ОБЩЕЛИТ.COM - ПРОЗА
Международная русскоязычная литературная сеть: поэзия, проза, критика, литературоведение. Проза.
Поиск по сайту прозы: 
Авторы Произведения Отзывы ЛитФорум Конкурсы Моя страница Книжная лавка Помощь О сайте прозы
Для зарегистрированных пользователей
логин:
пароль:
тип:
регистрация забыли пароль

 

Анонсы
    StihoPhone.ru



Приют Одиннадцати

Автор:
Автор оригинала:
Юрий Копылов
Приют Одиннадцати

Я тогда давно уже не работал в Центральном Совете по туризму. Казалось бы, такое начало не имеет никакого отношения к ткани предлагаемого мною рассказа. Однако не следует торопиться с выводами, пока не проявится смысл сказанного. Дело в том, что прежде, когда я работал в упомянутом Совете, мои отношения с Приэльбрусьем строились на административной основе. А эта основа, надо прямо сказать, была весьма плодотворной для личного употребления. Я занимал должность начальника отдела капитального строительства (ОКС) и имел большое влияние на развитие всевозможных материальных событий. Потому что сидел на капитальных вложениях, которые теперь принято называть инвестициями. В значительной степени от меня зависело, кому выделить (или не выделить) ресурсы, в которых нуждалась вся страна, в том числе и Приэльбрусье. Административная основа отношений позволяла с необыкновенной лёгкостью пользоваться принципом: я начальник, ты – дурак. Стоит позвонить по телефону, и тебе подаётся машина. Захотел покататься на лыжах, тебя пропускают без очереди на канатную дорогу и не требуют этой мелкой презренной оплаты. Проголодался, для тебя режут молодого барашка и варят его в булькающем кипятке – вкус специфический.

А когда я расстался с Центральным Советом по туризму, я продолжал регулярно ездить в Терскол (Административный центр Приэльбрусья), чтобы испытать счастье лыжного катания. Но теперь мои отношения с владельцами благ строились не на административной, а на приятельской основе. А эта основа, в свою очередь, частично зиждилась на основе того, что до перевода меня в Центральный Совет по туризму, я около пяти лет жил и работал в Терсколе, занимая скромную должность технадзора в Дирекции строительства базы отдыха, туризма, альпинизма, горнолыжного и конькобежного спорта в Приэльбрусье. Но ничто не могло продолжаться бесконечно. Многие уехали, «иных уж нет, а те далече, как Сади некогда сказал» в романе «Евгений Онегин» Александра Сергеевича Пушкина. Между прочим, должен сказать, мой тёзка. Приятельская основа, конечно, хороша, но она, увы, нередко огорчает тебя невосполнимыми потерями.

В тот год я вернулся из благополучной, зажиточной, свободной Фин-ляндии, куда был сослан последним председателем Комитета по печати СССР Ненашенским Фёдором Михайловичем по нелепому навету предыдущего председателя Подпаска Николая Борисовича, с началом перестройки отправленного Чрезвычайным и Полномочным послом в Норвегию. Ненашенский был человек жёлчный, худой, ядовитый, работал до того, как был прислан в наш Комитет, главным редактором газеты «Советская Россия», получившей в кругу либералов название «совраска». Он помещал в своей газете обличительные статьи, чем, видно, пришёлся по душе отцу перестройки Горбачёву. Я никак не мог понять, с чего этот Ненашенский так на меня взъелся.

Вообще-то недовольство со стороны начальства я ощущал всегда. И всегда говорил очередному председателю или заместителю председателя, курирующего Управление капитального строительства (УКС), начальником которого я являлся: послушайте, я за свой стул, скажу вам честно, не держусь. Если я вас не устраиваю как честный и преданный работник, то скажите об этом прямо, не кривя душой и телом. Сегодня скажете, а завтра меня уже здесь не будет. Я не стану спрашивать, отчего и почему, не буду упираться, тем более качать права, уйду и всё. Страсть как не люблю, когда на меня втихую катят бочку, непонятно в связи с чем. Но никто и никогда мне прямо не говорил, что я делаю не то и не так или в чём я ошибаюсь. Это меня, естественно, напрягало, я не мог совладать с тревожностью, которой сопровождались последние годы моей работы в Комитете.

Ненашенский привёл с собой из «совраски» в Комитет некоего Агда-мова Николая Викторовича, сделав его своим советником. Должность немного странная, но такая уж у нас страна – страна советов. А кому, сами посудите, давать начальству дельные советы, как не советнику? Такой симпатичный, обходительный, с ровным пробором, как у английского лорда, и вкрадчивым голосом, прямо душка. Умел к себе расположить с первой встречи. Как я позже узнал, он приглашал к себе в небольшой кабинет, находившийся рядом с приёмной председателя, всех руководителей подразделений и с каждым по очереди вёл доверительные беседы. А после, на основе полученных впечатлений, составлял для председателя справки, чтобы тому было легче ориентироваться, с кем ему предстоит долгое время работать.

Управление, которым я руководил, было не самым главным в Комитете по печати, поэтому я был приглашён на беседу к Агдамову одним из последних. Он так умело расположил меня к себе, что я сразу проникся к нему доверием. И разоткровенничался, как последний лопух. И незаметно для самого себя затронул опасную тему характеристик некоторых заместителей председателя, к которым я относился негативно, считая их карьеристами. Агдамов сразу насторожился, сделал стойку, как пойнтер, почуявший острый запах следа, выдержал время, чтобы я разговорился, и предложил мне елейно:

– Как хорошо вы говорите! Я никак не ожидал, что строитель может так увлекательно рассказывать. Не могли бы вы написать всё, что вы мне сейчас рассказали, на бумаге. Это моя личная просьба. Меня стала подводить память, и я, надеюсь, вы меня понимаете, не смогу, как человек новый, запомнить всё то обилие информации, которое обрушилось на меня в последнее время. Фёдор Михайлович здесь тоже человек новый, никого здесь не знает, ваши мысли помогут ему разобраться, с кем ему предстоит работать, и кто есть кто. Я вам буду очень признателен.

Я, конечно, клюнул на эту примитивную лесть, совсем как ворона в басне Крылова «Ворона и лисица». И написал. Вдобавок напечатал одним пальцем на машинке, секретарше отдавать в печать не решился. Всё же кое-какие остатки разума у меня сохранились. И отнёс своё «сочинение» Агдамову. Он меня встретил очень приветливо, просмотрел мною написанное (он был высокий профессионал и умел читать страницу целиком) и сказал:

– Как хорошо вы пишите. У вас явный талант.

Тут уж насторожился я и даже решился попросить вернуть мне мою бумагу, как-то сразу поняв, что я сделал что-то нехорошее. Но Агдамов меня успокоил, улыбаясь всеми фибрами и глядя на меня одобрительно:

– Да вы не беспокойтесь. Вашу записку, кроме меня, никто не увидит. Я даже Фёдору Михайловичу её не покажу. Я вам это обещаю. Она просто поможет мне составить свою записку. Да не волнуйтесь вы так. Скажу вам между нами, так сказать, а пропо, другие тоже по моей просьбе писали.

Он пожал мне руку очень сердечно, и я ушёл, ободренный. А после засомневался: я вроде бы сделал полезное дело, а получилось, что я доносчик, или стукач. Я об этом своём поступке пожалел, но слово не воробей, вылетело, не воротишь. Тем более слово не только произнесённое, но ещё и написанное. Обозвал себя глупым дураком и стал жить дальше.

Вот с тех пор всё и началось. Ненашенский стал меня выживать самым примитивным способом. И не посмотрел на то, что я в последнее время много болел, надорвавшись на работе, и заработал себе хронический бронхит (спасибо доктору Ликову, он меня спас). Ненашенский пригласил к себе знакомую ему журналистку из газеты «Строитель» (такая противная пигалица) и дал ей задание подготовить критический материал о работе моего Управления. И она уж расстаралась: накропала две полосы в двух номерах.

Вот уж кого я не переношу, так это журналистов. Известно: вторая древнейшая профессия. Эти щелкопёры могут излагать всем известные факты (и грамотно!), но с такими вставками и намёками, что эти факты приобретают смысл, прямо противоположный тому, который на самом деле в них заключён. Это, конечно, журналисты придумали словесную формулу «так называемый» или «так называемая». Прицепи эту формулу к любому слову, и сразу становится понятно, что в этом слове заключено что-то плохое.

Жало статьи, её квинтэссенция, красная нить, на которую нанизыва-лись пустые слова, похожие на уснувших пескарей, висящих на рыбацкой снизке, были искусно смонтированы с простейшей и печальной закавыкой из жизни народного социалистического хозяйства, а именно невыполнением плана капитальных вложений. Это было бы грустно, если бы не было так смешно. Дело в том, что план капитальных вложений не выполнялся нигде и никогда. Исключение из этого правила, возможно, составляли разве что только отрасли народного хозяйства, связанные с обороной. Да и то ещё бабушка надвое сказала, сведения об этих отраслях всегда составляли страшную тайну. Не мог же Ненашенский, человек явно неглупый, не понимать, что «так называемая» критика его журналистки является обычным фуфлом.

И только спустя ряд лет я понял, что все эти руководители боятся своих подчинённых. У каждого за душой обязательно есть грешок (бывает и крупный). И кто его знает, что знает твой подчинённый (или может узнать) о твоих грешках. И что он может сказать или написать. Лучше от таких избавляться. Но я к Ненашенскому не в претензии: я хоть увидел, как живут нормальные люди в нормальной стране. И приехал в Москву из Хельсинки на купленном там автомобиле «Жигули» ВАЗ-2101, названным в народе «копейка». Приехал и узнал, что остался без работы. А мне до пенсии оставалось около двух лет. Потыркался, потыркался, оказалось, никому такой не нужен. От своих стариков не чают, как избавиться, а нового брать совсем глупо.

Стал звонить разным знакомым, с кем приходилось общаться по делам службы, надо, думаю, как-нибудь до пенсии перекантоваться. Все сочувствуют, а предложить ничего не могут. И тут Рябцев Анатолий Петрович (дай бог ему доброго здоровьица и долгих лет жизни!), референт из аппарата Совета Министров СССР, мне говорит жутко полезным советом:

– Знаешь, – говорит, – сейчас в стране такая катавасия происходит, никто ничего не знает, что дальше будет. Но приватно знаю, что многих отправляют на пенсию досрочно. Не ты первый в таком положении оказался. Попроси Ненашенского, пусть он обратится в Управление делами ЦК КПСС с ходатайством об установлении для тебя, в порядке исключения, досрочной пенсии союзного значения. А когда бумага уйдёт, мне позвони, я прослежу, чтобы она попала в хорошие руки.

– Ой, – говорю, – Анатолий Петрович, не знаю, как мне вас благода-рить. Но только, думаю, Ненашенский Фёдор Михайлович такую бумагу не подпишет. У него на меня зуб.

– А ты попробуй. Я почему-то уверен, что он подпишет.

– А можно я на вас сошлюсь, что вы мне такой совет дали?

– Можно. Я не возражаю. Хочу тебе помочь. Мы хорошо с тобой работали и всегда находили общий полезный язык.

Уж не знаю, что на Ненашенского повлияло, может быть, совесть в нём заговорила, но только он письмо, кстати, мною же подготовленное, подписал. Я даже не стал ссылаться на Рябцева. Но тому, конечно, сразу же позвонил, как раньше договаривались.

– Вот видишь, – говорит мне Рябцев, – я тебе говорил, что подпишет, так оно и вышло. Он только с виду такой сухарь, а так он человек добрый.

И через месяц я уже был пенсионером союзного значения с персональным размером пенсии 150 рублей. Вот, думаю, теперь я человек свободный, куда захочу, туда поеду. Не знал я ещё тогда, что вскоре все мои жалкие финансовые накопления, на которые я рассчитывал прожить безбедно, исчезнут, как сон и утренний туман. Начиналась разрушительная работа перестройки, затеянная Горбачёвым. И тут мне звонит Вася Захарченко:

– Шурка, Шуруп, привет! Как ты?

– Да ничего, нормально.

– Знаешь, мне только что звонил Жиль из Парижа, просит помочь ему съездить на недельку в Приэльбрусье. А я никак не могу. Запарился с новым журналом. Не мог бы ты съездить с ними вместо меня?

– С кем это, с ними?

– Ну, с Жилем, Жаном Катленом. И ещё один с ними альпинист из Мерибеля, я его не знаю.

– Да? И Жан будет?

– Да. Что-то мне кажется, что ты сильно поглупел в последнее время.

– Правда? Это, наверное, от перестройки.

– Ну, так как?

– Что как?

– Ты что, не понял? Жиль ждёт ответа.

– Конечно, конечно, Вася, о чём разговор. Разумеется, смогу. Я теперь свободен, как птица. А что у них случилось?

– У кого, у них?

– Вася, сдаётся мне, не только я поглупел. У кого, у кого? У французов, естественно. У тебя новый журнал, я это сразу сообразил.

– А, вот оно что. Видишь ли, 26 августа 1789 года Национальным учредительным собранием была принята «Декларация прав человека и гражданина», важнейший документ Великой французской революции. Следовательно, в августе теперешнего года исполняется 200 лет этому знаменательному событию. Жиль, как всегда, охвачен пламенными идеями. Он хочет установить памятные доски с текстом Декларации на главных вершинах пяти континентов, к которым относятся Европа, Азия, Африка, Америка и Австралия.

– Что же, они и на Эверест полезут? Совсем уж спятили.

– Нет, конечно. Это чисто символический жест. Где-нибудь найдут непальскую деревушку поближе к Эвересту и там присобачат свою доску. И на вершину Эльбруса они не собираются, их цель – «Приют Одиннадцати». Кстати, первую доску они уже успели установить на Монблане. Ну, это понятно: ближе всего к Франции, да и местных альпинистов полно.

– Да, Вася, милый, конечно, я поеду. Я давно не был в Терсколе, с радостью повидаюсь с Юмом. Но только, ты знаешь, я теперь никто – пенсионэр. Позвони в Нальчик Мише Залиханову и Розе Кочемасовне. По-моему, они там пока ещё функционируют. До них разруха, возможно, пока ещё не дошла. Надо французов принять как следует. Да и повод благородный.

А пока Вася звонил в Нальчик, я занялся привычным делом: поиском средств на командировку. Раньше в этом деле не было для меня особых проблем. Просто заходил в Олимпийский комитет, там мне всегда были рады, и без проволочек оформляли мне командировку. Но на этот раз что-то случилось непонятное: гостренер, тогда им был Лёня Безруков, ставший впоследствии Председателем Олимпийского комитета, сказал мне:

– Ты знаешь, у нас сейчас денег совсем нет, не хватает даже для сбор-ных команд. Попробуй спросить в министерствах спорта.

Но в Министерстве спорта СССР и в Министерстве спорта РСФСР я получил один и тот же ответ: денег нет. Я даже задумался: а не плюнуть ли мне на эту затею, пусть Вася сам выпутывается, как знает. Однако почти сразу же сам себя устыдил: как мол тебе не стыдно малодушничать, Жиль и Жан так хорошо тебя принимали в Куршевеле, а ты, жмот, жалеешь потратить свои деньги на дорогу. И как раз тут позвонил Вася и сказал бодро:

– Шурка, я обо всём договорился с Розой и Мишей, они пришлют за вами рафик в Минеральные Воды. Французов разместят на обкомовской даче, на которой они останавливались прошлый раз. А ты, как всегда, у Юма. Теперь, как мне кажется, надо совместить ваши приезды в Минводах. Ты как думаешь? Возможно, я неправ.

– Вася, ты всегда прав. Но ты знаешь, что я решил? Ты ни за что не догадаешься. Я поеду в Терскол раньше, чем туда прибудут французы. Поеду поездом до Нальчика. Не люблю летать самолётами Аэрофлота. Хочу ощутить прелести железнодорожного транспорта, это, кстати, намного дешевле. Кроме того, мне нужна акклиматизация, меня беспокоит мой бронхит. А ты, когда будешь знать дату вылета французов, позвони Юму. Я буду у него.

– Да, ты тоже прав. Я тебе ужасно завидую. Август в горах чудесное время. Как ты думаешь, на Эльбрусе ещё можно кататься?

– Вряд ли. Может быть, лишь от Приюта до Бочек.

– Но лыжи ты берёшь?

– Мои лыжи всегда у Юма. Под диваном в большой комнате. Там же лыжи Вадима Гиппенрейтера. Поеду налегке, повезу с собой только гостинцы: тушенку, сгущёнку, апельсины, вино, бородинский хлеб и «рокфор». Надеюсь, что чистый горный воздух поможет мне в борьбе с бронхитом.

– Там, наверное, сейчас тепло и красота неописуемая.

– Да, август и сентябрь в горах чудесное время.

– А на лыжах можно будет кататься?

– Вряд ли. В это время уже слишком тепло. Снега наверняка нет. Может быть, только от Приюта до Бочек.

Эта тема нас обоих особенно волновала, поэтому мы её обсудили дважды одними и теми же словами.

– Меня смущает только одно: ты же знаешь, что я по-французски ни в зуб ногой. Ни «бе», ни «ме». Как я буду с ними объясняться? Дай совет.

– Ничего, ты выкрутишься, ты такой, я в этом уверен. Ты, насколько мне известно, знаешь несколько немецких слов, у тебя есть, как я предполагаю, десять пальцев на руках. В случае чего, будешь рисовать то, что хочешь сказать. Кроме того, как сказал мне Жиль, третий член их делегации, альпинист Пьер, немного говорит по-русски.

Через день я уже ехал поездом в Нальчик. Прямого поезда до Нальчика не было, два вагона с пассажирами, едущими в Нальчик, цепляли к поезду, следующему по маршруту «Москва-Минводы», а там их перецепляли к составу «Минводы-Нальчик». Я валялся на верхней полке плацкартного вагона и спал столько, сколько можно, чтобы красиво опухнуть мордой лица.

В Нальчике я добрался до автобусной станции, купил билет на первый же автобус до Терскола, забрался на продавленное сидение, положил рюкзак на колени и снова попытался заснуть, как будто я не спал целую вечность. Иногда я сонно поглядывал в окно, узнавая знакомые места. Но не испытывал при этом никакого волнения. Это было странно: ведь я прожил в этих местах без малого пять лет. Дом, в котором была когда-то моя квартира, стоял на том же месте, казалось, ничто не изменилось. Я поднялся на второй этаж, вот она моя бывшая квартира №6. Мне захотелось в неё заглянуть, но там жили незнакомые мне люди, и я не решился.

К лазу в чердак вела крутая лестница без перил. Они были не нужны, потому что перилами служили сами ступени. Я нащупал под ковриком возле нижней ступени ключ, взобрался по лесенке наверх и отомкнул ключом крышку люка. Толкнул её, она легко откинулась, увлекаемая через блок противовесом. Я забросил рюкзак в распахнутый люк, а потом и сам проник на чердак. В кухне на столе лежала записка: «Я в кафе «Ай», делаю полати. Теперь это моя работа. Ешь, что найдёшь, С приездом, Юм»

Я разложил привезенные мной гостинцы по своим местам и отправился погулять, спустившись обратно через люк в грязную лестничную клетку, и по ней выбравшись наружу. Воздух был изумительный: неожиданная смесь горной прохлады и нагретого на солнце мусора. Мне ужасно захотелось есть, и я отправился в кафе «Ромашка», где, как я помнил, всегда были вкусные хычины. Я заказал два хычина и кружку пива. Вспомнил пословицу: «для нормального человека одна кружка пива в самый раз, две – много, три – мало». И засмеялся внутренне. В кафе было дымно от папирос, пахло кухней и пролитым пивом. Видно, недавно зарядили новую бочку. Пиво было мутное и тёплое и сильно ударяло в голову. Быстро расправившись с сытными хычинами, осоловелый, я покинул эту харчевню и стал испытывать жажду. Вспомнив, что недалеко расположены источники нарзана, я направился на их поиски, жадно вдыхая чистый горный воздух.

Вскоре я набрёл на знакомую с давних времён тропку. Она привела меня к подножью горы, где скопилось множество луж и проток, напоминающих очаровательное болотце с острым запахом сероводорода. Лужи и протоки были окаймлены нарядными ржавыми разводами. Если пристально приглядеться, то можно было заметить по вялому бурлению песка, что там, на дне, бьют ключи. Это и был нарзан. Я раньше думал, что нарзан это газированная вода, продающаяся в бутылках. Оказалось, что и та вода из луж на окраине Терскола, имеющая привкус кислого железа и легонько пощипывающая язык, тоже нарзан. На камне, высовывающемся из воды, стояла стеклянная банка, из которой мог пить нарзан любой желающий утолить жажду и не обременённый брезгливостью. Я взял банку, присел на корточки, ополоснул её, наполнил нарзаном, зачерпнув из ручейка, и стал жадно пить. Если при этом не дышать, задержав вдох, то получается даже вкусно и, что особенно важно, прохладно. Для полуденной жары от горячего солнца, обрушившего свои лучи на бледную кожу москвича, обитающего на городском асфальте, эта льющаяся в желудок прохлада пришлась очень кстати.

Напившись, я смахнул повисшие на подбородке капли и, отрыгивая ржавым железом, отправился бродить по посёлку. Пять замызганных двухэтажных домов стояли косяком к дороге. В некоторых местах штукатурка обсыпалась, обнажив силикатный кирпич. Когда-то я здесь препирался с начальником участка по поводу качества строительных работ. Как давно это было, а дома всё стоят, сиротливые, унылые. Когда-то экскаватор прорывал здесь канавы в набитом камнями грунте. В канавах прокладывали теплотрассы, которые потом засыпали привозимым на самосвалах песком. А вынутые ковшом камни так и остались лежать этакими длинными брустверами. Не вывозить же их машинами, в самом деле, ещё чего не хватало. Время, дожди и талый снег смыли земляную грязь с камней, и теперь они лежали умытые (верно, пыльные) уныло и грустно. И годились лишь для игр мальчишек.

Дошёл до старой котельной, она уже не работала, в ней разместился склад старой затхлой рухляди. Я прошёл к тому месту, где когда-то по утрам делал зарядку с отягощениями из камней. Прислонился к тонкой сосенке и стал вдыхать запах смолы, стекающей янтарными слезами по тонкой коре, состоящей из тонких слюдяных листочков. Сквозь сквозящий редкий сосновый лесок виднелись голубые очертания Азау-баши. По дроге, вверх к поляне Азау, прошла вереницей группа туристов с большими рюкзаками, длинными палками в руках и войлочными шляпами не головах. Наверное, они шли в поход на «Приют Одиннадцати». Я разулся, присел на травянистый бережок ручья Гара-баши и опустил ноги в обжигающе ледяную воду. Вскоре притерпелся и стал испытывать сонное блаженство от ощущения безмятежности жизни. Солнце пригревало, но воздух был прохладен.

Я вспоминал, как когда-то я бегал каждое утро к этому ручью и ворочал большие камни, упираясь ногами в землю, изображая из себя Сизифа. И как однажды от чрезмерного усилия треснуло моё обручальное кольцо. Я подумал тогда: это плохой знак. Как оказалось потом, с этого всё началось.

Почувствовав, что ноги мои заледенели, я вынул их из воды, обтер ладонями, обулся и пошёл на чердак к Юму. Он к тому времени уже вернулся домой и разогревал обед на газовой плите.

– Я догадался, что ты приехал, – сказал он.

– Как это тебе удалось? – спросил я.

– По запаху рокфора и бородинского хлеба. Садись к столу, сейчас будем обедать. У меня в Нальчике завелась Наташа, она изумительно готовит.

– Она привозит тебе обед в судках?

– Всё намного проще. Она приезжает сюда два раза в неделю и готовит здесь. Ты сейчас попробуешь, как она превращает помидоры в волшебство. Будь только осторожен, можешь захлебнуться слюной восторга.

– А выпить у тебя найдётся? Надо же отметить встречу.

– Ты же знаешь, я не пью.

– Послушай, Юм, может быть, пока будут разогреваться щи, я уже ощущаю их изумительный аромат, я сбегаю к Наширипхан за айраном?

– Это было бы неплохо. Возьми в чулане трёхлитровую банку, там есть чистые. Заодно захвати банку с помидорами. Она там, на верхней полке.

Я сбегал в соседний подъезд, где на втором этаже жила семья Хасана и Наширипхан. Я и моя бывшая жена часто привозили им из Москвы одежонку для их детишек, в благодарность за это мы пользовались их большим расположением. В ответ мы получали в подарок шерсть «серебрянку» и айран. Я уже давно не работал в Терсколе, но каждый раз, когда я приезжал туда по делам или покататься на горных лыжах, в течение многих лет, я мог рассчитывать на радушный приём и щедрое снабжение вкуснейшим айраном.

Кстати, я однажды попробовал заквашивать айран в Москве. В Терсколе это делают очень просто: в горячее кипячёное молоко кладут закваску из старой, освободившейся бочки. Микробы быстро размножаются, и получается напиток, похожий на кефир, но намного вкусней. Но в Москве у меня получилась лишь первая порция. А дальше микробы не выдержали «свежего» московского воздуха и примитивно сдохли. Оказалось, что микробы айрана могут жить только в горах. В этом я убедился не сразу, делая ещё несколько попыток, грешил на грязную посуду, на недостаточно чисто вымытые руки, старался делать всё особенно тщательно, но результат был всё тот же.

Короче, притащил я банку холодного айрану к Юму, он уже накрыл на стол и разливал уполовником щи из кастрюли по тарелкам. Запах стоял обалденный. На плите жарились жирные котлеты.

– Знаешь, Шурка, – сказал Юм, – ты же помнишь, я не пью, но не отметить нашу встречу после долгих лет разлуки, по-моему, будет свинством. Знакомый сван, который помогает мне плотничать на кафе «Ай», подарил мне пару бутылок красного «Напареули». Сейчас мы с тобой попробуем одну из них уговорить. Сухое вино под щи и котлеты это то, что надо.

– Почему одну? – поинтересовался я, – Ты забыл про рокфор, бородинский хлеб и хвалёные тобой помидоры?

– Начнём с одной, дальше будет видно.

Мы выпили по стаканчику, вино было восхитительным. Помню, когда-то давным-давно сухое вино мне казалось противной кислятиной. А потом привык и почувствовал вкус. И понял: «привычка свыше нам дана».

– Будь здоров! – сказал Юм, улыбаясь глазами.

– Будь здоров! – ответил я, всеми фибрами показывая радость встречи.
– Юм, я тоже хочу такую Наташу, – едва проговорил я набитым ртом, запивая щи вином и откусывая от заквашенного в разных травах, корешках хрена, петрушки и чесноке тугого помидора брызжущий соком кусок.

– Возвращайся в Терскол, мы тебе найдём такую же. И может быть, даже ещё лучше. А зачем сюда едут французы? – спросил Юм.

– У них в этом году исполняется двести лет со дня принятия Нацио-нальным собранием Декларации прав человека и гражданина. Они хотят установить на Приюте памятную доску по этому торжественному случаю.

– Делать им больше нечего, – проворчал Юм.

– Ну, чего уж ты так сразу? По-моему, хорошее дело. Весьма патриотичное. Осколки Великой Французской революции.

– Вот именно осколки. Терпеть не могу патриотов. От этих революций одни невзгоды и миллионы глупых смертей.

– Ладно, ладно, не ворчи. Жиль и Жан хорошие ребята, я буду рад им помочь. Послушай-ка, Юм, а может быть, и ты с нами пойдёшь? Ты давно не был на Приюте? Хороший повод тряхнуть стариной.

– Нет, я не могу. Мне надо работать, я заключил договор, у меня сроки.

– Жаль. Ты знаешь, Юм, я таких вкусных помидоров никогда не ел.

– А я тебе что говорил?

В это время позвонил Вася. Телефонный аппарат стоял на столе в кухне и был оборудован громкоговорящей связью. Для её включения достаточно было нажать кнопку. Юм её нажал, и я слышал весь разговор.

– Юм, привет, это ты? – раздался приглушённый голос Васи.

– Привет, это я.

– Шурка у тебя? Он приехал?

– У меня, у меня. Сидит рядом, лопает солёные помидоры с котлетами и передаёт тебе пламенный привет.

– Нажми кнопку, чтобы он слышал.

– Уже нажал. Он слышит.


– Шурка, привет! Ты меня слышишь?

– Слышу, Вася, привет! – подключился я к разговору. – Как твои дела?
Успел пропихнуть свой журнал?

– Всё в порядке. Французы вылетают завтра в Москву. Я их здесь встречу. А послезавтра они вылетают в Минводы. Там их будет ждать «ра-фик» и отвезёт на обкомовскую дачу. С Мишей и Розой я обо всём догово-рился. Теперь твоя очередь обеспечить им достойное сопровождение. Я ужасно и несказанно вам завидую. Завтра на секретариате решается судьба моего журнала. Я не могу приехать, но я вместе с вами. Мыслями и сердцем.

Теперь всё определилось, и у меня выдался свободный день. Спал я плохо, видно, переспал в поезде и автобусе. Кроме того, сказывалась разница в высоте: Терскол почти на две тысячи метров выше Москвы. Меня тревожил мой бронхит, и я решил ускорить акклиматизацию. Для этого надо было подняться немного выше, провести там некоторое время и спуститься вниз.

– Ты когда завтра уходишь? – спросил я Юма перед сном.

– Рано утром. И вообще я тебе должен сказать, что ты меня не жди. Я часто остаюсь на кафе, чтобы не тратить время на спуски-подъёмы.

– А как же ты обходишься без помидоров и котлет?

– Меня кормит Светка Шевченко. Она, бедная, в прошлом году, угодила под бульдозер, её всю перекорёжило, одна рука у неё не разгибается, и одна нога короче другой. Но она не падает духом и надеется на лучшее.

– Какой ужас! Она всё ещё работает?

– Работает. Ты тут хозяйничай без меня. Помидоры ешь без ограничений, Наташа скоро привезёт ещё.

– Ты знаешь, Юм, мне хочется подняться на кафе, повидать Светку и поглядеть на то, что ты там мастеришь. Кроме того, мне нужна акклиматизация. Ты говорил, что хочешь сделать витражи. Я попробую, если ты мне доверяешь. Где у тебя эпоксидка и пигменты?

– Всё найдёшь в мастерской.


Когда утром я проснулся, Юма уже не было. Я позавтракал и отправился на Чегет. Дорога мне была хорошо знакома, и я бодро шёл, напевая какую-то примитивную песенку. Иногда кашлял, и это меня тревожило. В тени высокого соснового леса было прохладно. На северном склоне Чегета цвели рододендроны. Пахло хвоей. Там, где зимой был снежный мост, теперь через бурный поток Азау было проложено несколько бревен, очищенных от ветвей. Вода в реке была мутно-густой, почти коричневой и ворочала камни. По брёвнам приходилось идти осторожно, балансируя руками.

Парнокресельная канатная дорога не работала, на ней проводились профилактические работы. Я поднялся по бетонным ступенькам на нижнюю станцию однокресельной канатки, в строительстве которой мне приходилось принимать непосредственное участие. Я привык ездить без билета, полагая, что имею на это право. Но на этот раз контролёры были мне не знакомы. Я попытался было объяснить им, кто я такой, но мне ответили на чистом русском языке, что по-русски не понимают, и указали на кассу. Пришлось покупать билет. Это меня расстроило, но вскоре, плывя в кресле и поглядывая по сторонам, я успокоился. Подо мной проплывали освободившиеся от снега склоны, из которых торчали верхушки скал, о них, катаясь на лыжах, мы драли свои лыжи. Слева возвышался массив Донгуз-Оруна, он казался не- подвижным, справа вдалеке вырастала громада Эльбруса. Солнце припекало по-летнему и слепило глаза. Пришлось надвинуть защитные очки. Когда кресло проходило через опору, сильно потряхивало. Чем выше, тем становилось свежее. Я надел штормовку, которую благоразумно прихватил с собой.

Я поднялся с движущегося кресла на верхней станции и прошёл к круглому зданию кафе, стоявшего на скалистом гребне. Был непривычно видеть склоны Чегета бесснежными. Вокруг камни и редкая трава. И много мусора, который зимой скрывается под снегом. Я по дощатой «палубе прошёл на выступавший край, откуда хорошо был виден Эльбрус. Казалось, что он совсем рядом, но до него было огого как далеко! Обе вершины были покрыты снегом. Я нашёл ниже седловины каменистую гряду и на ней чёрную точку. Это был «Приют Одиннадцати», послезавтра, если не случится чего-нибудь непредвиденного, мы с французами туда поднимемся. На душе было радостно, и ничто не предвещало опасности.

Светка, увидев меня, завопила со свойственной ей сдержанностью:

– Юм, Шурик приехал!

Юм вышел на «палубу» и сказал:

– Я знаю. Он сегодня у меня ночевал. Уверен, что за завтраком он слопал все помидоры.

– Ну что ты меня позоришь перед дамой! Не тронул ни одного. Хотя, признаюсь, очень хотелось. Попил только кофе и не удержался съесть стакан айрана с бородинским хлебом.

Вид у Светки был так себе: на море и обратно, и я решил не заводить тему насчёт её неказистой внешности, чтобы её не расстраивать. Но она сама с огромным воодушевлением затронула эту тему:

– Ты знаешь, Шурик, меня угораздило попасть под бульдозер, – вскричала она, – меня всю переломало. Меня едва из него вытащили.

– А на лыжах можешь?

– Могу, только без палок.

– Ты молодец, Светик! Хорошо держишься. Настоящий парень.

Светка и раньше, ещё до эпопеи с бульдозером, нельзя сказать, чтобы была Венерой Милосской, а тут – вообще. Квазимода. Одна нога в колене не разгибается, другая, и тоже в колене, не сгибается. Пальцы на левой руке собрались в постоянную жменю, как будто она беспрестанно суп солит крупной солью. А один глаз круглый сделался, как орех. И вывороченный, с красной каймой. И полностью не моргает.

– Здорово это у тебя получилось, – говорю я Светке без намёков. – В том смысле, что не повезло тебе с бульдозером. Могло быть хуже.

– Куда уж хуже? – засомневалась Светка.

Я прошёл в помещение, где Юм строил нары. Я всегда любовался, как он работает. Ни одного лишнего движения. Посредине залы, где полагалось ночевать туристам, был устроен верстак, а в стороне, неподалёку, лежал ровный штабель обрезной сосновой доски. Юм брал из штабеля доску, клал её на верстак, зажимал струбцинами и тщательно вёл электрорубанком вдоль корявого полотна. Из рубанка вылетала щепа и вкусно пахла сосной. Весь пол был усыпан этой щепой. А после рубанка Юм елозил по доске длинным ручным фуганком и всё пробовал рукой, гладко ли. Я смотрел с восхищением и думал: почему это какая-нибудь певичка со сцены песенки поёт, ей букеты дарят, хлопают, кричат, всё её знают и помнят. И денежки, видать, немалые получает. А тут умелый человек делает тебе нары, крепкие, устойчивые, на болтах, чтобы они ходуном не ходили, чтобы тебе крепко спалось на высоте горы, а ты никогда не задумываешься, кто это для тебя старался. Вот, думаю, напишу я об этом в рассказе, и люди будут знать, что нары, на которых они спят в кафе «Ай», с видом на высочайшую вершину Европы, делал своими крепкими руками Юрий Михайлович Анисимов. И помянут человека добрым словом в знак благодарности.

Впрочем, вряд ли: и рассказ никто читать не будет, и про Юма никто не вспомнит. Такова, увы, странная «селяви».

По окончании работы Юм собирает щепу и стружку, с помощью метлы и совка, в огромную картонную коробку и тащит её по полу за привязанную к ней верёвку наружу, на «палубу». И там, за поворотом, где обрыв, сваливает всё это вниз. Потом ветром отходы столярного производства разнесутся по всему склону, зимой снегом присыплется – всё чисто, гладко, полный ажур. А со временем мусор перегниёт и станет хорошим удобрением для травы.

– Ну, я пошёл, – говорю я Юму.

– Давай, – ответил он.

Когда поднимаешься по кресельной канатной дороге вверх, земля кажется рядом, так и подмывает спрыгнуть. А когда едешь вниз, кажется, что летишь на воздушном шаре. И видно далеко, и становится немного страшно. Особенно, если едешь в первый раз. И нитка Баксана блестит под солнцем.

Вернувшись на чердак, я так проголодался, что съел все оставшиеся помидоры с хлебом. И запил всё это айраном, который вываливался из банки в стакан тугими бело-голубыми сгустками. Выпил чаю с сыром и принялся за изготовление витражей. У меня в этом деле был кое-какой опыт: один витраж я сделал, когда ещё жил в Терсколе, и чердак ещё не был готов в обжитом виде. Получилось тогда вполне сносно, и я решил повторить прошлый опыт.

Для этого мне пришлось взять в мастерской кусачки, стамеску и деревянный молоток. Снаружи душевой кабины я, вставляя стамеску в щели, постукивая при этом деревянным молотком по ручке стамески, расширял щели между штапиком и рамой. Затем, используя в качестве рычага отвертку, поддевал штапик и с помощью кусачек вытаскивал гвоздики, которыми штапик был прибит к раме. Гвоздики гнулись, и мне пришлось все их вытащить и распрямить на тисках, где была наковаленка. Так раз за разом я освободил все штапики и осторожно вытащил стекло, чтобы не дай бог его не кокнуть.

Отнёс стекло в мастерскую и положил его через прокладки на верстак. Потом отправился в спальню, где стоял журнальный столик, и стал листать кучу глянцевых журналов «Плейбой», которые привозили Юму друзья спортсмены, бывавшие на соревнованиях за границей. Нашёл какую-то подходящую голенькую дамочку в капоре с ушками кролика, которые являются логотипом этого завлекательного журнала для любителей женской красоты.

Потом нашёл в ящике под верстаком подходящую палочку, обстругал её острым ножичком, чтобы кончик её чуть-чуть гнулся. Получилось такое стило. Нашёл жестяную баночку, налил в неё эпоксидной смолы, смешал с отвердителем в пропорции 1 к 10 (на глазок, конечно), добавил тонкой сажи, всё тщательнейшим образом перемешал. Подложил картинку под стекло и стал, макая щепочку-стило в чёрную гущу, наносить контуры. Ох, и трудная работа: руки трясутся, линия контура расплывается и кривится. Когда эта часть работы была закончена, я взглянул на часы: время близилось к вечеру, но ещё было светло. Я оставил стекло на верстаке, чтобы дать время застыть эпоксидной смоле. И решил прогуляться к обкомовской даче, вдруг французы уже приехали. По дороге я любовался стройным лесом и с жадностью вдыхал напоенный хвоей целебный воздух. Бронхит мой радовался.

До дачи пришлось топать довольно далеко: она пряталась в лесу, за глухим забором, почти возле Тегенекли. Я нажал на кнопку звонка, потом ещё раз. За забором послышалось какое-то движение. Ждать пришлось долго, наконец, калитка отворилась, и выглянул сонный охранник.

– Тебе кого? – хрипло спросил он недовольным голосом.

– Сюда должны приехать французы. Никто не приезжал?

– Нет, – коротко ответил охранник и попытался закрыть калитку, давая эти понять, что разговор окончен.

– А можно я здесь их подожду? Возможно, они скоро приедут. Мы вместе должны подняться на «Приют Одиннадцати».

– Жди. Только за забором. – И захлопнул калитку. Слышно было, как звякнул железный засов и послышались удаляющиеся недовольные шаги.

Я присел на травку, обхватил колени руками и стал ждать. Одновре-менно я рассматривал длинную тонкую травинку, которой иногда удобно ковырять в зубах. По травинке вверх деловито пробирался муравей. Мне было интересно, что он станет делать, когда доберётся до самого верха. Неужели поползёт задним ходом? Или бросится вниз? И вообще любопытно, как все эти существа живут без деклараций, без которых не может обойтись человек.

Прошло не меньше часу, уже стало смеркаться, и я решил возвращаться и придти завтра утром. Но не успел я дойти до дороги, как послышался шум приближающегося автомобиля, фары осветили просеку. Это был «рафик» с французами. Я, конечно, закричал, стал размахивать руками, чтобы сидевшие в автобусе иностранцы меня узнали и поняли, что я устал их ждать и обрадовался. И конечно забыл про своего муравья. Из автобуса вышел Жиль, мы обнялись, он сказал, улыбаясь по-доброму:

– Салют, Шарль (он меня почему-то называл Шарлем)! Сава?

– Сава бьен! – ответил я. Других слов по-французски я не знал, Мы с Жилем в прошлый раз здесь, в Терсколе, а потом и в Куршевеле изъяснялись с помощью пальцев и отдельных немецких слов, которые помнили со школы. – Wie geets? – спросил я. Дословно это можно перевести: «как ходится», а близко к русскому: «как дела?».

– Gut! – сказал Жиль.

На этом наша беседа была прервана, ворота на территорию обкомовской дачи раздвинулись, и «рафик» въехал внутрь. Мы с Жилем вошли следом. Из автобуса вылезли ещё два француза. Один из них хорошо мне знакомый Жан Каттлен, сильно загоревший сухощавым морщинистым лицом, поскольку он практически всю свою жизнь проводит в горах: либо в Куршевеле, где у него собственный дом, либо мотается по горным районам разных стран, выступая в качестве консультанта по освоению горнолыжных курортов. Мы с Жаном тоже обнялись, похлопав друг друга по плечам. Третьего француза я не знал. Его звали Пьер. Мы пожали друг другу руки, назвав свои имена. Судя по экипировке, он был альпинистом. И это естественно: как можно ходить в горах без альпиниста? Кроме того, как позже выяснилось, он знал несколько слов по-русски, поэтому считался переводчиком. Слова, которые он знал, относились в основном к застолью и произносились им с сильным грассированием, поэтому звучали для русского уха очень смешно. К этим редким словам относились следующие: «кагош», «наздоговье», «будь здогов» и «давай-давай». Самое удивительное заключалось в том, что такого обширного запаса русских слов жизнерадостному Пьеру было достаточно, чтобы весело общаться с русскими людьми. И все его хорошо понимали. Проблем с общением у него никогда не возникало.

Французов пригласили на ужин, пригласили и меня, но я отказался, сославшись на то, что уже поздно, а мне ещё надо добраться до Терскола и успеть выспаться, чтобы завтра идти на «Приют Одиннадцати». Всех этих слов я, конечно, ни по-французски, ни по-немецки не знал, но всё же умудрился составить сборную конструкцию, которая звучала приблизительно так:

– Дер ист шпет. Абер их гее цу бет. Абер морген фрю вир геен нах «Приют Одиннадцати». (Уже поздно, я иду спать).

Затем я попросил лист бумаги и карандаш и нарисовал дом Юма и место, где я буду ждать завтра утром «рафик».

– Ум цен ур, – уточнил я, показав пальцами на стрелки часов, чтобы французам было понятно, что я имею в виду десять часов утра.

– Гут, – сказал Жиль.

– Путь здогофф! Давай-давай! – добавил Пьер, сильно ткнув меня кулаком по-приятельски в бок.

А Жан Каттлен ничего не сказал. Он вообще был человек молчаливый.

Спал я эту ночь тревожно, всё боялся проспать и каждый час поглядывал на часы. У нас перед иностранцами неприлично опаздывать, потому что считается, что иностранцы люди слова и точность для них признак культуры. А у нас этой культуры маловато. У нас если и есть заметная культура, то в основном физическая. Что, конечно, неправильно, если вспомнить про Толстого и Достоевского. Короче говоря, в половине десятого утра следующего дня я уже сидел на обочине в условленном месте и ждал автобуса с французами. От зевоты у меня сводило скулы и очень хотелось спать.

Ждать пришлось недолго, примерно часа полтора. Что-то, видно, у французов случилось, раз они так опаздывают. Я забрался со своими ста-ренькими лыжами в остановившийся возле меня «рафик» и сказал доброжелательно, но вежливо:

– Гутен морген! Ес ист нихт гут так опаздывать.

– Ендшульдиген зи бите, Шарль, – сказал виновато Жиль. – Вир «кюшать» барашек. О! Формидабль! Зер гут!

– Путь здогофф! – осклабился Пьер, улыбаясь масляными глазами.

– Поехали, – сказал я водителю.

По дороге мы несколько раз останавливались, французы выходили из автобуса и, громко переговариваясь, делали фотоснимки летнего ущелья. Оно было действительно необычайно красиво. Поражало буйство красок и пышность растительности. Вершин Эльбруса не было видно, они загораживались его обширными боками, поросшими одинокими соснами, шиповником, барбарисом, колючим кустарником. Через полчаса мы прибыли на поляну Азау. Здесь когда-то была гостиница, и я даже помню, как ходил по голым перекрытиям и препирался с начальником участка по поводу того, что колонны железобетонного каркаса смонтированы на центрирующих прокладках, а чеканка зазоров раствором не выполнена, и это грозит обрушением. Он молча выслушивал меня, но ничего не делал, считая меня лопухом. Со временем гостиница захирела и разрушилась. И была растаскана вороватыми местными жителями до последнего гвоздя. Когда мы приехали с французами на поляну Азау, я не смог обнаружить даже следов этой гостиницы.

Мы проехали домики МГУ, и вот она – нижняя станция маятниковой канатной дороги. Французы выгрузились, я показал им знаками, чтобы они подождали, и отправился на поиски Зейтуна Залиханова, который был давно начальником этой канатной дороги, а теперь, когда в стране началась заваруха под названием «перестройка», по примеру многих директоров, живо прикарманил её, что получило название ваучерной приватизации. Зейтуна (я надеялся, что он меня узнает) на месте не оказалось, он уехал в Нальчик по делам и будет только послезавтра. На станции дежурил незнакомый мне балкарец. Я попытался ему объяснить, что сопровождаю делегацию французов, которые приехали с гуманитарной акцией и хотят подняться на «Приют Одиннадцати», чтобы установить там памятный знак с текстом «Декларации прав человека и гражданина», принятой Национальным собранием Великой Французской революции двести лет тому назад.

Исполняющий обязанности начальника внимательно выслушал меня, согласно кивая головой, и спросил:

– Зачем так долго ждали? Двести лет! Почему тогда не установили?

– Тогда ещё не было «Приюта Одиннадцати», – сказал я.

– Да? Иди ты! А я думал, он всегда был. Мы гостям всегда рады. Пожалуйста, купите билеты и идите на посадку.

– А без билета никак нельзя? – спросил я напрямки. – Я строил эту дорогу, Зейтун меня хорошо знает. Я здесь когда-то работал.

– Без билета никак нельзя. Зейтун, когда уехал, сказал: никого.

Ну что мне оставалось делать? Не мог же я предложить французам покупать билеты за валюту. Может быть, у них и рубли были, но мне казалось недопустимым, чтобы они их тратили, это противоречило бы принципам кавказского гостеприимства и моей личной опёке, на которую я согласился. Пришлось шагать в кассу и покупать четыре билета туда и обратно за свои денежки, с которыми мне так не хотелось расставаться, как будто это были последние мои деньги. Впрочем, это соображение было недалеко от истины.

Мы поднялись на перрон, там, в бетонном гнезде, висел, чуть покачиваясь вагон. Двери бы закрыты. Я прокричал дежурному, чтобы нас впустили в вагон. Он высунулся из окошка машинного отделения, посмотрел на меня, как на придурка, и сказал, сплюнув на перрон:

– Надо немножко ждать.

– Почему? – недовольно спросил я.

– Слушай! Что ты всё спрашиваешь? Зачем? Ты что, не понимаешь? Я не могу гонять вагон с четыре пассажира. Скоро сверху будет возвращаться группа туристов. Тогда, пожалуйста, поедем. Надо немножко ждать.

– Сколько это немножко?

– Моя не знает. Может, час, может, десять минут. – И он задвинул окно. И исчез где-то там, в глубине машинного помещения.

Мне было жутко стыдно перед французами, но я ничего не мог поде-лать. Французы же, привыкшие к тому, что в России удивляться ничему нельзя, вели себя раскованно, весело смеялись и много фотографировали, хотя фотографировать особенно было нечего, разве что пустой обшарпанный вагон. Однако, вопреки моему ожиданию, через четверть часа раздался звонок, двери вагона раздвинулись, и мы в него вошли, громыхая лыжными ботинками и стуча задниками лыж о железный пол покачивающегося вагона. Следом за нами вошёл провожатый, молодой балкарец. Он закрыл дверь, прозвенел ещё один звонок, и вагон поехал, медленно набирая скорость по несущему канату, влекомый тяговым, сильно подрагивая на опорах.

Я поглядывал вниз, передо мной проплывала неширокая лощина, будто процарапанная ледником. Зимой она заваливалась снегом, и по ней можно было лихо кататься на лыжах. Когда-то я ходил на Старый Кругозор пешком, и тропа туда мне была хорошо знакома. Но прокатиться по этой лощине мне не удалось, так как пришлось уехать из Приэльбрусья на многие годы. А так, наверное, здорово было бы просквозить по этому широкому жёлобу, закладывая красивые виражи от борта к борту, отдаваясь на волю послушных лыж. Как только в сознании всплывают лыжные спуски, я готов посвятить все слова только этим незабываемым ощущениям счастья. Но сейчас другая тема: не о горных лыжах, а о «Декларации прав человека и гражданина», и приходится, к сожалению, тему лыжного катания на время отложить.

Вскоре вагон доставил нас на станцию «Старый Кругозор». Мы вышли, французы пошли фотографировать открывающиеся с обзорной площадки роскошные виды огромного цирка Азау, вершины которого были вечно покрыты снегом. Не знаю, что меня заставляло волноваться, но я испытывал некоторое раздражение от кажущейся мне медлительности французов. Надо торопиться, почему-то думалось мне, но если бы меня спросили, что меня беспокоит и к чему, собственно, проявлять поспешность, я, наверное, не смог бы ответить вразумительно. Может быть, отделался каким-нибудь элементарным объяснением по поводу погоды, которая на Эльбрусе имеет опасную склонность к внезапным изменениям. Но погода была хорошая, небо чистое, солнце ярко светило, никаких явных признаков ухудшения погоды не наблюдалось. Что-то другое меня беспокоило. Возможно, предчувствие какой-то неосознаваемой мною опасности.

Мы перешли в другой вагон, который должен был отправиться по маршруту «Старый Кругозор – Мир». На этом участке трассы маятниковой канатной дороги опоры были очень высокие, ехать по канату на такой высоте было страшновато. Не знаю, как французам, но мне – точно. Они привыкли к надёжности техники и разных там канатных дорог у себя в Европе, а я привык к нашему советскому разгильдяйству, какнибудству и коекакству. Я не помню точно, когда это случилось, но однажды вагон на эльбрусской канатной дороге сорвался и рухнул вместе с несчастными пассажирами вниз. Были жертвы, велось следствие, кого-то посадили, но в памяти остался только ужас от падения, в котором я не участвовал, но хорошо его себе представлял.

Между прочим, одновременно в воздухе по всему миру находятся в полёте десятки тысяч самолётов, и крушение одного из них является крайне редким и, как правило, исключительным случаем, но каждый раз, когда мне приходится лететь, признаюсь, мне становится подсознательно страшно.

Когда поднимаешься в вагоне канатной дороги на этом участке в зимнее время, всё внизу покрыто снегом, и ты видишь проносящихся далеко внизу фигурки лыжников. А сейчас, в августе, обнажились каменистые склоны, снег лежал лишь в узких распадках либо с северной стороны каменистых гряд. Путь этот мне был хорошо знаком, потому что я сотни раз по нему проскальзывал на лыжах, а ещё раньше, когда не была построена канатная дорога, много раз проходил пешком. Мне кажется, даже в тумане я бы не смог здесь заблудиться. Но ощущение тревоги меня не оставляло.
Наконец наш вагон въехал на станцию «Мир». Мы вышли из подрагивающего вагона на площадку, от которой можно было вплоть до конца июля брать старт на лыжах либо сразу по крутяку вниз (для тех, кто уверенно стоял на лыжах), либо по пологой ложбине вокруг горного кряжа (для «чайников»). С севера площадка была частично ограничена одноэтажным приземистым зданием с плоской кровлей. Это здание было построено по принципу землянки, уходило на три этажа в землю и служило гостиницей для тех, кто захотел бы здесь заночевать или укрыться от непогоды.

Сразу же за этой гостиницей вверх была проложена кресельная канатная дорога, произведённая в Чехословакии, на заводе «Транспорта», куда я ездил однажды в командировку. Я когда-то имел отношение к приобретению этой дороги и считал её простодушно «своей», что давало мне право, по моему не совсем твёрдому убеждению, ездить на ней бесплатно и вне очереди. По представлению французов, такое отношение к транспортным средствам было характерно лишь для советского образа жизни, но они как люди, воспитанные в европейской традиции, лишь улыбались и пожимали плечами.

На этот раз мне повезло, и я мог произвести на французов загадочное впечатление большого босса. На контроле стоял знакомый мне балкарец, по имени Джебраил, сильно постаревший. Он меня узнал, расплылся в кавказской улыбке и показал, что я и мои попутчики могут проходить на посадку без билетов. И мы поехали, усевшись по очереди в движущиеся кресла.

Я ехал и вспоминал, как я красиво и лихо спускался когда-то рядом с этой дорогой, вызывая (так мне казалось) восхищение у поднимавшихся в креслах лыжников и туристов. Воспоминания занимали моё воображение, и я не мог себе представить, что случится со мной на этом участке трассы сегодня ближе к вечеру. Солнце грело и навевало дремоту. До меня доносились перекрикивания французов. Жан Каттлен, суетясь в кресле, не уставал фотографировать. Через четверть часа мы были уже наверху. Чем выше, тем снега становилось всё больше, и вскоре он лежал уже сплошным покровом. Становилось прохладнее. Мы прошли пешком небольшой участок пути и за небольшим перегибом склона обнаружили буксировочную канатную дорогу длиною метров двести, может быть, двести пятьдесят. Она работала, поднимая лыжников, которые цеплялись к канату с помощью маленьких бугелей, которые легко убирались в поясную сумку под названием «банан».

У нас бугелей не было, контролёр на подъёмнике сказал, что у него их тоже нет, какие были, все раздал лыжникам, проживающим в бочках. Подъём был довольно крутой, и мы решили преодолеть его с помощью подъёмника. Мы надели лыжи и, уцепившись руками в перчатках за трос, поехали кверху.
Палки наши волочились по снегу, держась на темляках. Это было нелегко, когда тебя по крутому склону тащит за собой канат, и тебе кажется, что руки твои вот-вот выскочат из суставов. И вскоре мы были уже на площадке, где стояли бочки. Некоторые по наивности могут подумать, что это свалка бочек для квашения капусты или бочки из-под солярки. Ну, подумайте сами, откуда на склонах Эльбруса могут взяться подобные бочки? Нет, это были жилые бочки. Не такие, в одной из которых обитал когда-то древнегреческий философ Диоген. Это были вполне современные небольшие жилые домики, сконструированные умельцами для геологов, которым надо было где-то жить в условиях крайнего севера, где они искали газ, который потом превращался, с одной стороны, в источник доходной части бюджета огромной страны, а с другой (в результате перестройки) – в миллионные и миллиардные личные состояния отдельных ловкачей, сумевших присосаться к этому газу.

Одно время председателем Федерации горнолыжного спорта СССР был Аркадий Васильевич Дмитриев, одновременно являвшийся помощником министра газовой промышленности. Вот он и сумел, используя своё служебное положение, организовать передачу небольшой части списанных бочек для нужд горнолыжного спорта. За это ему честь и хвала. Так, на выровненной с помощью мощных «катерпиллеров» площадке на склоне Эльбруса, на высоте 3700 метров над уровнем моря, был создан приют «Бочки» (на пути к «Приюту Одиннадцати»), в котором могли останавливаться и проводить сборы команды горнолыжников, используя редкие возможности Эльбруса для летних тренировок. Снаружи бочки были похожи на цистерны, в которых перевозят нефть или бензин, а внутри они представляли собой вполне благоустроенное жильё на четыре спальных места. Первое время в бочках имелись печи-буржуйки, которыми они могли отапливаться дровами в тех диких местах, где не было электричества, а дров всегда было в избытке.

От этих бочек дальше мы пошли уже окончательно пешком по длин-ному некрутому склону, по натоптанной тропе. Там, наверху, в конце этого подъёма уже виднелся «Приют Одиннадцати». Я с удивлением наблюдал, как легко идут французы, люди, мягко говоря, уже немолодые. Я старался от них не отставать, но хронический бронхит давал о себе знать: то и дело возникал сухой кашель, и мучила одышка. Но я разгорячился и шёл наравне с французами. Нам предстояло ещё преодолеть более 1000 метров по высоте. Я давно уже не бывал в горах и с удивлением и беспокойством ощущал, что каждый шаг мне даётся с трудом. И вспоминал, как первый раз, только что приехав в Терскол, легко преодолел путь от Терскола до «Приюта Одиннадцати», через 105-ый пикет и «Ледовую базу», бегом, установив негласный рекорд. Во вся-ком случае, я так самонадеянно думал. Вернее сказать, так себя тешил. Хотя, положа руку на сердце, сомнения у меня были.

Через час мы подошли к влёту перед зданием «Приюта Одиннадцати», крутому взгорку, на котором мне пришлось два раза останавливаться, чтобы перевести дыхание. Поэтому я от французов отстал, однако очень торопился, чтобы не поставить их в неловкое положение, когда им придётся, не зная русского языка, объяснять, кто они такие и зачем сюда пришли. Французы это понимали, тоже ведь не лыком шиты, и ждали меня перед входом в отель, не заходя внутрь. Я поднялся и пошёл искать начальника Приюта. Я помнил, что начальником был когда-то Борис Киндинов, я его хорошо знал. Он часто бывал у меня в гостях, когда я жил в Терсколе, и я поил его крепким чаем. Помню, как однажды я старался заварить чай покрепче и предложил ему кружку, наполненную чуть ли не кипятком. Борис попробовал напиток пальцем, подошёл к раковине, вылил в неё половину чая и добавил холодной воды. Если кто-нибудь знает что-либо более смешное, чем выражение моего лица в этот момент, пусть напишет мне об этом в письме по адресу: Москва, Главпочтамт, до востребования. Оказалось, что начальником Приюта был всё тот же Киндинов, только он здорово постарел. Он меня узнал и сказал:

– Ты, брат, сильно постарел.

Я не обратил внимания на этот сомнительный комплимент и стал объяснять ему, с какой целью прибыли сюда французы. Он выслушал и сказал:

– Твои гости заслуживают уважения. И цель, с которой они приехали, благородная. Но я не знаю, как мне быть, Шурка. Дело в том, что у меня нет ни одного свободного места. Все места заняты спортсменами-бегунами. Какой-то сумасшедший чинуша придумал провести соревнования по бегу на западную вершину. Сейчас проходит период акклиматизации и тренировки.

– По бегу!? – переспросил я, не скрывая своего искреннего удивления.

– Да-да, Шурка, именно по бегу. Ты обрати внимание, какие тут живут лоси. Дважды в день они бегают до седловины и обратно. Официальные забеги на вершину запланированы на ближайшее воскресенье. Может быть, твоим французам лучше сегодня переночевать на «Бочках», а завтра вернуться сюда и прибить свою доску. Впрочем, я почти уверен, что на «Бочках» тоже нет свободных мест. У меня есть одна холодная кладовка, где свален всякий ненужный хлам. Но мне даже неловко предлагать её иностранцам. Там стоят старые нары, а на них сломанные стулья, столы, рваные комкастые тюфяки и прочая дребедень. Всё никак руки не дойдут, чтобы всё это выбросить. Если французы согласятся, я поручу навести в этой кладовке маломальский порядок. Могу выделить каждому по спальному мешку и по паре одеял.

Мы поднялись на третий этаж и заглянули в эту кладовку. Всё было так, как сказал Борис, только он забыл про пыль. Она там лежала толстым слоем и пахла старьём. Среди бегунов нашёлся тот, кто немного лопотал на лягушачьем языке. С его помощью удалось объяснить французам сложившуюся ситуацию. Они посмеялись и сказали, что помещение их вполне устраивает, особенно если там немного сделают приборку. Им даже нравится, что они в полной мере почувствуют русский национальный колорит. Меня же напугал царивший там промозглый холод. Я с ужасом представил себе предстоящую холодную ночёвку. Я спросил у Бориса осипшим голосом:

– Наверное, в командах спортсменов есть врачи?

– Не врачи, а врач, – ответил Киндинов.

– Покажи мне его.

– Пойдём.

Мне всё труднее становилось дышать. Как-то разом обострились все мои застаревшие хвори: кровообращение, пищеварение, сердцебиение, газообразование, сухожилие и тому подобные. Болела голова, вдох ещё более-менее получался, а выдох был так затруднён, что мне стало по-настоящему страшно. Наверное, астма, мелькнуло у меня в голове. Мне показалось, что кто-то схватил меня за горло и душит. Меня охватил липкий озноб.

Я объяснил спортивному доктору своё состояние, сказал, что у меня хронический бронхит и спросил, нет ли у него каких-нибудь таблеток, чтобы облегчить мне дыхание. И чтобы я смог дожить до утра в том холодильнике, где предстояло мне провести ночь вместе с французами.

Он выслушал меня невнимательно, то и дело отвлекаясь на пустые, как мне казалось, хлопоты. Меня это очень обижало: человек (это я) находится, можно сказать, на грани жизни и смерти, а этого эскулапа моё состояние не тревожит. Выслушав (с перерывами) мои объяснения, он сказал:

– Типичная горняшка. Есть только один способ облегчить ваши неимоверные страдания: надо спуститься по меньшей мере на 1000 метров вниз. Хотя бы до «Бочек». Вам надо поторопиться, пока ещё светло. Если вы не успеете спуститься, повторяю хотя бы до «Бочек», вас придётся завтра спускать на «акие». Вы можете сейчас самостоятельно ехать на лыжах?

– Вроде бы могу. Не так резво, как когда-то, но всё же попробую.

– Ну, тогда советую поторопиться. Держитесь правее, ближе к тропе, чтобы не угодить в трещину.

Я кое-как объяснился с французами, что мне надо спуститься вниз, выложил из рюкзака тушёнку, сгущёнку, хлеб, попрощался с французами до завтра и вышел из гостиницы. Надел лыжи, оглядел раскрывающуюся передо мной панораму, с заснеженными горами главного хребта, оттолкнулся палками и ринулся вниз. Первый крутой участок мне пришлось потрудиться, вспоминая приёмы лыжных поворотов на крутяках. Дальше гора стал выполаживаться, и я поехал более раскованно. Меня неотступно преследовала мысль: почему этот доктор дважды повторил, что нужно спуститься «хотя бы» до Бочек? Что он имел в виду? Что лучше спуститься ещё ниже? Может быть, канатные дороги ещё работают, и я успею в последний вагон. И доберусь до поляны Азау. А там вдруг ещё живёт и работает в газетном киоске девушка Лиля. Я вспомнил тепло её голого тела. Вдруг она меня не забыла.

Снег был вязок, и мне приходилось прикладывать немалые усилия, чтобы его проворачивать лыжами, закручивая свой торс и приседая, потом выпрямляясь и закручиваясь в другую сторону. Со стороны перевала Хотю-тау подула зябкая позёмка. Ветер в сговоре с понижением температуры покрывал поверхность снега льдистым блестящим панцирем. Под моими лыжами он ломался, и тонкие льдинки с шуршанием уносились вниз. Мне приходилось останавливаться, и не раз, чтобы перевести сбивающееся дыхание. Но я торопился, одновременно ощущая, как мои ноги, отвыкшие от большой физической нагрузки, начинают наливаться свинцом.

Через полчаса я уже был на «Бочках». Какие-то люди ходили между домами-бочками, о чём-то весело переговаривались. Мне бы, дураку, остановиться, спросить, не найдётся ли свободного местечка на одну ночь. Но я уже был заведён какой-то внутренней пружиной, которая упрямо толкала меня дальше, вниз. Я надеялся, что канатная дорога ещё работает, хотя для этих призрачных надежд не было никаких оснований. Я это понимал, но всё равно надеялся по инерции задуманного – достичь поляны Азау.

Буксировочная канатная дорога уже не работала, но мне этого не было видно, потому что она пролегала справа, за небольшим скалистым отрогом. И я не остановился, сгоряча просквозив до верхней станции «креселки». Здесь снег кончился, вернее сказать, он лежал отдельными пятнами, что не позволяло мне ехать дальше на лыжах. Я оказался на площадке, где обычно пассажиры, поднимаясь с кресла, покидают движущийся канат, или, если спускаются вниз, плюхаются в кресло.

Помню, с этой площадки, когда приезжал практически ежегодно в мае сюда кататься на лыжах, я не уходил влево, где был «нормальный» спуск и все по нему катились свободно, без особых усилий. Я срывался по крутяку слева от трассы кресельной канатной дороги, чтобы поразить туристов и лыжников, поднимавшихся в креслах, своей виртуозной техникой спуска. Мне это путь был хорошо знаком, и я решил двигаться по нему. Однако в августе всё преобразилось: там, где раньше был крутой, но заснеженный склон, теперь выступали скальные камни величиной с контейнер, в котором отправляют багаж малой скоростью по железной дороге. Снег, из которого высовывались эти глыбы, оказался, как вскоре выяснилось, рыхлым, пропитавшимся талой водой. Мне пришлось отстегнуть лыжи, взять их на плечо и съехать на «пятой точке» по первому же камню. И я сразу по пояс провалился в рыхлый снег. Я долго месил эту кашу, буксовал, перебирал ногами, разводил руками, пытался за что-то зацепиться, но зацепиться было не за что.

Однажды, будучи тогда в Финляндии, я попросил Ойву Хяркинена (это мой компаньон из фирмы, где я отбывал свою ссылку) отвезти меня в лес за грибами. Вообще-то я к грибной охоте равнодушен, но там, в Финляндии, я изобразил из себя заядлого грибника, чтобы пополнить свои пищевые запасы. Надо заметить, что советские специалисты, попадая в капстраны, вдруг становятся заядлыми рыбаками или грибниками. Объяснение этой неожиданной страсти заключается в том, что наши специалисты, попав за границу, вдруг начинают понимать цену деньгам и стараются экономить на всём.

Ойва отвёз меня недалеко от Хельсинки и оставил в пустынном месте, на опушке густого тёмного леса. Сказал, что приедет через час и уехал. Чтобы попасть в лес, мне надо было перебраться через небольшой с виду овражек, заполненный обычным по внешнему виду песком. Я смело шагнул в него, рассчитывая через несколько шагов оказаться на той стороне, где начинался лес. И сразу провалился по пояс. Опоры под ногами я не почувствовал и с ужасом понял, что меня начинает засасывать. Оказалось, что я угодил в плывун, в зыбучий песок. Я не знал, что это такое, но меня охватил панический страх. Я представил себе, как песок засасывает меня с головой, и я исчезаю в нём навеки. Возвратившийся Ойва меня не находит, он думает, что я в лесу. И ищет меня там. И не находит. Выбрался я из того плывуна на пределе моих сил и долго лежал, мокрый, несчастный, едва живой.

Примерно в таком же плачевном состоянии я оказался и на этот раз, когда провалился в снежную кашу. Было тихо, безветренно, неподалёку молчаливо висели неподвижные кресла канатной дороги, как бы подчёркивая жуткую тишину и моё трагическое одиночество. Я знал, конечно, что под снегом есть твёрдая опора из камней, и что меня не может засосать в снег, как когда-то в плывун, но всё равно страшно было безумно. Захотелось кричать, но я быстро сообразил, что это бессмысленно и трусливо. У меня ещё оставались силы, чтобы выглядеть перед самим собой вполне пристойно. В конце концов, я всё же выбрался из этой снежной ямы, отдышался и продолжил свой путь вниз по каменистой осыпи. Если бы у меня оставалось сил чуть больше, чем изображать из себя опытного горовосходителя, я, возможно, ещё мог бы вернуться к «Бочкам». Но таких сил у меня не было, и я это хорошо себе представлял. Кроме того, меня продолжала подстёгивать «горняшка», которая пока ещё давала о себе знать и толкала меня неудержимо вниз, вниз.

С трудом выбравшись из снежной ямы, я вдруг почувствовал, что катастрофически теряю силы. Идти становилось всё труднее. Раньше этот путь представлял для меня лёгкую прогулку, а сейчас я едва шёл. Стали давить горнолыжные ботинки, в них набился мокрый снег. Я стащил с плеч рюкзак, сел на него и, едва дотянувшись до ботинок, стал расстёгивать клипсы, которые почему-то дико сопротивлялись. Я приподнялся, встал на одно колено, согнулся над ботинком, дело пошло легче. Прокопался я с этими ботинками минут десять. Стало темнеть, с запада потянул холодный ветер. На канате подъёмника закачались кресла. Я почувствовал, как продрог, и начинал дрожать, как цуцик. Разделавшись с ботинками, я извлёк из рюкзака сухие шерстяные носки (какое счастье, что я прихватил их с собой), стянул мокрые носки и надел сухие. Потом достал кеды, в которых предполагал ходить в «Приюте Одиннадцати», и натянул их на озябшие ноги. Стали мёрзнуть руки, и мне приходилось дышать на них, чтобы заставить пальцы слушаться, иначе я не мог ухватить шнурки, чтобы стянуть их и завязать простым бантичным узлом. Усталость позвала на помощь дрёму. Глаза стали слипаться, мне захотелось прилечь, чтобы хоть немного отдохнуть. На камнях лежать было чертовски неудобно, рюкзак под боком мало помогал. Я лежал и думал: вот завтра включат кресельную канатную дорогу, в креслах поедут туристы и лыжники, будут болтать ногами, и кто-нибудь крикнет: «Смотрите, смотрите, там, кажется, лежит человек! Может быть, он замёрз. Какой ужас!»

Мне стало себя жалко, и я обратился за помощью к остаткам воли. Собрав её в озябший кулак, я заставил себя подняться. Сначала на коленки, а потом уж в полный рост. И прошёл ещё с десяток шагов. Вниз оказалось идти значительно труднее, чем вверх. Мышцы бедра не хотели слушаться. И стали побаливать. Я старался не думать, в каком ужасном положении я оказался. Я прошёл всего одну треть пути, возможно даже меньше, а силы мои были уже на исходе. Попробовал представить себе, как встретит меня Лиля, если она всё ещё там работает в газетном киоске. Обрадуется? Удивится? Не узнает? Прошло столько времени. Она начнёт уютно хлопотать, как раньше, и печь на плитке сырники. Ах, какими вкусными они у неё получались! Размечтавшись, я перестал, смотреть себе под ноги, и угодил в лужу, прикрытую тонким ледком. Кеды мои, а вслед за ними и носки сразу же пропитались водой. Я выругался вслух отборным матом, хотя до этого всегда избегал крепких выражений. Мой охрипший голос прозвучал в тишине загробно. Во всяком случае, мне так показалось, хотя я никогда не слышал загробных голосов. «Ну, что, конец, Шурка?» – мысленно спросил я сам у себя. – Обидно замерзать в разгар лета. А как же сырники? – попытался я пошутить и горько усмехнулся. Кажется, у Лили был сынок, его звали, по-моему, Павлик. Он, наверное, уже вырос. Ему же надо в школу. Начальную школу он мог окончить в Терсколе. А что дальше? Лиля могла уехать в Нальчик. Или в Пятигорск. Кажется, в Пятигорске, у неё были какие-то родственники.

Если я погибну от переохлаждения, я так никогда не узнаю, повесили ли французы свою доску на «Приюте Одиннадцати». Это тоже обидно. Нет! Я должен идти. Если придётся, буду ползти. Издеру себе все локти и колени, буду катиться поперёк склона, как бревно на лесосплаве в Карпатах, но дойду. Иначе грош цена всем этим инженерам человеческих душ, которые меня воспитывали все прожитые годы и готовили к этому испытанию. Где вы: Джек Лондон, Валентин Каверин, Борис Полевой, Николай Островский? Лежите в своих могилах и не знаете, что на склоне Эльбруса замерзает воспитанный вами человек. Я нередко примерял гипотетически к своей судьбе девиз из романа «Два капитана»: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». Настал момент претворить его в жизнь. Если её ещё немного осталось.

Так, шаг за шагом, преодолевая боль в бедренных мышцах и негну-щихся коленных суставах, я медленно продвигался по направлению к стан-ции «Мир». Стало быстро темнеть, в горах темнота не заставляет себя ждать. Но ещё тускло белели островки снега. На небе вспыхнули звёзды, но их уже начинало заволакивать надвигающееся с запада одеяло низких облаков. Усилился ветер. «Что-то стало холодать, – пробурчал я, – не пора ли нам поддать!» Я попробовал хихикнуть, но от холода свело скулы, да и настроение было не то. Прямо скажем, не до смеха.

Передо мной, приближаясь и громоздясь, вырастала громадина станции «Мир», напоминающая по форме ангар в виде крышки гроба. Стены его были застеклёны, сквозь них просвечивала туманная муть. А что если пробраться внутрь, подумал я. Наверняка в машинном отделении есть какой-нибудь отопитель, не могут же механики зимой сидеть там без обогрева. Да, но электричество наверняка отключено, мигают только на мачтах красные сигнальные лампочки. Стены ангара смогут защитить от ветра, да и то лишь частично, там полно щелей. Но попробовать всё же стоит. Я подёргал металлическую дверь внизу, через которую обычно выходят приехавшие лыжники. Было бы смешно, если бы она была не заперта. От холода меня охватил озноб. Надо было двигаться, только в движении могло быть спасение. Я подумал, что, может быть, удастся проникнуть на перрон через гнездо, в которое въезжает вагон, и обошёл станцию слева. Но там открылась такая пропасть (я едва не свалился туда), что я поторопился вернуться обратно. Можно, конечно, попытаться разбить стекло камнем, которых, вытаявших из снега, здесь полно. Но что это даст? Если идти вниз, то есть, хоть и минимальный, но всё же шанс на спасение. А на холодной станции такого шанса уж точно не будет.

Вдруг до меня донеслись приглушённые голоса, мне показалось, что это были женские голоса. Они раздались откуда-то сверху. Может быть, это голоса ангелов, которые пришли за мной. А что, если это кто-то ещё спускается, как и я, вниз. Неужели повезло? В компании идти совсем другое дело. Я машинально сделал несколько шагов навстречу предполагаемым спутникам, но всё было тихо, только шуршал ветер. Ну, вот, подумал я обречённо, кажется, начинаются слуховые галлюцинации. Нет, нельзя терять времени, пока не спустился туман. Я и так непростительно задержался. Помню, здесь начинался крутой спуск, который я когда-то лихо преодолевал на лыжах. Внизу узкая лощина, потом подъём на плечо, а за ним необозримые просторы длинного спуска к станции «Старый Кругозор». Надо будет всё время держаться правого борта этого широкого распадка, иначе в тумане можно угодить к «Бараньим лбам», там уж точно пиши пропало.

Я почувствовал острый приступ к мочеиспусканию и, перед тем как начать опасный спуск, отошёл к стенке темневшей «гостиницы», едва выступающей из земли. И тут я обомлел: из-за двери слабо высвечивался контур входа. Ну, вот, сказал я сам себе, к слуховым галлюцинациям стали добавляться зрительные. Это так меня потрясло, что у меня заперло мочевой пузырь и я, как ни тужился, никак не мог помочиться. Полоски света не исчезали. Я застегнул штаны и, подойдя к двери, робко постучался. Никакого ответа не последовало. В темноте я разглядел кнопку звонка и судорожно нажал на неё. Звонок проверещал, по-видимому, едва слышно, будто бы сверчок проскрипел за печкой. Но в моём воспалённом воображении он прозвенел оглушительно. Как удар колокола, зовущего на пожар. Или как гром среди ясного неба. Я замер. За дверью послышалось какое-то шевеление, и через полминуты какой-то тоненький женский голосок спросил:

– Кто там?

Меня охватило такое дикое волнение, что я не мог сразу сообразить, что надо ответить на этот простой вопрос. Я забыл все правила нормальной человеческой речи, все эти падежи, склонения, спряжения, роды, числительные, суффиксы и приставки. Из моего озябшего рта стали вылезать странные слова против моей воли: существительные исключительно в именительном падеже, глаголы непременно в инфинитиве, прилагательные обязательно в полной форме. К тому же я стал путать женский и мужской род.

– Я есть Александра Пугачёв. Я идти Приют Одиннадцать. Я замерзать и погибать. Страшно бояться. Болеть «горняшка». Пустить меня, умолять!

Грубый твёрдый хриплый мужской голос приблизился и спросил у женского, мягкого, ласкового, тёплого:

– Кого там ещё принесло?

– Не знаю. Какой-то чучмек заблудился.

Послышался скрежет засова, и дверь отворилась. Я шагнул внутрь и очутился в тёплом освещённом помещении. Во мне всё ликовало. Я спасён, я не погибну, жизнь продолжается. На меня с интересом любопытства смотрели живые глаза: два серых, суровых, круглых, некрасивых и два чёрных, миндалевидных, опушённых длинными ресницами. Мужской взгляд обладал некой странностью: глаза то округлялись, то сужались и смотрели страшно, точно собирались испугать собеседника, не позволяя ему говорить неправду. Женские глаза, напротив, смотрели доверчиво и многообещающе.

– Кто вы? – спросил я, почти не сомневаясь, что в ответ услышу при-близительно такие слова:

– Мы ангелы. Наши крылья отсырели, и мы повесили их сушить. Ты, благородный путник, тоже можешь посушить здесь свою одежду.

Но оказалось всё гораздо прозаичнее. Здесь, в заглублённой в землю гостинице, построенной вместе со станцией «Мир» маятниковой канатной дороги на Эльбрус, по проекту моего хорошего знакомого архитектора Германа Костомарова из Московского института лечебно-курортных зданий, жила команда горнолыжников, проводивших тренировки на летнем снегу.

– Лиза, – обратился мужчина к девушке (она была туго повязана белым шёлковым) платком, – организуй быстренько для нашего гостя крепкий чай с лимоном и сахаром. Покрепче и послаще.

Девушка послушно метнулась к плите и включила электрочайник, который почти сразу зашумел, забурлил, забрызгал кипятком. Вскоре я уже прихлёбывал из кружки горячий чай и чувствовал, как меня стремительно покидают недавние страхи. Мужчина оказался тренером, его звали Михаил. Мы разговорились, у нас оказалось много общих знакомых. Ведь я когда-то имел отношение к Федерации горнолыжного спорта СССР.

– А где же твои лыжники? – спросил я у Михаила.

– Они уже спят, – ответил он. – Завтра рано вставать, пока ещё снег не раскис. Трасса слалома у меня уже готова.

– А Лиза тоже лыжница? – заинтересовался я, как бы между прочим.

– Нет. Лиза наша повариха. Вкусно готовит. – Михаил помолчал, словно раздумывая, стоит ли сказать что-нибудь ещё. Потом добавил: – Иной раз она помогает мне спать. А я – ей. – И он засмеялся, довольный.

Не прошло и получаса, как я стал клевать носом.

– Лиза, отведи Александра вниз, там есть свободные койки, не то он сейчас здесь заснёт непробудным сном. И там, кстати, можно посушиться.

Мы спустились по едва освещённой лестнице на нижний этаж. Окон не было, но воздух был свеж. Видно, была хорошо продумана вентиляция.

Когда я попробовал улечься на нары, Лиза направилась наверх. Она была так обворожительна и тепла, что я не удержался и через сон спросил:

– Вы не останетесь со мной? Мне одному будет холодно.

Она расхохоталась, обнажив красивые влажные зубки, и упорхнула, проговорив писклявым голоском:

– Ничего. Здесь тепло.

Я умирал спать, но сон не приходил. Собрав остатки сил и воли, я поднялся, разделся, положил и повесил сушиться влажные носки и кеды на электро масляные радиаторы отопления. Вытащил из ботинок вкладыши-чулки. В это время погас оранжевый свет, остались гореть только синие ночные лампочки. Я снова улёгся и стал ждать, когда придёт сон. Но он где-то заблудился. Видно, пережитые мной недавние страхи расшатали мою нервную систему. К этому неожиданно добавился мощный позыв к мочеиспусканию. Пришлось одеваться и топать по едва освещённой лестнице наверх. Михаил и Лиза ушли. Очевидно, отправились помогать друг другу спать. Я вышел наружу, меня обдало диким холодом, свистел пронизывающий ветер, звёзд на небе не было видно. Я попробовал помочиться, но смог выжать из себя лишь несколько капель. Меня охватил озноб, и я поторопился вернуться. Эта физиологическая тема мне самому не нравиться, и я не собираюсь задерживать на ней внимание терпеливого читателя. Скажу только, что большую часть ночи я был вынужден бегать вверх-вниз, и лишь к рассвету мой водопровод отворился. Как видно, случилось обострение цистита. Освободившись от тягости внизу живота, я ощутил счастье и, вернувшись на нижний этаж, немедленно заснул. Спал я как убитый, без сновидений, как, наверное, спят в могиле. Спал я часа четыре, не больше, но сон был так крепок, что за это короткое время я полностью восстановился. Разбудила меня возня лыжников наверху. Как видно, они собирались на тренировку. Вместо синих (ночных) лампочек горели обычные, огненно-оранжевые.

Вещи мои заскорузли, пахли сухим и тёплым. Я быстро оделся, обулся, собрал свой рюкзак и поднялся наверх. Чувствовал я себя необычайно бодро, от вчерашней «горняшки» не осталось и следа. Я вышел в столовую, там Лиза мыла посуду. Она была одна, лыжники уже ушли.

– Будете завтракать? – спросила она.

– Нет, спасибо. Хочу только пить. Если можно, кружку чаю.

Напившись, я поблагодарил красивую Лизу и покинул подземный отель. Солнце уже было высоко, небо очистилось, островки снега сверкали мириадами лучистых звёздочек. Канатные дороги работали. Через час я был уже на «Приюте Одиннадцати». Французы меня ждали, чтобы вместе прикрепить щит с текстом Декларации.

– Сава? – сказал Жиль.

– Сава бьен, – ответил я и показал большой палец. – Майн копф ист зер гут. Их виль эссен (я хочу есть).

– Путь здогофф! – засмеялся Пьер и хлопнул меня по плечу.

Борис Киндинов предложил мне миску гречневой каши с тушёнкой и кружку кофе с сгущённым молоком, французы к тому времени уже позавтракали. Я поел, и мы вместе принялись устанавливать в простенке то, ради чего французы приехали на Эльбрус. Это была пластмассовая пластина с приклёпанным к ней медными заклёпками медным листом, на котором были выдавлены буковки. с левой стороны на французском языке, с правой – на русском.

Щит был похож на старинную типографскую форму высокой печати, только литеры были не свинцовые, а медные. Они были такие маленькие, что прочесть без увеличительного стекла, что там написано, было совершенно невозможно. В углах пластины были проделаны четыре небольших отверстия. Пьер достал из своего рюкзака инструмент, напоминающий пистолет-пулемёт. Это был шуроповёрт, я тогда впервые его увидел, у нас таких инструментов тогда ещё не выпускалось.

Нас было четверо, каждому досталась почётная функция ввернуть через одно из отверстий в доске шуруп с широкой шляпкой и крестообразными шлицами. Двое из четверых держали на весу доску, прижимая её к стене, третий прикладывал к нижней кромке уровень, показывая рукой, где приподнять или опустить, четвёртый строчил шуруповёртом.

Когда эта работа была закончена, Жиль достал два небольших флажка на штырях: один французский, трёхцветный, другой наш, советский, красный, с серпом и молотом в левом верхнем углу. Жиль прибил слева от угла доски французский флажок, а красный доверил приколотить мне. Жан Катлен и Пьер показывали знаками руки, как вколачивать штыри, чтобы флажки выглядели как наклонённые знамёна. Потом все четверо встали в ряд перед прикреплённой «Декларацией» по стойке смирно. Французы приложили правую руку к груди, где, по всей видимости, у них располагалось сердце, и стали вполголоса петь марсельезу, гимн Франции. Я последовал их примеру и стал подпевать. Каким-то чудом запомнились мне слова старой революционной песни на мотив марсельезы, и я стал их напевать:

Отречёмся от старого мира,
Отряхнём его прах с наших ног…

Других слов я не помнил, поэтому многократно повторял только этот куплет. Но всё равно получилось очень здорово и торжественно. По завершении официальной части Жан Катлен вытащил из своего рюкзака бутылку настоящего французского шампанского, ловко раскупорил её и разлил пенящийся золотистый напиток по четырём гранёным стаканам. Французы негромко прокричали «Виват!», я крикнул «Ура!», мы чокнулись и осушили стаканы. Должен сказать, что наше «Советское Шампанское», которое мы пьём в торжественных случаях, чаще всего на новый год, нисколько не хуже французского. Хотя, конечно, на вкус и на цвет товарища нет. Пьер не утерпел похвастаться знанием русского языка и сказал, больно хлопнув меня по плечу, притом с каким-то непонятным остервенением именно по тому месту, где у меня от его постоянных дружеских похлопываний была гематома, в переводе на рабоче-крестьянский язык, здоровенный синяк:

– Путь здогофф!

Так закончилась эта историческая эпопея по прикреплению к стенке «Приюта Одиннадцати» щита с текстом «Декларации прав человека и гражданина», принятой Национальным Собранием Французской Республики 29 августа 1789 года. Этот щит, наверное, до сих пор там висел бы, если бы не пожар, случившийся практически ровно через десять лет после нашего отъёзда, не спалил бы всю верхнюю часть Приюта полностью. Разрушительная часть перестройки аукнулась и в этом заброшенном уголке. На этой грустной ноте не хочется завершать свой рассказ, поэтому я его немножко продолжу.

Мы попрощались с Борисом Киндиновым, французы собрали свои вещи, мы выстроились перед входом, чтобы Жан Каттлен сделал последнюю фотосъёмку. Пристегнув свои лыжи, я поехал первым. Ах, каким восхитительным был этот спуск! Лыжи слушались моего малейшего движения. Я чуть-чуть присел в «горшок», чтобы носки лыж не зарывались в снег. Задники лыж делали короткий упор и переводили лыжи в новую дугу. Укол палки, выпрямление ног с упором задников лыж с другой стороны – и новый поворот. Французы стали меня настигать и обгонять. Я не стал поддаваться азарту соревнования и продолжал спускаться в заданном ритме, испытывая радость и даже счастье от свободного скольжения. После «Бочек» мы ехали сначала в креслах, потом в выгонах канатных дорог. Я смотрел по сторонам и вниз, вспоминания свои вчерашние приключения как дурной сон.

На поляне Азау нас уже ждал «рафик». Я попросил шофёра остано-виться на минуту возле газетного киоска, вышел из автобуса и спросил у девушки, торговавшей тем, чем торгуют обычно киоски «Союзпечати»: газетами, журналами, конвертами и другой бумажной почтовой продукцией:

– Здесь раньше работала Лиля. Где она?

– Она давно уехала в Пятигорск, – был мне ответ.

– Да? Действительно, много времени прошло. Я здесь когда-то работал и бывал у Лили в гостях. Жаль, что я её не увижу.

Через полчаса мы были уже на обкомовской даче. Пришло время прощаться. Я спросил у Жиля на странном немецком языке:

– Ецт зи вохин фарен, майне фройнде? По-русски это звучало бы примерно так: теперь вы куда ехать, друзья мои?

– Ецт вир фарен нах Париж унд вайтер нах Танзания, Килиманджаро.

– О! – сказал я. – Эс ист гут!

Французы предлагали мне остаться, вместе поужинать, но я вежливо отказался, мне не хотелось продлевать грусть расставания.

– Путь здогофф! – сказал Пьер радостно. Я едва успел уклониться от его дружеского удара по плечу.

– Бонжур Васили! – просил передать привет Жиль Васе Захарченко.

– Айн момент! – сказал Жан Каттлен и скрылся в комнате, где французам предстояло провести ночь перед отъездом наутро в Минводы, откуда вылететь в Москву, а оттуда в Париж.

Через минуту он вышел из дальней комнаты, держа в руках лыжи, на которых он час или полтора назад спускался вместе со мной от «Приюта Одиннадцати». Я хорошо их запомнил, потому что в загнутых носках у них были овальные отверстия. Смысл этих отверстий я не мог понять, потому что не знал, как это сделать ни по-французски, ни по-немецки. Для себя же решил, что, наверное, в эти отверстия уходит встречный ветер. Жан протянул лыжи мне и сказал неожиданно по-русски:

– Это есть мой твой презент.

– Это мне? – ткнул я пальцем себя в грудь в то место, где, как я пола-гал, находится солнечное сплетение.

– Уи, уи, – улыбнулся Жан. – Путь стороф!

Жиль и Пьер захлопали в ладоши. Это было предложение, от которого я не мог отказаться. Лыжи для лыжника это нечто такое, что нельзя объяснить простыми словами. Это что-то связанное с понятием «Счастье».

– Бон вояж! – сказал я. И добавил: – Гран мерси, Жан.

Мы обнялись, и я ушёл. Я возвращался в Терскол и нёс на плече лыжи Жана. Всё существо моё ликовало. Чтобы передать мою радость, у меня не хватает простых слов. А высокие я все забыл. Не знаю, текли ли из моих глаз слёзы восторга, но если бы они текли, я бы их не стыдился.

Я пробыл на чердаке у Юма ещё несколько дней, чтобы завершить начатые мной витражи. Если кому-нибудь посчастливится побывать на этом чердаке (там теперь живёт сын Юма Кирилл), знайте, что витражи делал я.

Вернувшись в Москву, я начал часто болеть и вскоре навсегда перестал ездить в горы. Лыжи, которые мне подарил Жан Каттлен (те, что с дырками), я отдал своему младшему сыну Сергею. Он называет их «декларационные».


Конец








Читатели (540) Добавить отзыв
 

Проза: романы, повести, рассказы