ОБЩЕЛИТ.COM - ПРОЗА
Международная русскоязычная литературная сеть: поэзия, проза, критика, литературоведение. Проза.
Поиск по сайту прозы: 
Авторы Произведения Отзывы ЛитФорум Конкурсы Моя страница Книжная лавка Помощь О сайте прозы
Для зарегистрированных пользователей
логин:
пароль:
тип:
регистрация забыли пароль

 

Анонсы
    StihoPhone.ru



Ложка

Автор:
Автор оригинала:
Юрий Копылов


Ложка


«Мысли, выраженные словами, есть
предложение всякого чтива»
– вытяжка из школьного учебника Бархударова

«Когда б вы знали, из какого сора растут слова, сгорая со стыда» – парафраз по мотивам Анны Ахматовой

I

Вот вам, братцы мои, ложка. Казалось бы, немудрёный бытовой предмет, всем и каждому, в том числе, хорошо известный. Стоит сказать отчётливо и громко: «ложка», как у проголодавшегося человека начинает выделяться обильная слюна. Совсем как у подопытной собаки первого русского нобелевского лауреата, физиолога Ивана Павлова.

Однако это только так кажется, извините, сглупу, что ложка предмет простой. Как в капле воды – весь мир, так и в ложке порой – история с гео-графией. Вот ведь какое дело.

Представьте себе, уважаемый читатель, если бы вам вдруг невзначай вздумалось коллекционировать ложки. Какую уникальнейшую мировую коллекцию можно было бы собрать! И даже гордиться ею, ибо гордость у нас – в большом почёте. А всё из-за нашего национального характера, будь он неладен. Издревле тянется за Россией слава про дураков и никудышные дороги. Я бы к этому ещё добавил от себя – гордость.

Славная получилась бы триада: дураки – дороги – гордость. Почти как у Григория Явлинского: земля – дома – дороги. С той лишь существенной разницей, что моя триада ближе к истине.

Некоторым ретивым оппозиционерам, наверное, не терпится присоединить сюда ещё лень и повальное пьянство. Но это уже явный перебор из-за неправильного неверия в русского человека. К тому же это не триада.

Про почтовые марки и монеты разных стран я уже не говорю. Про такие коллекции даже целых две настоящие науки имеются, одна из них (о марках) филателией называется, другая (о монетах) – нумизматикой. Но я не решаюсь об этих важных науках слово молвить, потому что, честно скажу, не компетентен. Бывают коллекции курительных трубок, и тоже увлекательнейшие книжки про эти трубки имеются. Одну из них, я знаю, написал известный советский писатель Илья Эренбург. А знаю, потому что сам читал.

Много разных бывает коллекций, но я их называть не стану, пусть читатель сам догадается, чтобы ему не стало скучно от моих нравоучений.

Коллекционирование свойственно, как мне кажется, людям, не уверенным в себе. Они хотят выделиться, а как – не знают. Вот и придумывают себе разные «увлечения», которые оборачиваются порой сказочным богатством и даже известностью в разных кругах. Про ложку, возможно, и есть какие-нибудь глубокие исследования, но я о них не знаю.

Могу лишь для сравнения высказать спорную мысль: разве может курительная трубка всерьёз сравниться с ложкой? Трубка – так, роскошь, баловство, сибаритство. На худой конец можно обойтись и «козьей ножкой», скрученной из обрывков газеты «Правда». А ложка – совсем другое дело. Попробуйте обойтись без ложки, если вы не японец. Уверяю вас, ничего из этого не получится толкового. Не зря солдаты больше всего дорожат именно ложкой и носят её всегда с собой в сапоге.

Во время Великой Отечественной войны, которую уж слишком развязным оппозиционерам не терпится назвать Второй Мировой, вредители и диверсанты в тылу, завербованные немецкой разведкой, нередко воровали ложки в столовых, чем наносили значительный материальный и репутационный ущерб не только «Общепиту», но и в целом геройски сражающейся на фронтах стране. По всем столовым сверху донизу прошла строгая бюрократическая директива усилить борьбу с подобными неуместными, во время жестокого сражения с врагом, сомнительными проявлениями национального характера. Послушные администрации столовых нашли остроумный, как мне кажется, способ борьбы с этим злонамеренным явлением: на ложках стали вырезаться острым зубильцем надпись следующего любопытного содержания криминального характера: «Эта ложка украдена из столовой № …». Не захочешь, а сопрёшь поневоле. Вот какое дело.
II

Помню, в 1942 году я находился в числе эвакуированных из Москвы мирных граждан в город Свердловск. Ох, и тоскливое было времечко! Ни в сказке сказать, ни пером описать. Я, тогда одиннадцатилетний непоседливый мальчишка, бегал в «Дом офицеров», красивое здание, с белыми колоннами по античному фасаду, в самом центре города. Там было не так тоскливо, как на улице, или в чужом, временно приютившем нас доме, где единственным развлечением было чернопёрая молодая курица, жившая у нас под столом. Она была привязана за жёлтую чешуйчатую лапу к его ножке. Я воображал, что курица «эсэсовка». Я её окружал и брал в плен. Вершил суровый суд, но не приговаривал к смертной казни путём отрубания головы. До поры до времени. Мы кормили курицу чёрствыми крошками хлеба и сечкой жухлой травы, напополам с песком и камешками, собранными во дворе, и терпеливо ждали, когда она, наконец, подрастёт и наберёт достаточно аппетитный вес, чтобы попросить нашего сильно пьющего соседа казнить её топором по голове. И нам можно будет её съесть, дабы хоть раз в жизни насытиться вволю. Кто это «мы»? – возможно, спросите вы. Отвечаю: я и моя мама.

В «Доме офицеров» я ни разу не встречал ни одного настоящего офицера, зато полно было эвакуированных мальчишек и девчонок. Одна девчонка мне понравилась, у неё были длинные косы с большими белыми бантами, но я её видел всего лишь один раз, больше она не приходила. Наверное, уехала куда-нибудь в Ташкент, город хлебный.

В «Доме офицеров» было много разных кружков, чтобы занять детей и привить им воспитание. Я записался в кружок резьбы по дереву. Думал, вдруг попаду в партизанский отряд, надо будет уметь вырезать для бойцов ложки, потерявших их в пылу горячего сражения с врагами.

Вечерами показывали кино или давали концерт. Часто выступал некто Гутман, по моим тогдашним меркам, он был уже старик и, видно, по этой причине не попал на фронт. Он ставил на сцене чёрную ширму, заходил за неё, высовывал в овальную дыру свою характерную физиономию с огромным насаженным носом из папье-маше, дико вращал глазами, изображая то Гитлера, то Геббельса, то Геринга. Зал выл от восторга и взрывался хохотом.

Когда набор язвительных сатир в адрес презренных руководителей третьего рейха иссякал, Гутман деловито убирал ширму за кулисы и выходил на сцену в концертном чёрном фраке с атласными лацканами и воротничком. На ногах у него были ношенные лаковые туфли и тщательно отутюженные, тоже чёрные, брюки с атласными лампасами. На морщинистой, голой, как у деревенского индюка, шее красовался синий-синий-презелёный модный галстук-бабочка в мелкий белый горошек. Меня всегда поражало, как этот дядя Гутман успевал так быстро переодеваться. Только что уносил ширму за кулисы в рабочей холщёвой одежде, и тут же возвращался обратно уже в новом одеянии и новом обличье.

Он неторопливо подходил к краю сцены, к самой рампе, и молча смотрел в зал. Спрятанные за рампой электрические лампочки освещали снизу его ладную стройную немолодую фигуру и отбрасывали на свисающую сверху кулису фантастические тени. Когда он производил, как фокусник, или факир, движения руками, эти тени оживали, ломались и метались, совсем как длинные, надувные, похожие на щупальца чудища, в телевизионной передаче бывшего министра культуры России Михаила Швыдкого «Культурная революция». Это сравнение грешит перебивкой единства времени, но на то она и художественная проза, чтобы автору позволительно было вольно обращаться с образом действия, местом и временем.

Свет из под рампы избирательно освещал неподвижное лицо и под-вижные руки артиста, делая их неестественно белыми, как у клоуна на арене цирка. Гутман извлекал из карманчика с атласной оторочкой, где полагалось «жентельмену» носить шёлковый платочек уголочком или белую хризантему, самую обыкновенную алюминиевую ложку и, помолчав многозначительно, бросал в тёмный притихший зал вопрос:

– И что я держу теперь в руке?

Зал дружно отвечал:

– Ло-ожку!

Гутман выразительно и грустно качал отрицательной головой, поджав в ниточку тонкие губы. Тени на верхней кулисе ходили ходуном, будто заведённые волшебным ключиком из кукольного театра Карабаса-Барабаса.

– Ложка! Ложка! – кричал нетерпеливый зал.

Гутман держал классическую сценическую паузу и произносил:

– Я второй раз задаю вам свой простой вопрос: и что я держу в руке?

– Ложка! Ложка! Ложка! – не умолкал зал, уже готовый разразиться громогласным гомерическим смехом.

– Я в третий раз повторяю свой вопрос, – говорил Гутман с чувством, с толком, с расстановкой. И таки действительно его повторял.

Зал неистовствовал. Многие от нетерпения стали топать ногами. Из разных мест раздавался свист. Дождавшись, пока взбудораженный зал утихомирится, Гутман, подняв ложку высоко над собой, взметнув на верхней кулисе волшебные тени, торжественно возглашал с разрядкой слогов знаменитым голосом Юрия Левитана из всесоюзного радио: – Это ка-ше-мёт! – И, показывая пальцем на составные части ложки, продолжал: – Это – едало! Это – шейка едала! А это – держало!! – Зал выл от восторга, взрываясь аплодисментами. – А теперь все вместе! – говорил Гутман, командуя публикой указательным пальцем, как палочкой дирижёра. – Это…

– Кашемёт! – вопил зал.

– Это…

– Едало! – многоголосо и гулко откликался зал.

– Это…

– Шейка едала!

– Это…

– Держало!

– Спасибо вам, дорогие зрители, за внимание. До следующих встреч!

И публика – в основном это были эвакуированные мальчишки и дев-чонки – шумно расходится по домам после концерта «страшно» довольная. И долго ещё будут они потом называть ложку «кашемётом».

И всё это всплывает в моей слабеющей памяти, как лягушачья икра в покрытом густой ряской деревенском пруду, когда сам я уже зрелый старик.

Воспоминания просятся обратно, в забытьё: трудно держать в памяти груз долгих и быстро прожитых лет. Держи брюхо в голоде, ноги в тепле, голову в холоде, а память – в забытье. Когда надо будет вспомнить, вспомнишь. Чаще всего это бывает ночью. Так неохота вставать, вылезать на холодный пол из-под тёплого одеяла. Но иногда заставляешь себя, зажигаешь свет и плетёшься полусонный к письменному столу, и там торопливыми каракулями записываешь на клочке бумаги несколько «сигнальных» корявых слов, дабы вспомнить наутро, что ночью пришло тебе в голову.

III

Теперь перенесёмся на машине времени, что позволяет нам сделать любезная и любимая всеми нами изящная словесность, в другую эпоху. Давно уж закончилась война с немецкими захватчиками, завершившаяся оглушительной Победой, с восторгом в сердце и со слезами на глазах. И пусть кто-нибудь попробует усомниться, посмеет сказать горькие слова, что это было случайно, что дуракам всегда везёт, а немец не ожидал, что наши плохие дороги такие наяву плохие и что по щучьему велению, по советскому прошению, на нашей стороне сражался Генерал Мороз – тот враз получит по сусалам. Не зря говорится: кто старое помянет всуе, тому глаз долой или по- другому в зуб ногой.

Всё дело в том, что мы за ценою не стояли. Привычка такая была. И даже редкий полководческий гений товарища Сталина не смог помешать простым советским солдатам класть слоями почём зря свои молодые жизни «у незнакомого посёлка, на неизвестной высоте» для спасения от супостата своего нестерпимо родного Отечества. Слоями, слоями, слоями, как например, под памятным Ржевом в 1942-1943 годах.

Культ личности был лихо разоблачён бывшими приспешниками великого вождя народов. Ещё довольно свежий труп Сталина был без фанфар вынесен из Мавзолея, спешно зарыт в сырую землю близко рядом и крепко придавлен тяжёлой гранитной плитой, чтобы никогда уж «усатый» не смог более воскреснуть и восстать. Повсюду, где с грустью, где со сладострастьем, были порушены скульптурные изображения генералиссимуса. До Ленина, величайшего учителя великого Сталина, пока ещё не успели добраться, всё ещё было впереди.

Стали большие начальники крепко думать-гадать: что дальше? Думали-думали, гадали-гадали, прикидывали так и эдак, и в конце решили, что просто социализма уже недостаточно, чтобы двигаться в сторону светлого будущего, нужен социализм развитой. Вот, понимаешь, дорогой читатель, какое дело. Вот где, оказалось, собака была зарыта.

Как раз в этот знаменательный исторический период в жизни великой страны советов, растянувшийся на многие скучные годы, мне тоже захотелось выделиться из общей серой массы трудолюбивых трудящихся, отличавшихся простительной и сладкой ленцой.

Я сознаю, что эти грустные слова не что иное, как фанаберия и пижонство, и пусть мне будет стыдно покрасневшим лицом, однако, как говорится, Платон мне друг, но истина дороже.

Коллекционирование ложек меня пока не увлекало, а вот к горнолыжному спорту я внезапно прикипел всем сердцем и душой. Никто меня не учил, я сам учился понемногу, как придётся и как-нибудь, поэтому на освоение горнолыжной техники поворотов на снегу ушли многие годы жизни. Но я об этой утраченной жизни нисколько не жалею.

Со временем я так поднаторел и обрёл широкий круг новых знакомств из жизнерадостной среды любителей этого увлекательного вида спорта, порой весьма влиятельных, что я, как говорится, тихой сапой пробрался в Федерацию горнолыжного спорта СССР и даже был чудом избран сонными делегатами от первичных организаций членом её Президиума. Теперь, когда я появлялся в какой-нибудь новой компании (да и в старой тоже), меня представляли как новым, так и старым знакомым так:

– Это Семён Галкин, он – горнолыжник.

Мне самому было смешно, но меня это немножко задевало, как будто я не имел никаких других заметных достоинств. А ведь я, по меркам коррупционной составляющей бюрократического устройства народного хозяйства, был довольно большим начальником среднего звена в капитальном строительстве, а именно начальником ОКСа целого министерства, хотя так и не научился этим пользоваться к своей выгоде.

Вот и я, читатель, стал, увы, рабом чиновничьего «новояза». Начал бестолково повторять, как попугай, целое министерство, целое министерство, как будто министерство может быть не целым.

Кроме того, я учился некоторое время на заочном отделении Литера-турного института имени Горького, что вынуждало меня от случая к случаю пописывать всякие опусы, которые я сам оценивал достаточно высоко, но мои оценки никогда не совпадали с мнением редакций журналов, куда я набирался нахальства отправлять свои сочинения по почте.

Иногда я в компаниях игриво высказывал в шутливой форме юмора недовольство пренебрежением своих истинных заслуг и выпячиванием того, что было, на мой взгляд, второстепенным. Но на эти мои намёки никто и никогда не обращал внимания, полагая, что я, как всегда, просто-напросто придуриваюсь. Так и прожил всю жизнь горнолыжником, пока не состарился.

Просто так бить баклуши в Президиуме Федерации горнолыжного спорта СССР никто бы не позволил, да и самому было бы совестно. Поэтому я без зазрения совести придумал общественную комиссию по строительству канатных дорог, чтобы лыжникам было легче подниматься в гору. И сам эту комиссию возглавил сверху донизу.

По существу в составе этой комиссии, кроме меня, никого не было, но на бумаге значилось несколько «мёртвых душ» и один реальный Славка Ермаков, который работал в «Союзпроммеханизации», которая занималась в основном проектированием грузовых канатных дорог для горных районов, где велась добыча полезных ископаемых. И не обязательно при этом силами заключённых под стражу и осужденных на многие годы по разным статьям уголовного кодекса, в основном за номером 58.

Как известно, у заботливого советского государства никогда не дохо-дили руки до простых вещей, нужных простым людям. Ему, государству, всегда было некогда, было полно других забот. Нужно было семимильными шагами догонять Америку, главного соперника и даже врага, хотя и бывшего союзника во Второй мировой войне.

Надо было торопиться выпускать огромными партиями никому не ненужные грозные танки, самые что ни на есть современные-пресовременные, которые тотчас, по мере поступления их на вооружение самой сильной и большой в мире армии, выходили в тираж, а спустя некоторое, «приличное», время, шли прямым ходом на переплавку.


Я не знаю точно, какое место в мире по использованию вторсырья занимал Советский Союз, но думаю, что благодаря переплавке грозного многотонного оружия и военной техники одно из первых. Вот где таится мифический рост валового продукта. Вот где накапливаются валютные резервы. Вот где прибавочная стоимость и налог с прибавочной стоимости. От которых, стоит лишь протянуть руку, и дотянешься до динамического роста благосостояния героического и безмерно терпеливого советского народа.

Какие к чертям собачьим лыжи, крепления, палки, ботинки, очки, какие ещё подъёмники!? Всё это подождёт. Вот перегоним Америку, покажем ей «кузькину мать», тогда и займёмся по-настоящему ширпотребом. И присобачим сюда развитую оборонную промышленность, а пока, в случае чего, можно и за границей всё это прикупить. Но только немножко, совсем чуть-чуть, главным образом, для сборных команд страны, чтобы не ударить в грязь лицом на международных соревнованиях. Экономика должна быть экономной. А для остальных разных приживалов и попутчиков пусть занимается обще-ственность. Ей всё равно после работы делать нечего. И правда – пусть!

Америка тем временем уходит и уходит вперёд, собака, не хочет, подлая, ждать, пока её догонят эти настырные разгильдяи русские. Вот тогда-то и родился знаменитый анекдот про старого петуха и молодую курицу. Петух бежит за курицей и говорит: «Не догоню, так хоть согреюсь».

Скорее всего, я нагородил всякой забавной чуши в экономическом разделе своей безграмотной филиппики, признаюсь, грешен, – не копенгаген. Пусть разбираются во всём этом настоящие экономисты. Мне «страшно» интересно, как на всё это посмотрел бы Карл Маркс, известный экономист. Вдруг до него «туда» дойдут мои невинные наивные слова. Вот он будет, наверное, здорово ворочаться в гробу от потустороннего громового хохота.

IV

В нашем доморощенном президиуме лыжными креплениями занимался на общественных началах Игорь Мухин, весёлый человек, сухой, поджарый, с глубокими складками, прорезавшими тщательно выбритые провисшие щёки. Он без остановки курил папиросы «Беломорканал», кашлял, громко проглатывая мокроту, будто ею питался для поддержания жизненных сил, а в перерывах заседаний рассказывал «антисоветские» анекдоты.

Однако эти «недочёты» не мешали ему быть толковым инженером, которому не составило большого труда скопировать, с минимальными изменениями, дабы не угодить под лицензионные санкции, конструкцию первой модели системы «Маркер». Так появились на свет отечественные «каэлэсы» (КЛС), спасшие многих недальновидных любителей катания с гор на лыжах от лишних вывихов суставов и переломов костей.

Лыжами занимался бывший альпинист, высоченный Володя Сидоренко, так как по роду своей основной службы он был связан с алюминиевой промышленностью. Ведущие иностранные фирмы, производители лыж, как раз к тому времени начали выпускать «металлы».

Ему каким-то чудом (у нас всегда и всё делалось исключительно чу-дом) удалось выпустить несколько пар отечественных «металлов», которым было присвоено название «ВИЛС», что являло собой интригующую аббревиатуру «Всесоюзного института лёгких сплавов», где Володя Сидоренко трудился ведущим инженером и где «на коленке» была изготовлена вышеупомянутая пробная партия. До серии дело так и не дошло, а пробная партия «металлов» была передана Спорткомитету РСФСР на предмет апробации в условиях реальной эксплуатации силами, точнее ногами, ведущих спортсменов слалома и скоростного спуска.

Президиум не унывал, так как ему было чем заняться. На заседаниях горячо обсуждались вопросы, в которых никто, кроме докладчика, ничего не понимал. Зато мы с «выраженьем на лице» слушали такие удивительные слова, как крутящий момент, сплав, штамп, матрица, пресс-форма, и одобрительно кивали головой и выпячивали важные пересохшие губы.

Палками, ботинками, очками, мазями и прочей елочёвкой никто не занимался, а на мою долю выпали эти злосчастные канатные дороги. Пора было и мне доказывать, что я не лыком шит и тоже кой-чего стою. Пришлось включать мозги и ноги. Куда же без ног-то в таком трудном деле?

Иногда перед нами отчитывался гостренер Леонид Тягачёв, обаятельный улыбчивый малый провинциального воспитания, родом из подмосковного посёлка на станции «Турист» Савёловской железной дороги, критиковать которого наотмашь у нас не поворачивался язык. Лёня пытался доказать нам, что всё идёт по плану и недалёк тот день, когда советские спортсмены-слаломисты начнут завоёвывать призовые места и сыпать, как из «рога изобилия», вожделенные медали в копилку всенародной гордости.

И мы ему охотно и радостно верили, потому что сами были рады обманываться. Со временем Леонид Васильевич Тягачёв к нашему всеобщему и снова радостному изумлению станет Председателем национального Олимпийского комитета Российской Федерации, сильно забуреет и будет на короткой ноге с самым главным Президентом страны советов.

Да, совсем забыл сказать, что председателем горнолыжной федерации, или, как впоследствии стало модным говорить, президентом, в те далёкие (и близкие) времена был Василий Дмитриевич Захарчук, известный московский писатель, поэт и главный редактор популярного журнала «Техника – Молодёжная», отличившийся однажды выпуском огромным тиражом бестселлера под названием «Наш Никита Сергеевич».

Василий Захарчук был хорошо узнаваемым человеком в «высоких» кабинетах власти своим «лошадиным» лицом, крупным породистым носом, мешками под глазами, вихлявой долговязостью фигуры и манерностью рук и мог открывать нужные двери ногой. Подобное умение лишний раз доказывает, что главное для горнолыжника не голова, как многие думают, а ноги.

Некоторые испорченные люди усматривали в «странностях» Василия Захарчука явные признаки ставшей недавно модной «голубизны». Я хорошо знал Васю, его жену, его сына от первого брака и сына его последней жены и ответственно, и даже присяжно, заявляю, что всё это глупые, досужие вымыслы. Она называла его ВэДэша (производное от Василия Дмитриевича), а он её – ЗэАша (производное от Зинаиды Александровны). И где бы нам ни приходилось бывать вместе за пределами Москвы, мы бывали в Сочи, где изучали возможности Гагры Альпийской, в Тбилиси, где готовили встречу СКИЖа в Бакуриани, Вася каждый вечер звонил жене и громко кричал в трубку, не стесняясь наших ушей (с нами был ещё Володя Ломейко): «ЗэАшенька, свет моих очей! Люблю! Люблю! Люблю!».

Бестселлер, я думаю, читали единицы, скорее всё же не читали, а лис-тали, а наши ведущие мастера слалома при Васином «правлении» занимали, как правило, тридцатые-сороковые места. За редким исключением. Впрочем, заниматься анализом причин этого грустного явления теперь не время и не место. Да и ложка, наверное, уже устала ждать. Ваше Величество, я уже иду. Вот только попрощаюсь с теми, кто навязался в пути.

Ни Васи Захарчука, ни Игоря Мухина, ни Володи Сидоренко, ни милого нашего «Доктора ФИС» Володи Преображенского, ни его брата Юрия Сергеевича, бывшего когда-то гостренером, ни многих других замечательных, честных, умных и в основном бескорыстных (разве что мечтали иногда робко, по невинному блату, приобрести для себя хорошие лыжи или съездить, если повезёт, за границу с командой советских спортсменов на международные соревнования) людей, членов Президиума Федерации горнолыжного спорта СССР того созыва, давно уж нет, и я низко склоняю повинную (что всех их нечаянно пережил) голову перед их светлой памятью. Пусть земля им будет гагачьим пухом

V

Я знал, что всегда и всё надо начинать с Госплана. В этом меня убедил один поистине анекдотический случай из моей собственной практики.

По роду своей основной службы мне приходилось иметь дело главным образом с Отделом культуры, которым руководил некто Иван Иванович Цветков, желчный и язвительный человечек, типичный холерик, вдобавок брюзга, не признававший никаких авторитетов, кроме Председателя Госплана Байбакова. Зато в его отделе работали очень милые и радушные женщины, с которыми мне нравилось забавно шутить.

Как-то я случайно обмолвился, что меня замучили мои дети настырными просьбами подарить им кошку непременно сиамской породы.

– Я просто не знаю, как мне быть и что мне делать, – признался я с искренним выражением плутоватого лица.

На мою жалобу быстро откликнулась Наталья Грановская, крупная и очень добрая дама – этакая древнеримская матрона, дородная и статная – с мешками под глазами от постоянного трудового напряжения.

– Сёмочка, вы где, мой милый, находитесь? Не забывайте, что вы пришли в Госплан. Мы вам всё организуем и поможем в этом сложном деле. Уж поверьте мне, я вас не подведу. Всё будет, как в аптеке.

Не прошло и пары дней, как у меня в кабинете раздался настойчивый и тревожный телефонный звонок.

– Алло! Грановская, – произнесла моя спасительница глубоким грудным голосом, как будто она Обухова и собирается исполнить арию Далилы из оперы Сен-Санса «Самсон и Далила». – Приходите, можете забрать кота.

Я, естественно, мелко рассыпался в благодарностях и поспешил в Госплан, дабы не утруждать моих благодетельниц из Отдела культуры дополнительными заботами о «моём» коте.

«Хорошо, что кот, – размышлял я, бодро шагая по Петровке вниз, к Кузнецкому мосту. – А то ведь, если, строго говоря, кошка, пошли бы наверняка котята гурьбой, один за одним. А мне топить их в ведре с водой – не с руки и очень живодёрно, прямо как нож острый в сердце, я этого, ежели по совести, пережить не умею»

Забрал я в Госплане кота, изобразив перед дамами глубокие кренделявые реверансы, и понёс его домой. Красавец был писаный: ушки чёрные, лапки чёрные, хвостик тоже чёрный, а шёрстка палевая в голубую рыжину. А глаза! Бог мой, умереть можно, какие бездонные глаза – зелёные, как вешняя травка в солнечную погоду. И никаких подозрений у меня не возникало.

Первое, что очень скоро обнаружилось, это был не кот, а очаровательная кошечка. Маленькая такая, худенькая, гибкая и поджарая. И на чём-то сильно сосредоточенная, как бы озабоченная предстоящим будущим.

Я ей в коробке из-под старой обуви постелил разное тряпьё, а ей что-то не понравилось. Ищет всё какое-то другое место. По внешнему её виду нипочём не скажешь, что она уже была с пузом. Буквально через две недели этот «кот» произвёл на свет семерых котят, маленьких, смешных и слепых комочков. Среди этой копошащейся компании не было ни одного котёнка, который хотя бы отдалённо напоминал королевскую сиамскую породу древнего Таиланда. Чёрный был, белый был, рыжий был, был даже пушистый сибирский, а один полосатый, как серый тигрёнок. Видно, сиамский кот, оказавшийся кошкой, без ведома Госплана попал ненароком в подвальную групповуху.

Намучился я с ними до потери сознательности. Хотел их всех утопить, но не могу, дети мои орут, не дают совершиться злодейству. Да у меня и самого, честно признаюсь, рука не поднимается. Жалко всё же – живые они.

А они, эти очаровательные создания, растут не по дням, а по часам. И орать уже где-то научились. Глядь – уже молочные глазки отворили и ползают по всей квартире, того гляди наступишь ненароком, раздавить недолго.

В ближайший выходной день посадил я их всех в сумку с молнией (одного, полосатого, оставил, чтобы детей и кошку успокоить) и отвёз на Птичий рынок, что был тогда на Большой Калитниковской улице, недалеко от метро «Таганская». Думал, отдам котят профессиональным продавцам кошек и избавлюсь от них, наконец, к чёртовой матери.

Но не успел я толком молнию на сумке расстегнуть, как у меня их мигом расхватали, словно жареные тыквенные семечки на Тихвинском рынке. «Почём?» – спрашивают со странным любопытством? «Задаром отдаю», – отвечаю, неловко улыбаясь кривым ртом, как будто я шучу. «Задаром, – говорят, – плохая примета. Котёнок может не прижиться, а то и вовсе заболеть. Хоть рубль возьмите». Так я заработал тогда на продаже котят шесть рублей с копейками. И стал дальше жить.

Иногда звонит Грановская, спрашивает приветливо, но строго, как следователь по особо важным уголовным делам из Генеральной прокуратуры, что на Пушкинской улице (теперь и раньше Большая Дмитровка):

– Ну, как там наш котик поживает?

– Нормально, – говорю, – всё о,кей! Надо бы лучше, да некуда.

– А как назвали?

Я машинально так отвечаю чистую правду без всякой задней мысли, не умею сразу врать (кошку мои дети Муркой назвали):

– Мур… – но успел вовремя за свой язык поганый спохватиться и со-образил всё же, сам не знаю как – …зик, – говорю, – Мурзик.

– Ну что ж, – говорит, – хорошее имя, народное, русское. Я одобряю. И очень рада, что всё так хорошо у вас получилось. Если что ещё понадобится, приходите к нам, вы дорогу в Госплан знаете. Всегда поможем.

– Спасибо, – говорю, – непременно приду.

А то, что кот оказался кошкой, я не стал говорить, неловко как-то Госплан СССР подводить, выводить его на чистую воду. Пусть все думают, что он никогда не ошибается и всегда прав. На том всегда стояла и стоит русская земля. Ещё Александр Невский так говорил.

«Что вы, автор-гавтор, в самом деле, издеваетесь над нами, что ли?» – скажет иной нетерпеливый читатель. То про какие-то канатные дороги, то про Госплан, то про кошку, то вообще про Александра Невского ни к селу ни к городу. А где же про ложку?

Про ложку тоже будет, но потом. Я без разбега не могу. И без Госплана тоже никак нельзя.

VI

А как к нему, этому чёртову Госплану, подступиться с таким деликатным делом, не знаю. Про такие дороги, которые у нас всюду по лесам, полям и холмам, все наслышаны, а про канатные не очень.

Стал сильно шевелить извилистыми извилинами обоих полушарий своего головного мозга. Слышу, как тихо скребётся что-то под черепушкой, вроде как мыши под полом. Вдруг – бац! Будто небесная молния сверкнула и высветила в темноте ночи ясную поляну. Аж глазам стало больно, словно на солнышко посмотрел, которое выглянуло из-за туч.

Батюшки светы! Ведь у меня же, олуха царицы небесной, в Госплане работает мой хороший закадычный друг-товарищ Генка Лужин. И тоже как назло горнолыжник. Мы с ним вместе в одном институте неразлучно учились спустя рукава, на одном факультете, на одном курсе, только в разных группах. Но это не мешало нам очень крепко дружить, потому что горнолыжник горнолыжника, как рыбак рыбака, видит издалека.

Звоню ему по телефону, который там у него на письменном столе стоит свободно, стоит руку протянуть, трубку к уху приложить и говорить: «алё!» Как он сразу догадался, что это я, ума не приложу. Может, по голосу признал, то ли ещё какая причина была, но он сразу с места в карьер мне бубнит:

– Привет, Семён! Ты, что ли? Хоп!

У него была такая редкостная забавная присказка, наподобие прибаутки: начинает разговор – хоп! Будто притопнет. И когда разговор заканчивает, тоже всенепременно – хоп! Очень это, надо признать, у него умно получалось. Главное, неожиданно, потому что оригинально. Первое время, пока не привык, я даже вздрагивал от нервов. Он этому содержательному возгласу научился у своего дружбана по туристским походам в горах Игоря Ховова, лабуха из инструментально-вокальной группы, который классно играл на гитаре и пел песни у костра, когда все водку пили и уху ели.

– Ты знаешь, – говорит мне без промедления Генка Лужин, – я себе такие классные лыжи достал, усраться можно. Увидишь – от зависти пополам лопнешь. Приходи – покажу. Только перед тем как придти, обязательно позвони, а то мне жутко некогда, дел полно, просто невпроворот. Хоп!

– Иди ты! – говорю, не обращая внимания на его хопанье. – Мне не можешь такие достать? Я тоже хочу, чтобы были импортные. Чтобы не лопнуть от зависти. Неохота пока лопаться. Но усраться готов от души.

– Нет, – отвечает как-то грубо, не по-товарищески, – тебе не могу. Вот если бы ты в Госплане работал, тогда да. А так – нет.

– Жаль, – говорю. – Не повезло мне с местом работы. И как же ты их достал? Не иначе как по важному знакомству.

– Да нет, никакого знакомства. Написал письмо на имя Рогулевского, что мол так и так, Госплан СССР просит выделить для председателя секции физкультуры и спорта Лужина Геннадия Николаевича за наличный расчёт одну пару лыж французской фирмы «Россиньёль». Улавливаешь ход мысли?

Получил визу в месткоме, потом в парткоме, там везде свои ребята. И отнёс на подпись Горегляду. Сначала хотел отдать подписать Исаеву, но мне знающие люди передали, что это пустой номер, Исаев ни за что не подпишет. Он считает, что Госплан не должен размениваться на такие недостойные мелочи. А Горегляд подписал, он добрый человек, ему не жалко, тем паче деньги за свой счёт. В смысле за мой.

Затем я отнёс письмо Рогулевскому в Скатертный переулок, дом 4, он рядом со Спорткомитетом РСФСР сидит. Тот сразу наложил на нашем письме резолюцию наискосок директору магазина «Спорт» на улице 905-го года Володе Железнову: « Прошу выделить». А Железнов передал письмо Борису Ивановичу, тоже свой мужик, который сидит на дефиците. Борис Иванович мне говорит: «Французских лыж нету. Есть только шведские, осталась одна пара. Хочешь – бери». Я взял не раздумывая. Не «росиньёли», конечно, но тоже хорошие. Вот так, мой милый друг, в таком разрезе. Хоп!

– А ростовка какая? – спросил я просто так, чтобы подольше поддержать начатый интересный разговор.

– Два пятнадцать, – отвечает Генка тускло. А я уж по голосу его слы-шу, что он не очень остался доволен.

– Хорошо, – говорю. – Как раз по твоей комплекции будет.

– Ну, ладно. Тебя моя комплекция не касается. Говори, чего звонишь? Мне теперь страшно некогда разговаривать с тобой по телефону.

– Не звонишь, а звонишь, – поправляю я его без всякой обиды, исключительно из принципа грамотного произношения.

– Ладно, грамотей! Это другие звонят, а ты звонишь. Чего тебе надобно, старик? Короче. И побыстрей. Мне бежать пора. Из своего отдела сельского хозяйства в другой, отдел заготовок.
Ну, тут я ему и выложил всё про канатные дороги без стеснения, своими словами. Вкратце, конечно, чтобы время государственное не злоупотреблять зря. Всё же он, хоть и мой закадычный друг со студенческой скамьи, а работает в Госплане СССР, где каждая минута на счету и каждое слово на вес золота. Это тоже понимать надо.

– Всё. Хватит. Понял. Коротко ты никак не можешь. Приходи ко мне в отдел, что-нибудь придумаем. Хоп!

– Погоди ты, Генка, хопать! Я, видно, бестолковый, потому что не пойму, ты же работаешь в отделе сельского хозяйства, сам сказал. Какие могут быть канатные дороги в колхозных полях и на фермах?

– Тебе действительно, старик, этого не понять. И насчёт бестолковости ты тоже прав. Госплан это такая организация, где неважно, какой отдел. Госплан есть Госплан. Главное здесь – связи. Я тебя познакомлю с Красильщиковым Львом Николаевичем, зам. зав. отделом внешней торговли.

Классный мужик, я тебе должен сознаться. Настоящий лев, царь зве-рей. Он четыре года отсидел в Инсбруке торгпредом и по совместительству консулом. Насмотрелся, как там нормальные люди живут и на лыжах катаются. Его вернули в Москву по ротации кадров, чтобы он там, на загнивающем Западе, совсем не переродился и не слинял под сурдинку.

Он большой любитель анекдотов, особенно политических, и записывает их в специальную общую пухлую тетрадь. Если ты ему расскажешь парочку свеженьких, которых он не знает, он для тебя в лепёшку расшибётся. Ну, будь! Ариведерчи! Хоп!

– Погоди, Рыжий, не гони волну! – успел я его стопорнуть. Его в ин-ституте почему-то Рыжим звали, хотя по волосяной масти он был обыкно-венный блондинистый брюнет. – Ты где сидишь? В основном здании на Охотном ряду? Мне туда без пропуска ходу нету.

– Нет, я сижу на Берсеневской набережной. Это рядом с театром «Эстрады», справа от него. Театр ближе к улице Серафимовича, а рядом вход к нам, там вывеска есть. Я думаю, что ты читать ещё не разучился. Пропуск я тебе выпишу. Звякни, когда соберёшься. Хоп!

Я положил трубку на место, несколько ободрённый этим разговором: нашёл я всё же ниточку в Госплан. Если за неё осторожно потянуть, можно, надо полагать, вытянуть и канатную дорогу.

Однако смелый человек этот Генка Рыжий, одновременно подумал я, не боится раскрывать вслух секретные «тайны мадридского двора». Там же, наверное, каждое слово внимательно прослушивается и берётся на заметку ихним Первым отделом. И даже, возможно, записывается на магнитофонную плёнку. Ой, право, как бы чего не вышло!

VII

Лев Николаевич Красильщиков оказался на поверку не важным и могучим чиновным львом, каким обрисовал его Вовка Рыжий, а необыкновенно весёлым, подвижным человечком, с короткими, словно недоразвитыми руками и непомерно большой умной головой, на которой пробор жидкого волосяного покрова был столь изящен и прям, что его обладатель больше походил на английского лорда, чем на ответственного советского служащего.

– Это Семён Галкин, – небрежно представил ему меня Генка Лужин. – Он горнолыжник-самоучка.

– Вот как! – откликнулся Красильщиков равнодушным тоном, намекая этим, что ему страшно некогда, и без малейшей тени сомнения обратился ко мне на «ты»: – Геннадий Николаевич говорит, что ты знаешь много анекдотов. Я не смею ему не доверять, но всё же скажи мне честно: это правда?

– Да как вам сказать? – деланно засмущался я, изображая новичка перед классиком. – Немножко вроде трошки малость знаю.

– Ну, тогда давай выкладывай поскорее. Только ты покороче, а то у меня времени в обрез.

Я рассказал ему один, другой, третий. Генка Лужин глупо лыбится, готовый уж рассмеяться, ждёт с интересом реакции Красильщикова. А тот внимательно слушает, лицо его остаётся неподвижным, он едва заметно ки-вает умной головой и приговаривает негромко:

– Этот у меня есть. Хороший анекдот. И этот есть. И этот тоже.

Со временем я с удивлением обнаружил, что Лев Николаевич крайне редко смеётся в голос. Весёлость его всегда бывала чрезвычайно сдержанной, не на публику. Зато в сощуренных карих глазах его таились бегающие смешинки, обнаруживая себя, при моргании припухшими веками, славными такими искорками. Если анекдот ему не нравился или был заезжен, Лев Николаевич молчал. Если нравился, то говорил просто: – «Смешно. Хороший анекдот, туды его в качель». И лишь изредка анекдот приводил его к судорожному фырканью, которое можно было бы назвать смехом. Правда, очень, надо сказать, симпатичному, почти домашнему, как в стойле конюшни.

Чувствую, что удивить его будет нелегко. А на кону всё же канатные дороги, которые нужны мне позарез, чтобы доказать свою дееспособность не только членам президиума Федерации горнолыжного спорта СССР, но и самому себе в первую очередь. И тогда я решился, была не была. Бог не выдаст, свинья не съест. Расскажу ему самый рискованный, с матерком.

– Только заранее предупреждаю, – говорю я застенчиво, – расскажу ещё один, но там сплошной голый мат. Мне, право, неловко. Госплан всё же.

– Это ничего, – одобрил меня Лев Николаевич. – Анекдот без мата всё равно, что помидор без соли. Валяй, но постарайся негромко, а то у нас звукопроницаемость перегородок повышенного разряда. За перегородкой, которая позади меня, – он показал пухлым большим пальцем себе за голову, – сидит интеллигентная дама, может нас услышать и неправильно истолковать.

Ну, я и выложил всё начистоту, будто в холодную воду прыгнул:

– Значица так. Посмотришь, этого, вокруг – ёшь твою зараза мать! А посля подумаешь чуток – да и фуй с ей!

Красильников зафыркал носом, его смешливая судорога затронула грудь и живот, он вытирал костяшкой указательного пальца выступившие на глазах весёлые слёзы и пристукнул сверху мою ладошку своей.

– Это ничего! Ей-богу! Это я запишу в свою тетрадку. Как ты гово-ришь? Посмотришь вокруг – фр-фр-фр! Картина нашей жизни – мазком.
Генка Лужин этот анекдот ещё раньше от меня слышал, но тоже заразительно хихикает, чтобы не прослыть полным дураком. Отфыркавшись положенный срок, Лев Николаевич отклонился вместе с креслом назад и постучал кулаком в перегородку за своей спиной, одновременно взывая:

– Марьиванна! Зайди-ка ко мне на минутку, голубушка.

И тотчас явилась прелестная полная дама, которую Лев Николаевич как-то совсем уж по-домашнему назвал Марьиванной. У неё был оголённые до плеч руки, похожие на руки штангиста, вступающего на помост.

– Слушаю, Лев Николаевич, – произнесла она глубоким грудным голосом необыкновенно приятного тембра.

– Познакомься, голубушка: это Семён Галкин, он горнолыжник, – Мария Ивановна кивнула в мою сторону, озарив меня взглядом серых внимательных глаз. – Ну, а Геннадия Лужина я тебе представлять не стану, ты его досконально давно знаешь. – Мария Ивановна кивнула в сторону Рыжего, почти на него не глядя. – Семён, – продолжил Красильщиков, – рассказал тут нам один классный анекдот. Слышала?

– Да уж слышала, слышала, чего уж там.

Я, признаться, ярко вспыхнул краской щёк и шеи, чего со мной давно уж не бывало. Что же это за перегородки такие липовые в Госплане, возмутился я про себя, что даже вполголоса нельзя рассказать анекдот без последствий. Так ведь можно запросто угодить под опасную статью.

– Семёну нужно помочь с канатными дорогами, – говорит тут Лев Николаевич деловитым тоном. – План ушёл на подпись?

– Ушёл.

– Хм. Ушёл, говоришь? Значит, его уже не вернёшь. Что с возу упало, то пропало. Тогда проведём канатные дороги по статье «Прочие товары». Это, конечно, не ширпотреб, больше похоже на промтовары. Но ты впиши как «лыжные волокуши», никто ничего не поймёт. У нас есть какие-нибудь похожие предложения по импорту?

– Не знаю.

– Позвони в Минвнешторг, узнай. А мы тут пока покалякаем малость.

Мария Ивановна ушла лёгкой походкой штангиста, а Красильщиков предался дорогим для него воспоминаниям о скучной жизни в Инсбруке, где он вкусно ел и пил, какие там замечательные лыжные склоны, куда он сам никогда не поднимался, зато наблюдал их по телевизору, так как на лыжах не успел научиться. И какие там великолепные канатные дороги, по которым он никогда не поднимался, потому что всё время уходило на исполнение консульских обязанностей, главными из которых были надоевшие официальные приёмы, где вино лилось рекой, а закуски выставлялись такие вкусные, что можно было по неосторожности проглотить собственный язык.

Лев Николаевич то и дело поглядывал на часы, по всему было видно, что и сейчас ему снова страшно некогда, что у него неотложных дел невпроворот, и он затеял этот разговор об Инсбруке, чтобы дать себе немного отдохнуть от важных государственных дел. На самом деле он никогда не забывал о своей вольготной жизни в Инсбруке, тосковал по ней, а тут подвернулась благодатная причина вспомнить о ней вслух, имея перед собой доверчивых и благодарных слушателей.

Генка Рыжий, мой студенческий кореш, послушал немного, видно, слышал он эти душещипательные воспоминания не в первый раз, и сказал, дождавшись задумчивой паузы:

– Ну, вы тут беседуйте, а я пошёл. Мне надо срочно план сдавать. – Протискиваясь мимо меня, он добавил вполголоса, едва наклонившись боком в мою сторону: – Семён, когда вы закончите здесь трепаться, загляни ко мне. Моя комната этажом ниже, номер 415. Дело есть. Хоп!

Вскоре вернулась Мария Ивановна, распространяя вокруг себя смесь прекрасных духов «Красная Москва» и не менее прекрасного женского пота торопливости исполнения поручения.

Она, успокаивая дыхание, доложила, что в «Проммашимпорте» есть предложение от чехословацкого завода «Транспорта» в Кижмареке на по-ставку под конкретный заказ буксировочных канатных дорог маркировки ВЛ-1000. Но никто их не берёт, кроме Болгарии.

– Ну как, подойдёт? – спросил Красильщиков, обращаясь ко мне, и зачем-то подмигнул, карикатурно сморщив левую половину лица.

– Лев Николаевич, честно говоря, я о таких подъёмниках ничего не знаю, но уверен, что, безусловно, подойдёт. Большое вам спасибо. Я даже не ожидал, что так быстро всё получится. Меня немножко напрягают слова «под конкретный заказ». Не совсем понимаю, что бы это могло означать.

– Ты знаешь, Сёма, я в этих делах плохо разбираюсь, всего знать не-возможно. Всё, что тебя интересует, уточни в чехословацком торгпредстве на улице Фучика, дом 4. Там есть один славный паренёк, его фамилия Ванечек, он хорошо говорит по-русски, но настоящий чехословак. Вот тебе его визитная карточка, – Лев Николаевич выдвинул ящик письменного стола, вытащил оттуда папочку в виде кляссера, набитого множеством визитных карточек, вытянул одну из них и протянул её мне, – позвони ему, передай привет, скажешь от Красильщикова Льва.

Он тебе назначит встречу, и там ты всё узнаешь. А что касается буксировочных подъёмников, – Лев Николаевич вновь мне подмигнул, – то наши чехословацкие друзья, по нашему примеру, наверняка содрали их один в один у «Доппельмайера». А тот давно уж прекратил их производство. Не знаю, купили чехи лицензию или нет, – он опять подмигнул, – но думаю, что нет. Соцлагерь, понимаешь – что с него взять? Станешь судиться, ничего не добьёшься, больше потеряешь на адвокатах и судебных издержках. И ещё раз познакомишься с кузькиной матерью. Уж я-то знаю, как всё это делается. Ловкость рук и никакого мошенства. И ещё я тебе скажу, Сеня, в Альпах сейчас в моде гондолы, а волокуши делаются только для детей.

– Ой, Лев Николаевич! Вы мне прямо бальзам на душу льёте вёдрами. Ещё раз вам большое спасибо, я вам скажу честно, что так всё получилось без обычной волокиты. Главное, без бюрократии, чёрт бы её подрал! Что мне дальше-то надо делать? Мне что-то невдомёк. Мозги, видно, заржавели.

– Э, братец! Как что делать? Теперь-то самая бюрократия и начинается. Ты, Сёма, гляжу я на тебя, совсем ещё лопух в нашем плановом хозяйстве. Ты, прямо тебе заявляю, без обиды, разбираешься в таких делах, как свинья в апельсинах. Тебе теперь надо заявку обеспечить. Понял меня?

– Какую ещё заявку? – насторожился я, хмурясь изо всех сил, потому что ничего не понял ровным счётом от плохого предчувствия.

– Ну, ты даёшь, Сёма! Фр-фр-фр! Ты разве не знаешь второй закон бюрократа? Без бумажки я букашка, а с бумажкой молодец. Так-то вот, братец кролик. Марьиванна, от кого ему лучше нам заяву доставить?

– Лучше от Спорткомитета СССР. Но можно и от Главспортпрома.

– От Рогулевского, что ли?

– Ну да.

– Ну, Сёма, ты теперь всё понял? Марьиванна у нас прохвессор.

VIII

Я спустился этажом ниже, нашёл 415-ю комнату, тихонько постучал в дверь, ни на минуту не забывая, что я в Госплане, где люди заняты государственными делами всесоюзного масштаба. Никто не ответил. Я постучал чуть громче. Ответа снова нет как нет. Тогда я набрался нахальной смелости и осторожно отворил дверь, нажав на сияющую медную ручку, заляпанную отпечатками пальцев, стараясь чтобы дверь не скрипнула, и заглянул внутрь.

Рыжий сидел за столом, спиной ко мне и о чём-то сосредоточенно ду-мал. Я залюбовался его классической роденовской позой и молчал, боясь нарушить его мышление. Я всегда завидовал его ладной фигуре: широкие плечи, узкий таз, длинные ноги – девкам смерть. И ещё он был очень умный и много знал. Дураков в Госплан не берут. Это тоже понимать надо.

Мне надоело любоваться, я подошёл к нему, не таясь, он сидел в полном одиночестве, потому что в комнате больше никого не было. Оказавшись почти вплотную к нему, я разглядел через его могучее плечо, чем он занимался. Он разгадывал кроссворд. Я собрался уж было дружески хлопнуть его по плечу, чтобы он с трёх раз угадал, кто это сделал, но, как видно почувствовав, что за его спиной кто-то стоит и дышит, Рыжий обернулся.

– А, это ты, Семён, привет! Рад тебя видеть. Ты зачем пришёл? Хоп!

– Ты же сам мне сказал, чтобы я к тебе заглянул. Якобы дело есть.

– Я тебе сказал? Ты шутишь. Когда я тебе это говорил?

– Пять минут назад. Сказал, что у тебя до меня есть дело. И чтобы я заглянул в 415-ю комнату. Ведь это комната четыреста пятнадцать, правда?

– Да.

– Значит, это ты. А я Семён Галкин – горнолыжник. Усёк?

– А-а! Вспомнил. Ты меня извини, старик, совсем голова забита кош-марными заботами. Если я сегодня не сдам план, будет форменная катастрофа. Хотел у тебя спросить: чем дело-то ваше с Красильщиковым завершилось? Я тебе говорил, что он классный мужик?

– Говорил.

– Ну, так что?

– Сказал, чтобы я заявку от Рогулевского представил.

– Это хорошо. Значит, дело твоё пошло на мазь.

– На какую ещё мазь?

– Ты что, Семён, не слышал, что дело идёт, когда оно на мази?

– Слышал.

– Ну, так вот. Учти только, что к Рогулевскому просто так, за здорово живёшь, не попадёшь. У него секретарша жуткий цербер. Ему надо хороший звонок организовать. Без балды. Авторитетный и повыше. Ну, ладно, Семён, мне теперь страшно некогда. Как-нибудь увидимся. Знаешь, как в анекдоте про толстого и тонкого? Летом поговорим. Ну, будь! Хоп!

Какой же ему звонок организовать, этому Рогулевскому, думал я, покидая Госплан. Хорошо бы, конечно, от самого Никиты Сергеевича, но это пустые и бесплодные мечты. Думал, думал, ничего, кроме Василия Дмитриевича Захарчука, не придумал, никаких других мыслей.

Еду к нему в редакцию, она тогда на Вятской улице находилась, недалеко от керосиновой лавки, куда я в детстве за керосином бегал для керосинки на кухне. А сейчас в той лавке филиал Дома пионеров, который в Вадковском переулке, и в этом филиале работает кружок кройки и шитья и секция классического балета без музыкального сопровождения.

При этом прошу иметь в виду, что у меня своих дел полно на моей основной работе. Так что я сам себе напоминаю загнанную лошадь, которая едва скачет в аллюр полкреста, потеет изо всех сил, аж из ноздрей пар вырывается и уходит, закручиваясь спиралью, в небо.

IX

У Василия Дмитриевича секретарша, её Ниной зовут, зверь-баба. Де-ловая – жуть. И очень исполнительная. Голос грубый, потому что она постоянно курит, как паровоз. А в перерывах между курением она надсадно и влажно кашляет. Пепельница, приспособленная из большой океанской раковины, привезённой Василием Дмитриевичем из Болгарии, стоящая рядом с пишущей машинкой «Ундервуд», всегда полна окурков со следами красной губной помады. Это было, по меньшей мере, странно, а по существу загадочно, но в приёмной, где сидела Нина, никогда не было дымно, и не стоял спёртый воздух, выдыхаемый её лёгкими.

Волосы на голове у Нины чёрные-пречёрные, просто-напросто смоляные, блестят как антрацит, политый водой, чтобы он легче крошился под тарахтящими ударами отбойного молотка, работающего от сжатого воздуха. А на продоговатом, как мячик для регби, затылке они, эти волосы, так сильно в узел стянуты, что кожа на лице натягивается, как на военном барабане, по которому можно звать солдат в атаку, и делает глаза узкими-преузкими, похожими на японские, когда японцы низко кланяются, сложив перед собой ладони рук, и натужно улыбаются, показывая этим, что готовы сделать себе харакири, если им не пойдут на уступки. Она даже улыбаться по-человечески не в состоянии – туго очень.

Когда она пытается всё же улыбнуться по долгу службы, то у неё получается хищный оскал, того и гляди цапнет. А глаза красивые, с подводочкой тушью, но злые, потому что ей всегда некогда, и это, по-видимому, отражается на её нервной системе. И на пишущей машинке она строчит, как из пулемёта, то и дело нервно перебрасывая каретку справа налево с оглушительным треском. Она ярая антисемитка и убеждена, что во всём виноваты евреи. За это её сильно ценит Василий Дмитриевич Захарчук, потому что сам он придерживается исключительно интернациональных взглядов.

Она нервно нажала кнопку, словно раздавила клопа, и говорит:

– Василий Дмитриевич, пришёл Семён Галкин – горнолыжник.

– Пусть войдёт, – отвечает по громкоговорящей связи голос, как из пустой железной бочки, где когда-то сидел и думал философ Диоген.

Кабинет у Захарчука был особенный, разумеется, просторный, как у всякого уважающего себя начальника, но с закруглёнными стенами, где полагалось бы быть углам. Стол, за которым восседал главный редактор, был не прямоугольный, как у всех, а напоминал по форме столешницы амёбу, застывшую вдруг в непрестанном хаотичном движении. И поверхность стола не была покрыта зелёным сукном, признаком высокого служебного положения его обладателя, а ослепительно блестела глянцевой фанеровкой берёзового шпона, как только что залитый ледяной каток. И весь стол был живописно завален бумагами творчества, им было так тесно и скользко, что они постоянно сваливались на пол, кружась как листья, опадающие осенью с утомившегося дерева.

На отдельном столике на тонких гнутых ножках стояло несколько разноцветных телефонных аппаратов, один из них белый, как слоновая кость, имел в центре диска небольшой золочёный герб большой страны советов – этот аппарат служил для прямой связи с ЦК ВЛКСМ.

Василий Дмитриевич большой непоседа. Он постоянно мотается то и дело по разным командировкам в города и веси союзных республик, краёв и областей, а то и в страны Варшавского договора. Откуда обязательно, с некоторым даже непонятным азартом, привозит всевозможные подарки и сувениры, вручаемые ему местными щедрыми руководителями как важному московскому гостю на долгую память и на всякий случай.

И все эти вещицы, подношения, безделицы и дары: модели самолётов и фрегатов, картины и фотографии, вышивки и ковры, глобусы и географические карты, альбомы и книги, раковины и кораллы, малахитовые шкатулки и чернильные приборы, вазы и чаши, луки и стрелы, кинжалы и сабли и ещё десятки других редких подарков – развешаны, расставлены, разложены, разбросаны в хаотичном порядке по всему кабинету. Их можно было лицезреть на стенах, на полках, в застеклённых шкафах, на тумбочках, столиках, этажерках, специальных подставках, подоконниках, стульях, а то и вовсе на полу, так что кабинет главного редактора представлял собою склад всякого забавного ненужного барахла, основное назначение которого заключалось в собирании пыли. Эту пыль приходила убирать раз в неделю уборщица тётя Дуся с ведром и тряпкой.

Выслушав меня (казалось, слушает он вполуха, ибо одновременно он делал цветными карандашами важные редакторские пометки в макете очередного номера журнала, но на самом деле всё улавливал, всё запоминал), Василий Дмитриевич нажал кнопку громкоговорящей связи и сказал:

– Нинуля, солнышко, соедини меня с Рогулькиным.

– Кто это? – спросил прокуренный голос Нины, и мне показалось, что из трубки повалил табачный дым.

– Начальник Главспортпрома.

– Василий Дмитриевич, сколько раз вам надо повторять? Не Рогулькин, а Рогулевский. Звать Станислав Григорьевич. Сей момент.

– Спасибо. Понял. Я тебя обожаю.

Не прошло и минуты, как громкоговорящая связь щёлкнула, и голос Нины торжественным тоном дворецкого доложил:

– Василий Дмитриевич, Станислав Григорьевич Рогулевский на проводе. Он вас внимательно слушает.

Захарчук взял трубку, где-то что-то нажал под столом, чтобы мне был слышен его разговор, и заюлил голосом, ставший слащавым, как патока:

– Дорогой Станислав Григорьевич, бесконечно рад приветствовать вас самым категорическим образом. Давно не имел чести с вами общаться. Как живётся-можется, как идут дела?

– Здравствуйте, уважаемый Василий Дмитриевич! Тороплюсь всеми фибрами души сообщить вам, что я давнишний почитатель вашего неуёмного, искромётного таланта. Я весь внимание. Чем обязан?

– Сердечно благодарю вас, Станислав Григорьевич за ваши любезные слова! Но я звоню вам не как главный редактор, и не как писатель и тем более поэт, а как председатель федерации горнолыжного спорта Союза ССР.

– Как же, как же, наслышан. Нелёгкая вам досталась доля. Что-то наши мастера слалома не блещут на мировой арене. А? Василий Дмитриевич?

– Вот именно, вот именно, Станислав Григорьевич, вы абсолютно правы. Как раз по этому поводу я вам и звоню. Ноги наших спортсменов в известной степени находятся в ваших руках…

Я не буду дальше утомлять читателя обоюдным употреблением слащавых слов двумя важными должностными шишками в области спорта, скажу только, что Василий Дмитриевич пространно, но весьма толково изложил суть дела Станиславу Григорьевичу, а тот, в свою очередь, выразил любезную готовность оказать любую услугу уважаемому Василию Дмитриевичу.

Закончился этот, без преувеличения сказать, исторический разговор, не имеющий пока ещё к ложке прямого отношения, примерно так:

– Я вам чрезвычайно признателен, дорогой Станислав Григорьевич. От меня к вам придёт председатель комиссии по канатным дорогам Семён Галкин. Может быть, это прозвучит несколько комически, но он горнолыжник.

– Хорошо. Ха-ха! Только пусть он непременно скажет моей секретарше, что он от вас, Василий Дмитриевич, лично.

Василий Дмитриевич положил с пристуком трубку на рычаги телефонного аппарата канареечного цвета и сказал, обращаясь ко мне с улыбкой:
– Ну, вот видишь, Сёма, наше дело правое, победа будет за нами, потому что дело наше на мази и ещё потому, что оно в шляпе.

X

К Рогулевскому я попал не раньше, чем через месяц: то он в отъезде в Ленинград, то уехал в Госснаб, то у него совещание, то он страшно занят, то взял больничный лист, потому что простудился, то пятое, то десятое. Да и я, надо заметить, не мог заниматься общественной работой целыми днями напролёт. А когда всё же встреча наша состоялась, Рогулевский вонзил в меня острый взгляд своих умных утомлённых глаз и сказал:

– Мне теперь страшно некогда, поэтому давай как можно короче. Мне твой Захарчук что-то долго толковал, но я, если честно признаться, ничего не понял. Что у тебя стряслось? Докладывай и постарайся покороче, а то у меня времени свободного нет ни минуты. Это ты, что ли, горнолыжник? Ха-ха!

И мне пришлось всё сызнова и нудно ему объяснять. Пока я старательно, краснея от умственного напряжения, втолковывал ему, что мне от него требуется, мои любопытные глаза, казалось бы, сами по себе зыркали, перескакивая с оного на другое, невольно разглядывая моего интересного собеседника и его важный кабинет. Рогулевский неожиданно оказался сидячим гигантом. Когда он восседал за столом в строгом мягком кресле с деревянными лакированными подлокотниками, то возвышался над рядовыми посетителями на целую голову, и эта ощутимая разница с очевидностью создавала необходимую дистанцию в служебных отношениях.

Но один раз он встал, отодвинув кресло, чтобы на манер своего идеала, Иосифа Виссарионовича Сталина, пройтись неслышными шагами по мягкому ковру для лучшего усвоения моего сбивчивого бестолкового говорения, и я с удивлением обнаружил, что он коротышка. Это было очень смешно, как будто нижняя и верхняя половины его сложенного туловища были взяты от разных людей. Нижняя половина короткая, а верхняя длинная, и сочленялись они где-то в районе поясницы. Я подумал, что если бы он разделся догола, то, наверное, виден был бы розовый шов. Но я не смеялся, потому что мне было не до смеха из-за разницы в возрасте и в служебном положении.

Лицо Рогулевского было одутловатым от питания хорошими продуктами, щёки выдавались в стороны, как у хомяка, его волевой подбородок был сильно скошен к горлу, а над тугим воротничком модной белой рубашки с красиво завязанным галстуком в крупный горошек, нависал пухлый валик второго подбородка, делавший его обладателя похожим на генерала в отставке. Он ускоренно лысел со лба, стараясь не морщиться, поэтому круглая голова его выглядела чрезвычайно умной. Вот вам его беглый портрет.

Я давно обратил внимание на то, что почти все признанные авторы, как правило, норовят кто бегло, кто в подробностях обрисовать портрет своего литературного героя и вовсе не обязательно, чтобы только главного. Я не стал бравировать оригинальностью и тоже отдал дань портрету, чтобы читатель не соскучился. Теперь отдадим дань описанию кабинета.

Хорошо было разным там великим классикам, они жили и писали свои бессмертные творения в старинных имениях, где вокруг была самая лучшая в мире русская тоскливая природа: необозримые поля, леса, овраги, реки, болота, сады и на редкость скверные дороги, а также синее небо и белые облака. А мне, увы, приходится иметь дело с советскими кабинетами. Но, как говорил древнегреческий Марк Туллий Цицерон, каждому своё.

Кабинет Рогулевского являл собою классический неповторимый советский стиль и бюрократический колорит. На паркетном полу, сложенном ёлочкой, ковёр с орнаментом на тему обороны страны, зажиточной колхозной жизни и ударного труда сталеваров. На письменном столе зелёное сукно цвета сочной травы и настольная лампа под стеклянным, тоже зелёным, колпаком, поскольку зелёный свет и цвет, по мнению многих учёных людей, вносит в утомлённый организм руководителя успокоение и возвращает ему необходимую для праведного плодотворного труда бодрость духа.

К письменному столу внушительных размеров был приставлен торцом столик намного меньший – для посетителей, а к самому этому столику приставлены два стула. Если посетитель заслуживает достойного внимания, Рогулевский покидает своё насиженное место за письменным столом и перемещается на один из стульев за приставным столиком, чем подчёркивается уважение и относительное равенство в бюрократическом положении. В стороне, ближе к высоким окнам с гардинами стоит отдельный длинный стол для совещаний, обставленный многими стульями. На стене, за спиной хозяина кабинета висят два портрета. Красивый портрет Никиты Сергеевича Хрущёва, который стараниями живописца смотрит на всех лукаво и хитро, как будто он что-то задумал совершить во имя очередной победы. И другой красивый портрет Леонида Ильича Брежнева, который глядит из-под мохнатых бровей очень по-доброму и хочет, чтобы оставалось всё как есть. Мне хотелось задать Рогулевскогму вопрос, почему у него в кабинете два таких противоречивых портрета, но не задал, потому что постеснялся.

Когда я закончил свой сумбурный доклад, перескакивая с пятое на десятое, Рогулевский спросил:

– Тебя как звать-то, мил человек?

– Семён Галкин.

– Понятно. Знаешь что, давай поменяемся с тобой местами: ты сядешь на моё место, а я займу твоё. Что бы ты сделал на моём месте?

– Не знаю.

– Вот и я не знаю. Ты сам подумай своей головой, ты же, если я не ошибаюсь, начальник ОКСа. Скажи: могу ли я подавать заявку в Госплан, если ко мне нет никаких обращений с мест? Откуда я знаю, сколько требуется таких канатных дорог, кому конкретно они нужны, кто их будет оплачивать. И так далее и тому подобное. Давай с тобой, Сёма, договоримся так: ты всё это выяснишь, соберёшь официальные заявки с мест, подписанные руководителем организации и главным бухгалтером, тогда приходи ко мне. Кстати, ты мне говорил, что Красильщиков рекомендовал тебе посетить торгпредство Чехословакии. Ты там был?

– Нет ещё.

– Вот видишь, мил человек? А ты прямо ко мне суёшься. Узнай, какие у чехословаков есть технические требования, регламенты, техусловия, стандарты. И так далее и тому подобное. Тебе всё понятно?

– Да, – уныло и виновато промямлил я, хотя очень многое мне было не только непонятно, но ещё и неясно.

– Тогда пламенный привет от моих штиблет. А Василию Дмитриевичу не забудь передать от меня низкий поклон и наилучшие пожелания.

Я вышел от Рогулевского, крайне озадаченный. В прямом смысле этого слова, то есть в полной растерянности. И в том смысле, который вкладывают в это слово любители новояза, то есть передо мной теперь замаячила новая, непонятная, захватывающая дух задача. Надо было найти ответы на нижеследующие вопросы: как я буду собирать заявки, кому направлять письма с запросами, кто их должен подписывать, а главное, кто их будет печатать? И, кстати, кто будет платить деньги за их отправку. Деньги, правда, не такие уж большие, но всё равно интересно.

Для начала я решил последовать совету Рогулевского и посетить чехословацкое торгпредство.

XI

Товарищ Ванечек, молоденький паренёк, был очень похож на русского: русые волосы, светло-серые глаза с рыжеватыми короткими ресницами, монгольские скулы, нос картошкой, общее выражение лица хитрое и одновременно тупое, как будто он задумал шкоду, но не решил ещё, в чём она должна выразиться. Но было ещё что-то такое неуловимое, что выдавало в нём человека из чужой, культурной страны.

Говорил он с характерным чешским акцентом. Впрочем, я не могу поручиться, что акцент был именно чешским, может быть, он был вовсе и не чешским, а каким-то другим, но это неважно. Верно то, что говорил он с акцентом. Но дело было опять не в этом. Дело было в том, что этот Ванечек был непривычно для нас, русских, воспитанных в духе непрестанной борьбы, слащаво любезен, улыбчив и приветлив, как будто лучше меня ему не приходилось встречать никого на всём белом свете.

Значительно позже, когда я ближе с ним познакомился, мне показалось, что я понял природу его слащавой любезности и даже, пожалуй, заискивания: ему надо было всеми правдами и неправдами впарить свой товар. Он был типичный коммивояжёр. Если он видел, что сделка не получается, он сразу же терял всяческий интерес к ранее предполагавшемуся хорошему покупателю. И моментально преображался, выражая без стеснения пустому купцу порой неоправданно грубое пренебрежение, чуть ли не вороча нос в сторону, будь то солидный господин (или по-новому товарищ) или великовозрастный мальчишка вроде меня.

Проводив меня в переговорную комнату, где, кроме стола и стульев, другой мебели не было, а на обширном лакированном столе сиротливо стояли лишь пепельница и местный телефон без наборного диска, Ванечек, приветливо улыбаясь и изучающее заглядывая мне в глаза, спросил:

– Чай, кафе, пиво, печень?

Мне очень хотелось из предложенного «списка» назвать пиво (чешское пиво тогда в Москве было большой редкостью, если не сказать, что его вообще нигде не было), но я сдержался и с достоинством произнёс скучным голосом, проглотив набежавшую слюну:

– Благодарю вас, товарищ Ванечек, но я сыт и напоён.

На лице его отобразилось недоумение (русский отказывается от халявы!), левая бровь взметнулась вверх и удивительным образом образовала излом, который я никогда не смог бы повторить. Возможно, он не понял слово «напоён», ибо я тоже не совсем его понял. Оно выскочило из меня неожиданно, и я не успел осознать, что я хотел сказать. Скорее всего, я этим словом старался показать, что от бокала чешского пива я не отказался бы, но в другой раз. Я, стараясь подбирать простые слова, понятные иностранцу, объяснил Ванечеку, что меня к нему привело.

Он предельно внимательно слушал меня и кивал, хохолок на его голове приятно и раздражающе подрагивал. Когда я закончил излагать выраженные словами мысли, которые называются в русском языке предложениями, он поднялся со своего места и сказал:

– Подождать, пожалуйста, здесь, я теперь буду скоро приходить. Как это будет по-русски? Одна нога здесь, другая нога тоже здесь.

Ждать мне пришлось недолго, вскоре он вернулся, держа в руках тонкую стопку рекламных проспектов, изображавших буксировочную канатную дорогу ВЛ-1000. Вручив её мне, он конфиденциально сообщил:

– Здесь вы находить ответ на ваши вопрос, товарищ э-э-э... Галкинд.

– Не Галкинд, а Галкин, – поправил я его тактично, но с раздражением.

– Как вы говорить?

– Галкин, – повторил я с угрозой в голосе.

– Да-да, конечно, конечно. Прошу меня извинять за плохое произношение трудный русский языка.

– Ничего, – буркнул я обиженно.

– Что это значает - ничего? – насторожился Ванечек.

–Это означает, – сказал я, решив внезапно немного поострить, – всё в порядке, всё нормально, всё путём, будь здоров, не кашляй.

– Да-да, – ответил сокрушённо Ванечек, не уловив в моих словах остроумного юмора, – русский язык есть очень трудный. И вот ещё что, товарищ Галкинд (на этот раз я не стал его поправлять, решив, что он бестолковый) впредь вам надо иметь дело со мной через «Машиноимпорт», товарищ Матюшин. Вот вам его визитная карточка.

На этом мы тепло распрощались, крепко пожав друг другу руки.

Я шагал по улице Чапека, держа на правление к метро «Маяковская» и ругал себя последними словами за то, что отказался из-за глупой фанаберии выпить кружку чешского пива.

Теперь вот возникло ещё одно неожиданное препятствие в лице какого-то Матюшина, которое надо опять нудно преодолевать, рассуждал я, слушая с тревогой стук своих каблуков по мостовой. Час от часу не легче, конца краю не видать. Не зря ли ты всё это затеял, товарищ Галкинд? Вот уж, действительно, правда: охота пуще неволи.

XII

Приближалось время обеденного перерыва, я раздумал ехать на метро одну остановку, и мне втемяшилась в голову озорная мысль пройтись по улице Горького до Пушкинской площади пешком. Чтобы обдумать свои дальнейшие действия и заодно подышать свежим воздухом московских выхлопных газов.

Дошагав до Пушкинской площади, я не мог позволить себе пройти равнодушно мимо великого памятника великому поэту и задержался перед ним, местами позеленевшим бронзовой плесенью от долгого стояния на одном месте. В тысячный раз я пробежал глазами надпись, которую знал наизусть: «Я памятник воздвиг себе нерукотворный, к нему не зарастёт народная тропа, вознёсся выше он главою непокорной…» И т.д. и т.п.

Отдав дань памяти гению российской словесности, я направился вдоль Бульварного кольца вниз, к Петровским воротам, где была сосисочная, куда я частенько забегал перекусить на скорую руку и скорую ногу. Я так проголодался, чёрт поберегись, что едва дотерпел до этой сосисочной, уже порывался было плюнуть на всё и зайти ещё куда-нибудь похарчиться, но по пути попадались лишь дорогущие кафе, и я решился терпеть, чтобы не бросать деньги на ветер. Копейка рубль бережёт – это усвоил я крепко.

Торопливо миновал мебельный магазин, что на углу уходящих вниз под прямым углом друг к другу Петровки и Петровского бульвара, где я одно время покупал застеклённые книжные полки. Я глупо мечтал увидеть когда-нибудь в этих полках написанные мною книги. Зачем это нужно было мне, не знаю. Неужели всего-навсего пошло прославиться? Похоже, что так. Ну, глупый был, чёрт поберись, сознаюсь.

И вот, наконец, эта вожделенная сосисочная с ведущими к входу тремя выщербленными ступенями вверх от тротуара. В тесном, прозрачно задымленном помещении с низком потолком я всегда почему-то чихал по многу раз подряд, загадывая при этом, сколько мне осталось жить, и улыбался от неверия, потому что выходило, что оставалось всего ничего, не более десяти лет. На стене был присобачен совсем уж деревенский рукомойник, а рядом на криво вбитом ржавом гвозде висело влажное вафельное полотенце, по которому без труда можно было догадаться, что им пользовались многие мозолистые руки простых советских тружеников.

Туалета не было, наверное, его попросту забыли сделать. Видно, по-этому, чтобы не заставлять посетителей рассиживаться здесь подолгу, в зальчике стояло несколько высоких столиков на длинных витых железных ножках, накрытых сверху круглыми, якобы мраморными, столешницами, которые пожилой уборщице было легко протирать мокрой тряпкой для создания нужной чистоты. Люди ели и пили в вертикальном положении, что называлось «встоячку», не испытывая от этого никаких явных неудобств. Зато высота столиков была безусловно толково продумана, чтобы посетителям было удобно опираться локтями на твёрдый камень столешницы, отчего на локтях у некоторых оставались красняки. Как видно, на память.

Вообще-то говоря, если честно признаться, без ложного патриотизма, советские сосиски в заведениях «Общепита» были в те времена прегадкие. Наряду, кстати, с разваливающимися склизкими пельменями и пахнущими машинным маслом прогорклыми трубочками с начинкой, которые назывались почему-то жареными пирожками.

Сосиски были намертво облеплены в заводских условиях целлофано-вой плёнкой. Варились они в котле вместе с этой плёнкой, которую посети-телям приходилось отдирать самостоятельно, чай не баре какие-нибудь. В домашних условиях изобретательные хозяйки приспособились вынутые из кипящей воды сваренные сосиски, не медля, обливать струёй текущей из крана холодной воды, и тогда плёнка легко снималась даже дамскими пальчиками. А в столовых на такие мелочи никто не обращал внимания.

И всем сознательным советским людям это было понятно: не до того, раз со всех сторон окружают родину враги, для которых великая Страна Советов как нож в горле. Сосиски, так или иначе освобождённые из целлофанового плена, выглядели очень сиротливо, бледно и отдавали крахмалом вперемешку со свиным жиром.

Меня всегда удивляло редкое умение мясников, кондитеров и поваров в столовых и закусочных типа кафе готовить из, казалось бы, обычных продуктов сельскохозяйственного производства нечто напоминающее внешним видом еду, но на вкус ужасную, близко к пищевым отходам.

Но самое удивительное заключалось в том, что все были несказанно счастливы и очень сильно радовались. Чему? А чёрт его знает, ей богу.
Здесь есть, как мне кажется, над чем на досуге поломать голову разным политологам, экономистам политтехнологам и политикам, это вам не какой-нибудь паршивый бином Ньютона или гипотеза Пуанкаре.

XIII

Сосисочная, куда я привёл читателей, была в известной мере исключением из правила. Здесь сосиски не варили, а жарили, предварительно ловко стянув с них, холодных, целлофановый чулок. Сосиски жарились на решётке, под которой пламенели и иногда недовольно шипели красные угли. Если их время от времени не раздувать направленной струёй воздуха от небольшого электрического вентилятора, то угли начинали чахнуть и покрывались нежным серым пеплом. Пахло дымом и щипало глаза, зато было хорошо видно, как над сосисками колдует суетливый буфетчик в грязном белом халате с засученными рукавами и в смятом колпаке.

Он поминутно отирал нечистым полотенцем с потного лица пунцового цвета стекающие капли пота, которые иногда всё же уклонялись от полотенца и падали на решётку с сосисками и дальше на угли, вызывая их недовольное шипение со струйками пара. Глаза у буфетчика были до смешного маленькие, щурились от дыма и были так близко посажены к угреватому носу в форме картошки, что казалось, не будь между ними тонкой хрящеватой переносицы, ничто не помешало бы им соединиться воедино, чтобы получился циклоп. Время от времени он вертел ручки хромированных стержней, между которыми тесно лежали несчастные серо-розовые сосиски, обдуваемые снизу жаром, приобретая по мере верчения поджаристый цвет и довольно приличный вкус и запах. В этой сосисочной можно было заказать пиво.

Наливалось оно струёй из медного крана, воткнутого в отсыревшую бочку, куда ножным насосом через равные промежутки времени закачивался воздух для получения нужного атмосферного давления внутри. Под этим давлением пиво лилось пузырящейся струёй в стеклянные кружки, которые в наше время уж забылись. Пиво было мутное, тёплое, почти не образовывало пены и горчило, зато сильно ударяло в голову и усиливало и без того зверский аппетит, чтобы возбудить желание у посетителей заказать как можно больше жареных сосисок для прибыли пищевого заведения.

Я заказал себе четыре сосиски, два куска чёрного хлеба и кружку пива. Больше пива взять не решился, всё же на работе нахожусь. Горчица стояла на столиках в блюдечках и выглядела, как горячий гороховый кисель, который варила моя бабушка (дед называл её ласково Зюмкой) во время войны. В принципе можно было бы заказать только одной черняшки, намазать её горчицей, круто посолить (соль тоже стояла на столе) и есть. И это стоило бы буквально гроши. Но я до такого свинства ещё не опустился.

Я с жадностью пожирал жареные сосиски, макая их в блюдечко с русской горчицей под названием «вырви глаз», прихлёбывал тёплый мутный напиток, называемый пивом, и воображал, что я пью холодный чешский «Будвайзер», от которого сдуру отказался у Ванечека на улице Гашека.

Когда я ем теперешние советские сосиски, я каждый раз вспоминаю те, довоенные, которые тогда считались деликатесом. Ах, эта проклятая память! Она мешает всем нам счастливо жить. Зачем ей это нужно, я не понимаю. Ведь я ни в чём не виноват. Как будто я сам родился! Меня родила моя мама.

Помню, я, мама и папа по воскресеньям ходили гулять на Красную площадь, чтобы поглядеть, как ловко и красиво сменяется почётный караул перед входом в Мавзолей Ленина. Выглядело это просто «офигенно». Впереди молодцевато шагал разводящий, а за ним, в трёх шагах сзади, сразу два красноармейца, с винтовками на плече, строем в шеренгу. Все трое одинаково тянут ногу, делают отмашку рукой и припечатывают твёрдый шаг начищенными до зеркального блеска сапогами по брусчатой мостовой под торжественный бой Кремлёвских курантов, раздающихся со Спасской башни мелодичным звоном. Они высоки и стройны, на круглых лицах никакого другого выражения, кроме торжественности момента.

На лежащего в стеклянном гробу Ленина мы смотреть не ходили, по-тому что мама не любила долго стоять в длинной очереди, а папа терпеть не мог созерцать мёртвого человека, даже такого великого, как Ленин, ибо от этого портилось настроение выходного дня и заводились мрачные мысли о бренности всего сущего.

Отсозерцав с восхищением смену караула, мы шли в маленькое кафе на улице Горького, которое ютилось рядом с театром имени Ермоловой. Поход в это кафе был для меня праздником, запомнившимся на всю оставшуюся жизнь. Мы ели там сосиски, которые в те времена были вкусным деликатесом. Они лопались с лёгким звуком «пук», стоило их надкусить молодыми и крепкими зубами, из надкуса брызгал сок, и нас обволакивал восхитительный аромат. Как сказал бы гениальный Аркадий Райкин, «вкус был специфицеский». К сосискам подавались свежайшие французские булочки, с румяной хрустящей корочкой в продольном разрезе, и прохладный кефир в бутылках с широким горлышком. Кефир вываливался из наклонённой бутылки в стаканы бело-голубыми сгустками, вкус которых был таким остреньким, кисленьким, таким замечательным… Э-э, да что там говорить!

Я уже предчувствую, как читатель начинает терять терпение и раздражается всё сильнее. Автор (это я) обещал рассказать про ложку, даже название придумал такое завлекающее, а говорит про что угодно, только не про ложку. Я уже говорил вам, уважаемые мои читатели, что про ложку тоже обязательно будет, но потом. Я через эту самую ложку хочу показать вам, каким был настоящим героический советский народ. Неужели вам не хочется узнать его поближе! Не верю. Кто-то когда-то назвал этого человека «хомо советикус». Я такую грубую позицию не разделяю. Я действительно считаю советского человека героем. Терпение, друзья мои, терпение, и тогда всё будет в порядке. Терпение – это такая счастливая черта характера, которая отличает человека выдержанного и умного от суетливого и глупого.

Итак, продолжим, отдохнув. Насытившись, я решительно покинул сосисочную на Петровском бульваре, начиная не на шутку тревожиться, успею ли я добраться до своей конторы, где (я это твёрдо знал) имелся довольно приличный туалет. Суетливый ход мой вдоль бульварного кольца казался со стороны, наверное, весьма странным, потому что мне приходилось поджиматься в коленках и семенить, будто на мне была надета невидимая и очень узкая юбка, чтобы не опозориться в центре Москвы. Стоять на трамвайной остановке в ожидании редко ходившей в то время знаменитой «Аннушки» было ещё опаснее, поэтому спасение я видел лишь в непрерывном движении. Не зря, видно, древнеримские греки говорили умные изречения, философствуя на пустом месте: движение – всё, покой – ничто.

Спешу успокоить чрезмерно чувствительных и трепетных читателей: всё завершилось вполне благополучно, я успел и счастливо избежал позора.

XIV

На службе моей (контора находилась на углу Сретенского бульвара и Костяковского переулка) меня ждали неотложные дела, и я смог рассмотреть повнимательней переданные мне Иванечеком рекламные проспекты только после окончания рабочего дня, когда все мои сослуживцы разошлись по домам, и я остался в конторе один. Проспекты были напечатаны на словацком языке, я не смог разобрать большую часть слов, но кое-что всё же для себя уяснил. Ничего такого уж сверхъестественного, но всё же намотать себе на ус некоторые условия следовало бы.

Оказалось, что для подготовки контрактного предложения на изготовление и поставку буксировочной канатной дороги ВЛ-1000 заказчик должен был прислать машиностроительному заводу «Транспорта» в Кижмареке профиль склона, на котором предполагается установка оборудования, выполненный в масштабе 1:500. А также выполненная в том же масштабе геодезическая съёмка полосы этого склона шириной не менее 50 метров и длиной 1200 метров. Я был знаком с геодезией, умел обращаться с нивелиром, теодолитом, буссолью и мензулой, поэтому это требование завода-изготовителя показалось мне довольно простым.

Однако, как показал ход дальнейших событий, я глубоко заблуждался, поскольку, как выяснилось, я недостаточно глубоко изучил реалии хозяйственной жизни советской страны. В проспекте был ещё «целый ряд» требований, но в них я не смог разобраться из-за незнания языка.

Следующим шагом, который я решился сделать, перед тем как приступить к выявлению потенциальных заказчиков, было посещение внешнеторгового объединения «Машиноимпорт» и знакомство с неким Матюшиным, которого мне настоятельно рекомендовал товарищ Ванечек.

Я с ним созвонился, и он назначил мне встречу. «Машиноимпорт» размещался тогда в здании Министерства иностранных дел, в сталинской высотке на Смоленской площади. В огромном вестибюле я растерялся, не сразу сообразив, в какую сторону мне двигаться. Спросил у часового, где тут городской телефон. Часовой, не глядя на меня, буркнул: – «Вон местный», – и махнул неопределённо рукой. А как по местному звонить, конечно, не сказал, потому что был страшно занят. Пока я туго соображал, что и как, то да сё, прошло не менее четверти часа. Наконец я попал на нужный номер, мне ответил сиплый голос, как будто сильно заспанный, словно я его сильно потревожил, разбудив некстати:

– Что же ты так опаздываешь, друг ситный? Я тебя уже час, как жду. Ты где находишься?

– Тут внизу, в смысле в вестибюле.

– Жди меня там. Я скоро спущусь.

Ни как я выгляжу, меня не спросил, ни свои приметы мне не сообщил, а я уж было приготовился ему сказать, что в руках у меня будет тоненькая пачка рекламных проспектов чехословацкого завода «Транспорта».

Ждать мне пришлось совсем недолго, примерно час. С гаком. Однако, скажу без ложной скромности, эта привычная тягомотина мне порядком надоела, и я набрался трусливой наглости напомнить Матюшину по местному телефону, что я его жду. Но не успел я принять такое смелое решение, как неожиданно появился Матюшин. Он возник из раскрывшегося зева скоростного лифта. Я до этого никогда с Матюшиным не встречался, но сразу его узнал. Я не понял почему, но без сомнений понял, что это именно он.

Ко мне нетвёрдой походкой стремительно приближался человек невысокого роста, излишне худощавый, небрежно выбритый по впалым морщинистым щекам, с вялой причёской редких седых волос бобриком. Одет он был неряшливо, хотя и в дорогом заграничном костюме из модного серо-голубого кримплена. Кончики мятого воротничка белой нейлоновой рубашки загибались кверху, видно, оттого что в них забыли вставить после стирки целлулоидные полоски – держалочки нужной формы. Длинный модный галстук «селёдка», с цветным изображением китайского дракона, был повязан удивительно неумело и скособочился. Было явственно заметно, что к человеку и его платью давно не касалась заботливая женская рука.

Особенно поразил меня угрюмый взгляд его каких-то отрешённо пустых бесцветных глаз, в которых таилась откровенно смертельная тоска. Казалось, взгляд его был обращён в тусклую вечность. Перед собой, будто баржа, нагружённая выше ватерлинии речным песком, он гнал волну винного перегара, смешанного для незатейливой маскировки с дорогим одеколоном. У меня почему-то возникла и сразу пропала нехорошая мысль, что в самое ближайшее время обнаружится, что не жилец он на этом свете.
Забегая вперёд, спешу обрадовать нетерпеливого читателя, что на этот раз грустное предчувствие меня не обмануло и мне придётся невольно в бочку мёда добавить ложку дёгтя. Хотя это пока не та ложка, о которой я веду свой занимательный рассказ.

Матюшин безошибочно подошёл ко мне, пребольно ткнул меня кулаком в бок и, не поздоровавшись, проговорил хриплым голосом:

– Галкин? – я радостно кивнул. – Вот что я тебе хотел сказать, друг мой ситный. У нас в стране монополия государства на внешнюю торговлю. Поэтому, друг ситный, все контакты с Ванечком, или с кем-либо другим, только через меня. Ты всё понял, Галкин?

Я покивал несколько раз часто-часто, как китайский болванчик, показывая этим, что вовсе не собираюсь нарушать монополию государства. Меня так и подмывало ехидно спросить, кого он подразумевает под словом «государство», себя, что ли, и зачем он меня так сильно ткнул кулаком в бок? Но я не спросил, посчитав такие вопросы бестактными.

– Тогда всё, – завершил наше деловое свидание Матюшин. – Как только соберёшь все заявки – звони.

Мне хотелось понять, для чего он назначил мне встречу в высоченном вестибюле Министерства иностранных дел, зачем я прождал его битый час, ведь всё что он сказал мне, можно было без труда сообщить мне по телефону, но я так и не понял, потому что, видно, не спросил. Матюшин ушёл, не попрощавшись, через минуту он скрылся в том же зеве скоростного лифта, откуда незадолго до этого появился. Когда Матюшин, уходя, повернулся ко мне спиной, я обратил внимание на то, как сильно он сутулился под гнётом давивших на него непосильным грузом неизвестных мне проблем.

XV

Потеряв понапрасну кучу драгоценного времени на содержательную встречу с Матюшиным, я, поразмыслив немного, направился по Арбату к Скатертному переулку, где размещался Спорткомитет РСФСР. Благо это было совсем рядом. Там служил гостренером Российской Федерации по горнолыжному спорту Генка Чертищев, с которым я был хорошо знаком. Прозвище его было, соответственно, Чёрт, в недавнем прошлом он был неоднократным чемпионом страны по слалому-гиганту. Когда он приходил на заседания нашего президиума, я всегда с восхищением и завистью смотрел на его складную атлетическую фигуру, где плечи и таз его спорили между собой по ширине и могутности, а брюки на ногах чуть не лопались от распиравших их бедренных мышц, напоминавших по форме узбекские дыни.

– Привет, Семён, рад тебя видеть! – произнёс он скороговоркой, широко улыбаясь и показывая замечательно красивые вставные зубы, заменившие умелыми руками дантиста прежние, естественные, выбитые при фантастическом падении во время скоростного спуска на крутом плече Чегета. – Чего пришёл? Давай говори скорей, а то у меня времени в обрез. Минуты нет свободной. Замотался, скажу тебе честно, наотделку.

Я ему вкратце поведал свою трудную докуку, в то время как он то и дело отвлекался на телефонные разговоры. Когда я иссяк нужными словами, Генка довольно осмысленно взглянул на меня, как баран на новые ворота, от усталости и промямлил торопливо, но хрипло:

– Семён, ты хорошее дело затеял, в самый корень смотришь, э-э… и я готов тебе во всём помогать. Канатные дороги на сегодняшний день это, пожалуй, самое главное звено, э-э... Проблема, которая тебя заботит, для меня как два пальца об асфальт. Садись за свободный стол, выдвинь ящик на себя, э-э… возьми лист бумаги и набросай по быстрому текст письма.

Наша секретарша, Виолетта Воняткина, его скоренько распечатает в нужных экземплярах и разошлёт по нужным адресам. Это дело для неё проще пареной репы, она машинистка высшей категории, э-э... Позвони мне через пару дней, а то ещё лучше приходи, я тебе вручу копии писем. Не волнуйся и не хмурься, всё будет тип-топ.

Я покинул спорткомитет в приподнятом настроении духа, словно ок-рылённый. Как это ловко у меня получилось, думал я, шагая немножко вприпрыжку. Виолетта Воняткина, как мне про неё рассказывали, может печатать вслепую, как пулемёт, не то что я двумя пальцами в час по чайной ложке.

Звоню через два дня, спрашиваю Чертищева. Его нет, отвечают. Как так нет, мы с ним условились, чтобы я позвонил. Возможно, он куда-то отлучился, думаю, а сам уже начинаю понимать, что вряд ли – предчувствие такое. А когда он будет? – спрашиваю. А через две недели. А Виолетта Воняткина где? – совсем уж глупо спрашиваю я. А она с ним уехала. А куда, как, что, почему, зачем? Оказывается, он ещё вчера укатил в Кировск на сборы сборной команды. И Виолетту с собой прихватил на всякий случай.

И ничего не просил для меня передать? Ничего. А кто это говорит? Семён Галкин. Нет, ничего не передавал, и ни о каком письме насчёт буксировочных канатных дорог чехословацкого производства тоже никто ничего не знает. Ну, Генка – Чёрт трепливый! Вернёшься восвояси, я тебе всё выложу, что в сердце ожесточилось. И Виолетту твою Воняткину я тебе тоже припомню сполна, будь уверенный.

В общем, понял я, с горечью и обидой, что ни на кого другого, кроме как на себя самого, мне надеяться не на кого. Остался я как-то после работы в своей конторе, перетащил из приёмной в свой кабинет пишущую машинку «Олимпия» (тяжёлая сволочь!) и стал двумя пальцами по клавишам тюкать, с трудом отыскивая нужную букву или знак препинания, чтобы получилось письмо без ошибок. А как, чтобы совсем без них? Никак не получается, иной раз обязательно не туда тюкнешь. Приходилось даже новый лист закладывать. Словом, без помарок и подчисток не вышло, но я не унывал.

Надо торопиться, а ждать и догонять – хуже нет. Куй железо, пока горячо. Взялся за гуж, не ной, что не дюж. Не то выйдет не по Сеньке шапка. Известно: дорога ложка к обеду. Терпенье и труд всё перетрут. Очень мне пословицы и прибаутки помогли для облегчения сердца.

В итоге напечатал я под копирку с десяток писем и место нужное для адресов оставил, которое потом уж от руки заполнил. Три вечера до глубокой ночи печатал, едва на метро успевал до закрытия станции «Чистые пруды». На указательных пальцах волдыри вздулись, спотел весь, как будто дрова колол. Разослал по тем адресам, где, как мне представлялось, были горы, и где могла оказаться потребность в канатных дорогах для лыжного спорта.

И подписывал я те письма нахально своим именем: Семён Галкин, член президиума Федерации горнолыжного спорта СССР. И обратный адрес указал своей конторы в Костянском переулке. Долго сомневался и строил различные предположения: дойдут – не дойдут, поверят – не поверят, поймут – не поймут, засмеют – не засмеют, ответят – не ответят? А после плюнул смачно и махнул рукой – будь что будет. И отправил свои письма заказной почтой, наклеив на каждый конверт с помощью слюнявого языка кучу марок, аж во рту кисло сделалось. И стал ждать.

XVI

А тем временем, покуда я ждал, Матюшин, царствие ему небесное на том свете, выкинул, прямо сказать, потрясающий фортель (это я уж потом узнал): доехал на скоростном лифте до последнего этажа Сталинской высотки на Смоленской площади, каким-то чудом проник на крышу, подошёл к парапету, затеяв нехорошее в своей горемычной судьбе, и сознательно перевалился через него вниз, в жуткую пропасть. Стукнулся первым делом головой о бетонный карниз, пожалев, возможно, о затеянном роковом поступке, но изменить уже было ничего нельзя, а дальше полетел камнем вниз в свободном падении с ускорением, которое определяется значением g=9.8 м/с.

Чем этот полёт для него закончился, читатель, надо полагать, может догадаться без моей помощи. Попервоначалу-то, конечно, я всех этих ужасных подробностей не знал и решил позвонить Матюшину, чтобы похвастаться перед ним, что письма я отправил. Это действо, разумеется, не было таким уж обязательным, но я подумал, что от меня не убудет, если я ему позвоню. Надо, думаю, с ним деловые контакты укреплять, чтобы они не ржавели. От него, видать, многое зависит. А мне из телефонной трубки отвечают миловидным женским голосом приятного тембра:

– Он у нас уже не работает.

– Как это так не работает? – недоумеваю я от растерянности в голове. – Я с ним совсем недавно встречался в огромном вестибюле, он мне ничего такого не говорил. Мне надо ему кое-что сказать.

– А кто его спрашивает?

– Я спрашиваю, Семён Галкин. Мне он нужен по очень срочному делу. Я насчёт буксировочных канатных дорог ВЛ-1000 чехословацкого производства завода «Транспорта» в городе Кижмареке.

– Теперь этой позицией будет заниматься «Проммашэкспорт». Звоните туда. Там вы получите нужный ответ.
Хотел было узнать, как туда позвонить, но не успел, а бездушная грубая трубка ответила мне частыми неприятными гудками типа того: у нас нет времени давать справки всякому встречному и поперечному, для этого есть справочная служба московского телефонного узла.

Вот те раз, думаю, час от часу не легче! Снова – здорово! Опять невезуха, опять препятствия, опять барьеры.

С другой стороны, в каждом хорошем сообщении или неожиданном известии обязательно есть что-нибудь плохое, а в каждом плохом всегда найдётся место для чего-нибудь хорошего. Теперь, когда Матюшин не работает в «Проммашимпорте», я могу смело звонить Ванечеку, всё равно Матюшин не узнает, что я невольно нарушаю государственную монополию внешней торговли без злого умысла и без своей вины.

Звоню, натурально, Ванечеку. Линия свободна, гудки длинные, но никто трубку не берёт. Наконец я дождался отклика, и мне с приятным для слуха чехословацким акцентом говорят, что товарищ Ванечек отбыл ненадолго в Прагу на предмет лечения лёгкого сотрясения мозга. Я так удивился, что даже опешил и не нашёлся сразу, какой ещё умный вопрос задать.

Оказался настоящий анекдот из жизни иностранцев в России. Об этом я узнал только месяц спустя, когда Ванечек вернулся из Праги в Москву. Он, воспитанный в европах, не успел как следует приспособиться к суровому климату и образу жизни в столице великой страны советов, где не научились ещё заблаговременно счищать с крыш снег и тяжёлые сосульки, падающие внезапно на головы прохожих, глядящих не вверх, а себе под ноги, чтобы не поскользнуться на раскатанных мальчишками ледяных дорожках.

Ладно, думаю самоуверенно, время у меня есть, успею всё разузнать по другим каналам. И на пару недель отключился от канатных дорог, ибо надо было принять участие в работе государственной комиссии по приёмке в эксплуатацию склада готовой продукции, каковой в нашем министерстве являлись книги, вкусно пахнущие клеем и типографской краской. Как раз к этому времени генеральный подрядчик совместно с субподрядчиками завершил основные строительные работы и, как водится, имел «целый ряд» серьёзных и разных других замечаний, проще говоря, недоделок.

Я вообще-то против словосочетания «целый ряд», поскольку считаю его безграмотным. Нужно говорить проще: «ряд замечаний» или «длинный ряд», «большой ряд» и так далее. Но никак не целый ряд, потому что это в некотором роде тавтология, ибо не целого ряда не бывает. Но бюрократический язык называется языком, потому что он похож на язык, и на нём говорит «целый ряд» больших начальников, уверенных, что они люди грамотные. Я, правда, не такой большой начальник, чтобы выражаться суконным языком, но отставать тоже глупо, иначе в большие нипочём не пробиться.

Так вот, повторяю: имелся «целый ряд» серьёзных и других замечаний. И требовалось срочно их, эти замечания, устранить (ещё один перл бюрократического языка), а я в этом деле собаку съел. И быстренько их устранил, превратив, как факир с помощью рук, в «целый ряд» недоделок.

Освободился. Звоню Марьиванне в Госплан, она вроде должна знать, что такое «Проммашэкспорт». По телефону мне равнодушно отвечают небрежно, но вежливо: Мария Ивановна не далее как вчера ушла в очередной отпуск. Хотел было сказать: «Тьфу ты, чёрт побери!», но не сказал – Госплан всё же на том конце провода. А Красильщиков Лев Николаевич? – спрашиваю. А Лев Николаевич отбыл в плановую командировку в Инсбрук, притом внезапно по причине случившегося там внешнеторгового ЧП. Мне становится не по себе, потому что это уже слишком противно.

Я, конечно, отчётливо сознаю, что все эти неприятные для самолюбия среднего начальственного звена факты, похожие на «целый ряд» ударов судьбы, являются вкупе чистой воды совпадением. Но я в совпадения не верю по причине атеистического воспитания и считаю, что это заговор неведомых сил, направленных против меня лично, чтобы я сдался и отказался от выполнения своей исторической миссии по оснащению горнолыжного спорта в передовой стране советов буксировочными канатными дорогами, точнее целого их ряда. Для проверки своей догадки звоню Рыжему – его тоже нет, посещает курсы повышения квалификации. У меня ещё были сомнения, которые бередили мне душу и точили нервы, как жук-короед. Теперь сомнения отпали. Это, конечно, настоящая мистика. Уж не нарушил ли я как-нибудь ненароком монополию внешней торговли?

Так сильно настращал меня Матюшин, почивший в бозе путём ускорительного падения со страшной высоты на твёрдый асфальт внутреннего двора МИДа на Смоленской площади. Мимо, мимо, мимо освещённых изнутри жёлтым дьявольским светом больших окон, за которыми шибко образованные советские чиновники занимались дипломатическими иностранными делами. По сравнению с их международными проблемами мои канатные дороги чепуха на постном масле, говорить о них не стоит. Поэтому я свои невзгоды отнёс простодушно на счёт нарушения этой самой монополии. Кабы не предупреждения Матюшина, я бы ещё сомневался. А тут прямое доказательство от падения живого человека вниз при прямом попустительстве защитной реакции от жуткого животного страха.

Но мне сдаваться сразу тоже неохота, как говорится, взялся за гуж, тащи уж. Приходится начинать всё сначала, используя на первых порах всем хорошо известный номер телефонной справочной службы «09».

Всего рассказывать не стану, чтобы не утомлять читателя корявой бюрократической прозой. Скажу только одно: во-первых, раз – потихоньку, помаленьку добираюсь до Виктора Ларина, основного загадочного персонажа житейской драмы, связанного напрямую с долгожданной ложкой, про которую, собственно, я веду рассказ. Во-вторых, два: спешу поздравить читателя – не иначе как с божьей помощью мы вместе перешли Рубикон, который в давние времена увековечил великий Цезарь. Ещё немножко, и будет ложка. Как поётся в песне: «Ещё немного, ещё чуть-чуть».

XVII

Виктор Ларин – молодой человек, можно даже сказать, славный доб-рый малый, вполне деревенского розлива, из глубинки России, случайно попавший в престижную систему «Минвнешторга» без обычной в таких случаях мохнатой руки, но лишь благодаря своему необычайному трудолюбию и упорству в достижении поставленной перед собой высокой цели. У него круглое, как полная луна, немножко девичье лицо, с пухом вместо бороды, ясные голубые глаза и льняные, сильно курчавые волосы, вроде нахлобученной на голову шапки из овчины – две капли с известным французским комиком Пьером Ришаром. Разве лишь нос картошкой выдавал его благородное российское происхождение, что придавало ему симпатии и доверия.

Ларин оказался компанейским парнем, и мы с ним быстро сошлись, скоро перейдя друг с другом на приятельское «ты». Вдобавок вскоре выяснилось, что мы почти соседи: я жил на проспекте Вернадского, а он в новостройке на улице Анохина, которая пролегала параллельно моему проспекту, названного так в честь великого русского учёного. Я даже успел побывать у Виктора в гостях, он угостил меня редким крепким чаем «липтон» со свежими эклерами, купленными в Столешниковом переулке. А эклеры это моё любимое пирожное. После жареных сосисок с пивом.

У Виктора Ларина была просторная двухкомнатная квартира с раз-дельным санузлом, что в то время было большой редкостью для панельных новостроек. Виктор жил в этой квартире недавно, получив её без особого блата от «Минвнешторга» как молодой специалист, поступивший стажёром во внешнеторговое объединение по распределению из «Плешки» (Экономический институт имени Плеханова). Он ещё не успел нахапать достаточных средств и научиться блатным комбинациям, чтобы обзавестись красивой импортной мебелью, поэтому его квартира была обставлена так же, как у всех простых граждан, то есть неуклюжей мебелью советского производства, сделанной в минуты редкой трезвости руками, которые росли явно не из того места, какое им было предназначалось матушкой природой.

Нельзя сказать, что рядовые работники системы «Минвнешторга» получали денежное вознаграждение за свой нелёгкий, но радостный труд больше, чем в других советских ведомствах, лукавый принцип паритета большие начальники, сидящие в важных креслах, старались не нарушать, дабы не вызывать никому не нужного и даже в известной степени опасного брожения умов. Поэтому уравниловка была одним из краеугольных камней советской системы труда и заработной платы. Однако работники системы «Минвнешторга» имели несравненно большие возможности для совершенствования принципа справедливого распределения товаров повседневного спроса среди некоторой части образованного населения.

Здесь энергично вступал в силу рыночный древний принцип мены: я тебе могу устроить то, чем владею я на законных основаниях, а ты мне устроишь то, что мне нужно или очень хочется, к чему ты имеешь доступ. Например, одним из важнейших товаров советского экспорта являлась так называемая чёрная икра. И тот, кто занимался поставкой этого деликатеса на зарубежные рынки, будьте уверены, всегда имел дома в избытке то, чем можно было удивить и порадовать нужных гостей. А те, в свою очередь, могли иметь прямой (а то и кривой) доступ к тому, что было нужно тем, кто мог порадовать икрой осетровых рыб, например, к изящной итальянской мебели.
И целый ряд (вот привязалось!) населения мог быть доволен красивой жизнью. А что может быть лучше красивой жизни? По мнению древнеримских греков, только хорошая жена. Но о ней речь впереди.

Не следует также забывать, что у работников системы «Минвнештор-га» были замечательные (увы, не часто) возможности время от времени выезжать за границу в соответствующие зарубежные командировки, но приходится, к сожалению, признать, что валюты на эти командировки выделялось прижимистым государством оскорбительно мало.

Ему, этому сволочному государству, было сподручнее тратить народные средства на танки, самолёты, корабли и пушки, которые быстро превращались в металлолом. Чтобы узнать, какая страна занимает первое место по сбору металлолома, не надо заглядывать в статистические сборники, это и так ясно – Советский Союз, а вслед за ним и Россия. Исторический урок не бывает впрок, ибо история движется по спирали, по спирали, по спирали. Не исключено, что по спирали Архимеда.

У Виктора Ларина не было ещё ни одной зарубежной командировки, и первой позицией импорта, которой ему доверили заниматься самостоятельно, были буксировочные канатные дороги ВЛ-1000. Меня заинтересовал праздный вопрос, почему чехословацкое оборудование, которое является предметом импорта, попало на реализацию в экспортное внешнеторговое объединение, и я задал этот коварный вопрос Виктору. Вот тогда-то я впервые узнал о деталях трагической гибели Матюшина.

А чтобы как можно скорей грустная и ужасная память об этом вопиющем событии, не характерном для счастливого советского бытия в спокойной, как штиль в безбрежном море, жизни благополучного советского государства стёрлась из голов целого ряда встревоженных работников «Машиноимпорта», мудрые, как ядовитые змеи, властные начальники решили устранить из употребления всё, что было связано с именем горемычного Матюшина. Так немудрёный предмет импорта, а именно буксировочные канатные дороги чехословацкого производства, перекочевал в «Проммашэкспорт», где как раз требовалось что-нибудь простенькое для стажёра Ларина, чтобы он набирался необходимого опыта. Тем паче что существенной разницы между импортом и экспортом на деле никто никогда не ощущал.

Виктор Ларин жил в своей уютной квартире вдвоём с такой же моло-дой, как он сам, женой весьма привлекательного внешнего вида, которую звали Василиса, а он в шутку, от большой любви, называл её Васькой. На-сколько она отвечала требованиям древних греков по части супружества, я определить не успел, зато сразу заприметил, что Василиса была немножко беременной. И вообще, должен сознаться, что эта славная пара молодожёнов произвела на меня весьма и весьма благоприятное впечатление.

Молодая жена Виктора миленькая, чистенькая, розовая, как молочный поросёнок, притягивала к себе целомудренный мужской взгляд. Её широкое ситцевое платьице, доходившее подолом до острых лодыжек, безуспешно пыталось скрыть округлившийся животик. Виктор смотрел на неё масляными, слезливыми глазами, истекал нежностью и говорил ласково:

– Васька, ставь на стол самовар. Он хоть и электрический, а всё равно приятно. Небольшая физическая нагрузка тебе будет только на пользу.

И здесь я не могу удержаться, чтобы не предложить уважаемым читателям небольшой патетический панегирик беременным женщинам. Пусть читатель меня не обессудит, это же так естественно.

XVIII

Скажу откровенно, со всей грубой прямотой, свойственной мужчинам, мне страсть как нравятся беременные женщины. Я не могу смотреть на них без умиления. Они так красивы в своём святом уродстве. Многие недалёкие люди, лишённые воображения и полёта мысли, полагают, что большой живот уродует беременную женщину. Глупцы! Они ничего не понимают в истинной красоте. Любая беременная женщина неизмеримо прекраснее самой себя не беременной. Секрета здесь нет, я сейчас его вам открою.

Любая хорошая женщина красива своей физической, но ещё и духов-ной красотой. Но у беременной женщины две души: своя и того, кто барахтается там у неё внутри, в тёплой жиже, сучит своими крохотными ножками и ручонками. И, следовательно, она красива двойной духовной красотой. За себя и за того парня. Или девки, это уж как получится. В облике беременной женщины проявляются особые черты, которые трудно обрисовать обычными словами. А необыкновенных слов для этого нет. Приходится иметь дело с простыми, и чем они проще, тем сказанное будет точнее.

Взгляд прекрасных тревожных глаз беременной женщины больше направлен в себя, в святое нутро, где зародилась и развивается новая жизнь. Это и есть чудо из чудес. Кто знает, что выйдет из тёплой темноты чрева на свет: то ли новый Моцарт, то ли глухонемой, то ли праведник, то ли грешник, то ли умник, то ли глупец, то ли красавец, то ли урод, то ли честный труженик, то ли преступник. И в душе беременной женщины поселяется навеки тревога и ответственность. И великая скорбная любовь.

И всем этим простым и волшебным чувствам, а также зарождающейся жизни требуется всё больше и больше живительного солнечного света. И в радужке появляются новые лакуны, поэтому глаза беременной женщины начинают светиться внутренним светом. И эта тревога, эта ответственность, эта великая любовь никогда теперь не исчезнут, и будут сопровождать женщину, ставшую матерью, всю её порой нелёгкую жизнь, до самой смерти. Лучше всех эту неизбывную тревогу передал великий Рафаэль в Сикстинской Мадонне. Мне посчастливилось видеть её в музее, и я никогда не забуду её глаз.

Конечно, бывает всякое в жизни, человек несовершенен, слаб, ленив, труслив, порою гадок. И дьявол питается человечьими грехами, как вампир кровью. Поэтому бывают преступные матери, некоторые бросают своих детей на произвол судьбы, пьянствуют водку, нарушают безобразия, а то и вовсе убивают своих детей. Но такие случаи, конечно, являются исключением из правил и лишь подтверждают правила. Но «тут про таких не поют», как говорил великий бард Владимир Семёнович Высоцкий.

Ещё я признаюсь, я против абортов. Ведь это тоже грех убийства, тяжкий грех. Кто знает, кого выскребут из чрева женщины хирургическим блестящим стерильным инструментом под названием «ложка»: то ли Фридриха Ницше или Мигеля де Сервантеса, то ли Мойшу Япончика или лихую Соньку Золотую Ручку, то ли святого Сахарова, то ли злодея Ленина, то ли гения, то ли пьяницу. Поди угадай! Я понимаю, что вовсе без абортов не обойтись, бывают для таких случаев жизненные показания. Но всё же, но всё же.

Если можно делать выбор между сохранением беременности и абор-том, я советую выбирать беременность. Наплевать на всё, жизнь всего дороже. Беременность – это же естественное состояние женщины, предназначенное ей великой матерью Природой, что само по себе прекрасно.

Мне кажется, что после коитуса, который, вне всякого сомнения, на первом месте, более приятного занятия, чем гладить вспухший, гладкий, круглый, как школьный глобус, живот беременной женщины, ощупывать пальцами её выперший пупок, будто это грибок-опёнок, и слышать ладошкой то слабые, то сильные толчки коленками, локтями, пяточками суетливой, нетерпеливой, ещё не родившейся, но уже живой нежной плоти.

Мне вдруг вспомнился бородатый анекдот, и я рискую вставить его в грубую ткань моего рассказа про ложку, чтобы читателю не было так скучно терпеть и ждать. Вот он, этот анекдот. «Крошка сын к отцу пришёл, и спросила кроха», что такое, папаня, есть слово «аборт». Отец смутился, долго объяснял, приводил «целый ряд» примеров из ботаники про пестик и тычинку, про пчёл и пыльцу, а когда отец, упарившись, закончил объяснять, он спросил у крошки-сына: ну, как, понял теперь? Понял – отвечает сын – что тут непонятного? А где ты, сынок, слышал это слово? Ну, как же, в песне поётся: а волны бьются о борт корабля. По-моему, смешно, чёрт поберись.

XIX

Я отдаю себе отчёт в том, что на меня могут зело осерчать злые феминистки. Скажут, наверное, что же ты, автор, хочешь ограничить права женщин клеткой беременности и детопроизводства? Зовёшь назад? Ты что же, автор-гавтор, ретроград и держиморда? А как же Сапфо? А как же «Орлеанская Дева» Жанна Д,арк? А как же Аврора Дюсен (Жорж Санд)? А как же Мария Кюри-Склодовская? А как же Роза Люксембург и Клара Цеткин? А как же Фаня Каплан и Надя Крупская? Ах, ах, ах! Кто знает, кто знает? Может быть, было лучше, если бы эти великие женщины, известные всем, оставившие заметный след в Истории, и многие другие, мало кому известные, но тоже снедаемые неискоренимой страстью наследить в истории, просто рожали бы детей. Кто знает, кто знает? А вы, читатель, как думаете?

Тем временем, покуда я, тужась и пыхтя что есть мочи, сочинял этот нелепый панегирик беременным женщинам, начали одно за другим прихо-дить ответы с мест на мои письма. Большая часть ответов, по моему мнению, была крайне бестолковой, каковыми, видно, были и сами авторы. С каждым новым поступавшим на моё имя посланием я всё более раздражался. Вот, думаю, глупые дураки, простых вещей не понимают. Авторами посланий были либо безграмотные работники спортивных организаций при исполкомах местных советов, либо слабоумные тренеры горнолыжного спорта.

Меня возмущали до глубины души содержащиеся в ответных письмах нелепые вопросы, как будто мои слова, которые я так старательно подбирал и продумывал, чтобы даже полному бестолковому кретину были понятны элементарные требования завода-изготовителя буксировочных канатных дорог, упирались в глухую подушку, не находя осмысленного отзвука. Как будто я не разъяснял подробно и детально, как будто даже словом не обмолвился, что к заявке нужно приложить целый ряд (тьфу, чёрт!) приложений, а именно: геодезическую съёмку местности и профиль склона, а также ещё много другого, что называется обычно «и так далее и тому подобное».

В одном пухлом конверте (вообще анекдот!) была вложена пачка лю-бительских чёрно-белых фотографий размером 9x12 какого-то мутного пейзажа, где, как можно было с трудом догадаться, предполагалась установка канатной дороги. Из этих поразительных своей наивностью фотоснимков при всём желании невозможно было понять, горный это склон или плоская равнина. В других письмах спрашивалось: какова длина канатки, как на местности будут крепиться опоры – болтами или растяжками, кто будет производить монтаж и надо ли после окончания зимнего сезона производить демонтаж подъёмника, иначе дорогостоящее оборудование может быть раскурочено активными сборщиками металлолома.

Про цену спрашивали почти в каждом письме, хотя, рассылая запросы, я подробно разъяснял, что проставленная в рекламных проспектах цена в чехословацких кронах является ориентировочной и добавлял, что уточнённая цена будет зависеть от целого ряда причин. О самих причинах я, естественно, умалчивал, потому что их слишком много и я не решался их перечислять, дабы не пудрить девственные мозги покупателей, не искушённых в международной торговле на межгосударственной основе.

Естественно, ни о каких данных многолетних метеонаблюдений за мощностью снежного покрова в зимний период и метелевом переносе; за влажностью воздуха в тот же период времени; за колебаниями температур от минимального до максимального значений; розе ветров, абсолютной высоте нижней и верхней точки выбранного участка склона над уровнем моря; экспозиции склона; наличии лесных массивов, которые надо было вырубать с последующим корчеванием пней и защитой почвы от разрушающей эрозии; об источниках воды для возможной установки снежных пушек; о крупных скальных выходах, требующих производства взрывных работ, и ещё целого ряда других важных показателях ни в одном из писем не было даже намёка, не то чтобы заверенных круглыми печатями гидрометеостанций и геологических партий официальных справок.

Впрочем, всех этих данных для таких простейших канатных дорог как буксировочные особо и не требовалось, но я привёл их здесь, чтобы показать, с какой тщательностью надо подходить к самым, казалось бы, простым делам, чтобы догнать не только Америку, но даже простую Чехословакию или какую-нибудь, прости господи, Польшу.

В числе заказчиков были и остряки-самоучки, которые почему-то по-считали, что поступившие запросы от какого-то придурка Семёна Галкина являются ничем иным, как глупым розыгрышем. Один писал: «Море от нас так далеко, что определить уровень нашей горы над ним не представляется возможным». И подпись: «Корней Свистоплясов, тренер горных лыж». Другой спрашивал ехидно, можно ли использовать буксировочную канатную дорогу в качестве подъёмника на трамплин. И подпись: «Андрюша Прыгунков, тренер прыжков на лыжах с трамплина сверху вниз».

И были только две полноценные заявки: одна из них от Дирекции строительства базы отдыха, туризма, альпинизма, горнолыжного и конькобежного спорта в районе Приэльбрусья, подписанная заслуженным мастером спорта, известным альпинистом Малеиновым, другая от альпинистского лагеря «Красная Звезда» на Домбайской поляне, подписанная завучем Ложкиным. Причина такой необычной и, прямо скажем, редкой для спортивной среды квалификации, как выяснилось, заключалась в том, что в этих двух благодатных районах Северного Кавказа как раз разворачивалось широкомасштабное строительство спортивных сооружений благодаря поддержке и неустанному понуканию со стороны местных партийных органов.

Это были персонально: первый секретарь обкома КПСС Кабардино-Балкарской автономной республики товарищ Мальбахов Тимбора Кубатиевича, просторный кабинет которого находился в красивом правительственном здании, с белыми колоннами и завитушками, на площади Ленина в Нальчике, и первый секретарь обкома КПСС Карачаево-Черкесской автономной области Ставропольского края товарищ Лыжин Николай Михайлович, просторный кабинет которого также находился в красивом правительственном здании, но без колонн, и тоже на площади Ленина, но в Черкесске.

Здесь самое время заметить, что первый секретарь обкома на вверенной ему территории был бог и царь, судья и прокурор, отец и маршал, товарищ и брат. Он мог кому-то не нравиться, но его все слушались беспрекословно, и перечить ему никто не решался, потому что себе дороже.

XX

Мальбахов был подтянут, сухощав, жилист, впал серыми щеками, отчего выглядел скуластым и чахоточно больным, много курил и влажно кашлял, но на самом деле был в меру здоров, чрезвычайно строг, но справедлив. Гор он не любил и почти никогда не бывал в Приэльбрусье, потому что из-за высоты и разреженности воздуха ему дышалось тяжело, и он кашлял пуще.

Лыжин же, напротив, был пухл и розовощёк, широк в плечах и выглядел настоящим красавцем. Он любил горы и горные лыжи, хотя на лыжах не умел кататься, а просто ходил на них по поляне, иногда съезжая по небольшому уклону, раскинув для равновесия руки с палками. Он регулярно приезжал на чёрной лоснящейся «Волге» на Домбайскую поляну в обществе красивой женщины, какой-нибудь молоденькой, смазливой журналистки из краевой газеты или гостьи из Москвы – это уже независимо от внешних данных, по принципу: бей сороку и ворону, лишь бы день (а главное – ночь) прошёл удачно. Для него всегда был готов двухкомнатный люкс с отдельным входом и ванной комнатой, в которой были не только ванна, душ, умывальник и унитаз, но ещё и фаянсовая продолговатая низкая чаша, носившее странное для советского уха, особенно в диком ущелье, название «биде».

Номер этот располагался на турбазе «Белалакая» и официально предназначался для иностранных гостей. Местный обслуживающий персонал назначения биде не понимал и называл непонятную чашу женским унитазом. Иностранные гости такого уровня, которым могло бы понадобиться биде, никогда в Домбай не приезжали, поэтому люкс бывал всегда свободен и терпеливо ждал, сверкая белизной идеально чистых, накрахмаленных простыней, приезда секретаря обкома.
Он был чертовски обаятелен и хорош собой этот синеглазый стройный брюнет, с белой игривой седой прядью в длинных волнистых волосах, которая постоянно сваливалась ему на лоб, а он её небрежно откидывал взмахом руки. Едва наметившееся брюшко от полноценного сытного питания хорошими свежими продуктами местного производства, запиваемыми армянским коньячком, придавало его фигуре солидность и привлекательность, и он умел без нахрапа обходиться с любой хорошенькой юбкой не хуже, чем прославленный в веках Джакомо Казанова.

Само собой разумеется, обоим высокопоставленным на крутой иерархической лестнице власти партийным боссам были свойственны и другие человеческие чувства, качества и свойства. Они, эти высоко вознесённые люди, могли быть добрыми и злыми, щедрыми и скупыми, жестокими и милосердными, ленивыми и трудолюбивыми, умными и глупыми, трусливыми и храбрыми, умели любить и ненавидеть. Обычные люди, ничто человеческое им не было чуждо. Чего с них взять?

Проявление этих качеств и чувств зависело от целого ряда веских причин, например, таких как: что случилось вчера, как прошла ночь, что им снилось, и с какой ноги изволили встать сегодня утром их партийные высочества. А вы говорите, ложка! Какая к чертям собачьим ложка! Тут – почти безграничная власть! И надо держать ухо востро и хвост пистолетом.

В других регионах страны тоже, конечно, были свои партийные руководители, и они искренне заботились о народе. Ибо без партии большевиков поступательное движение вперёд и назад было невозможно в принципе. Я всегда говорил, не будет партии, всё пойдёт прахом. Так оно и вышло по моему, когда в 1991 году развалился Советский Союз. У этих других секретарей обкомов были, видно, другие интересы, как у Бубы из Одессы, им было не до горных лыж. Но я это понял не сразу, и долгое время вёл настойчивую разъяснительную работу среди потенциальных приобретателей буксировочных канатных дорог путём нудной переписки и занудного втолковывания.

Но и в этом хаотичном калейдоскопе письмообмена я в конце концов тоже разобрался и понял, что мои корреспонденты не так бесповоротно глупы, как мне поначалу казалось. Я понял, наконец, простую вещь: у них просто-напросто не находилось средств, или, как стало модным выражаться, финансовых ресурсов, чтобы, к примеру, заказать топографическую съёмку местности горы. А пресловутая плановая система инерции продолжала упорно вставлять палки в колёса. И так далее и тому подобное. И тыр и дыр и пыр.

И вдруг меня осенило, будто обухом по башке брякнуло. Как это часто со мной случается, меня осенило во сне. Хорошее, надо сказать, осенение, только очень коварное: наутро можно забыть. Была, я помню, глубокая российская осень, холодная, дождливая, за Уралом уже снег выпал. И я, как все русские люди в это время года, крепко спал.

XXI

Мне снилось, что мы с Юрой Гранильщиковым, моим хорошим при-ятелем, мастером спорта по горному туризму, отправились в поход выходного дня по прекрасному Подмосковью, которое люди, никогда не бывшие в Швейцарии, называют с гордостью второй Швейцарией.

Мы долго шли лесом, шурша опавшей листвой, нам почему-то попадались всё больше густые осинники, где при полном безветрии дрожал каждый осиновый лист и падал, кружась, бесшумно на мокрую землю. А потом лес внезапно кончился, как будто его и не было вовсе. Мы вышли на широкий-широкий луг, и ему не было видно ни конца, ни краю. И там стояли похожие на шапки копны начавшего чернеть и гнить давно скошенного сена в терпеливом, как всё на Руси, молчаливом ожидании, когда их увезут в нужное место под навес от дождя и снега неторопливые опившиеся колхозники.

Мы присели с Юрой возле такой копны, чтобы дать отдых уставшим ногам. Я зарылся с головой в душистое сено, чтобы согреться, хотя и не замерзал вовсе. И стал чихать от щекотания в носу и заодно считать по числу чихов, сколько лет мне осталось жить на этом свете. Вышло пять лет. Я не поверил, и тут вдруг меня осенило.

И я проснулся. Мысль, возникшая в голове, была отчётливая и ясная.

Я не поленился встать среди ночи, пройти по холодному полу к пись-менному столу, засветить настольную лампу под зелёным пыльным колпа-ком и записать сонными каракулями на листке бумаги мысль, которая при-шла мне в голову во сне, в стоге снега, рядом с осиновым лесом, под синим-синим бездонным небом.
И здесь я хочу повиниться перед доверчивым читателем, который ни в чём не виноват. Я всё это придумал, всю эту прекрасную чушь, чтобы поиграть словами. Получилось, конечно, довольно примитивно и глупо, я понимаю: осень, сон, осина, сено, синь – и в итоге осенило. Поэзии – ноль.

Я человек уже немолодой (мягко сказано), но мне очень хочется порой поозоровать, как в детстве, а ничего другого, как глупо озоровать словами, я уже не могу. Сон, осень, осиновый лес, стога сена, синь неба – всё это враки. А всё остальное – чистая правда.

А утром, разбирая свои красивые малопонятные каракули, я обрадо-вался и всё вспомнил. И вот что у меня получилось.

Что если попробовать договориться с заводом-изготовителем о производстве и поставке некоего заранее оговоренного набора канатной дороги. Нечто вроде нестандартизированного оборудования. Да-да, я не оговорился, многие могут предположить, что я хотел сказать «стандартный набор». Нет-нет, именно нестандартизированное. В технике есть два прозаических понятия: нестандартное и нестандартизированное.

Нестандартное – это когда оборудование или любое другое изделие выполнено с отступлением от стандарта. А нестандартизированное – это оборудование (изделие, деталь), на которое нет стандарта. Понятно? Так вот. Взять за основу, к примеру, ту заявку, которая мне пришлась по душе и которую прислал директор строительства в Приэльбрусье Алексей Александрович Малеинов. На него вполне можно положиться, он никогда не подведёт, хоть и спит на ходу. Я тут ничего плохого сказать не хочу, просто у него болезнь такая была смешная, энцефалит, кажется, называется. От укуса клеща. Может заснуть, даже взбираясь с помощью скальных или ледовых крючьев и надёжных верёвок на отвесную стену неприступной вершины.

Так вот, возвращаемся к нашим баранам. Условно говоря, типовой набор канатной дороги, скажем, десяток опор, два десятка роликовых батарей, футерованных армированной резиной, два с половиной километра стального каната, привод, поворотный шкив, двадцать-тридцать бугелей с пружиной из стальной морозостойкой ленты, телефонный кабель, отбойники и прочая мелочь – и вот канатные дороги готовы для сборки. Как говорится, бифштекс – раз! Главное – такой набор заполучить. А там, на месте, куда этот набор поступит, всегда найдётся Левша (спасение России), который сообразит, как его установить и соединить воедино и где взять электричество.

XXII

Набираюсь храброй смелости и довожу до сведения Виктора Ларина то, чем меня осенило ночью во сне. Он меня поднял на смех, будто я произнёс несусветную несуразицу. Нахмурился, натучился, как грозовое небо, набряк превосходством интеллекта и ни с того ни с сего заартачился, будто я высказал для него что-то даже обидное в личном плане. И говорит мне прямо в лоб без стеснения и без обиняков:

– Сразу видно, Семён, что ты горнолыжник и ни бельмеса не понимаешь в делах внешней торговли. Чехословаки на этот твой нелепый вариант никогда не пойдут. Они же отвечают за то, что продают. Таков неукоснительный закон международной торговли. А вдруг опоры не хватит или ещё чего? Представь себе, какой может быть резонанс.

– Да брось ты, Виктор, – говорю я ему, – разводить турусы на колёсах. Для капиталистов самое главное получить свою выгоду. Они готовы чёрта лысого продать, с мамой в придачу, лишь бы бабки в карман текли. А что касается твоего опасения, якобы чего-то может не хватить, так я об этом ужасе тоже подумал, чай не лыком шит. И ответ здесь проще пареной репы, вот что я тебе скажу. Надо всё заказать с запасом. Запас карман не тянет.

– Во-первых, – отвечает Виктор, – ты, Семён, заблуждаешься, называя чехословаков капиталистами. Чехословакия является страной социалистической ориентации и входит в наш дружественный лагерь. Это раз.

Во-вторых, э-э… для них понятие престижа и товарного знака не пустой звук, как у нас это иногда бывает, к сожалению, в системе советской торговли. К большому сожалению. Они дорожат своим именем, своей маркой и не хотят, чтобы о них плохо отзывались в мировом масштабе, как о людях, для которых экономика и качество не имеют никакого значения. Это два.

Ну и, в-третьих, наконец, ты, Семён, заблуждаешься, когда утверждаешь, что запас карман не тянет, э-э... Ещё как тянет, я тебе скажу! Что же ты собираешься народные деньги на ветер пускать? Так тебя надо понимать? Лишние детали это не запас, а металлолом. Это три. Поговори с Ванечеком, он тебе то же самое скажет. Попробуй, позвони ему по телефону.

– А может, ты сам с ним поговоришь. Я не хочу государственную монополию нарушить и нанести этим непоправимый ущерб.

– Вот ещё выдумал! Какая к чертям собачьим монополия? Это просто мелкая техническая консультация. А я, скажу тебе прямо, позориться не хочу. Мне рисковать не годится. Я хоть не из Одессы, но у меня совсем другие интересы. Мне надо крепко держаться за свою работу руками и ногами, э-э.... И не делать рискованных шагов.

Виктор всеми фибрами широкой русской души и горячего молодого сердца стремился как можно скорее перейти из разряда робких стажёров в ряды опытных укоренившихся сотрудников системы «Минвнешторга», которым море по колено. Для достижения этой вожделенной и высокой благородной цели он старался не совершать никаких не только рискованных, но даже мало-мальски сомнительных шагов, которые могли бы бросить тень на его плетень. Но зато с чрезвычайным усердием демонстрировал своё старание заслужить признание со стороны целого ряда начальников, а также почёт и уважение со стороны целого ряда сослуживцев помельче.

Он рыл землю носом, высекал искры копытами, был невероятно трудолюбив, дисциплинирован, патриотически настроен и считал, что советский строй самый лучший из всех возможных на планете Земля. Он презирал тех, кого называли диссидентами, отщепенцами, тунеядцами, перерожденцами и прочими предателями. Они были враги, и этим всё было ясно сказано.

Виктор безоговорочно верил любым словам, напечатанным в газетах, потокам лжи, которые изливались с экранов телевизоров. Виктор не знал, что на самом деле говорил Сахаров, ничего не читал из того, что писали Солженицын, Пастернак, Ахматова, Зощенко и целый ряд других выродков, но он был искренне уверен, что они – враги народа.

Зато он старательно посещал все семинары повышения квалификации, был неизменным слушателем всевозможных вечерних университетов марксизма-ленинизма и каждодневно по часу занимался на курсах английского языка. Он ничего так преданно и припадочно не любил, как свою великую социалистическую Родину. И ещё он очень любил свою молодую красивую жену Василису. Просто молился на неё, как на икону.

Словом, Виктор меня не убедил. Когда он что-нибудь говорил, я в душе насмехался над его наивностью. Хотя надо отдать ему должное, он умел говорить складно и убедительно, как говорят все искренние патриоты, нашедшие для себя последнее надёжное прибежище.

Возможно, думал я, он в делах внешней торговли кое-что смыслит, но в горных лыжах явно не разбирается. Попробовал бы сам ножками целый день топать наверх, понял бы, наверное, о какой тут слаломной технике можно говорить, на какие медали в международных соревнованиях можно рассчитывать. Узнал бы тогда, почём фунт лиха.

Звоню Ванечеку (он к тому времени уже вернулся в Москву), открываю ему глубокий смысл своего внезапного озарения сеном из сна. Он помолчал с минуту, ошарашенный моими дикими словами, трудными для восприятия сразу, да ещё на русском языке, и потом говорит неуверенно, но твёрдо:

– Знаете, уважаемый товарищ Галкинд, я этот сложный вопрос решить не могу, это надо детально обсудить непосредственно с заводом.

– А как это сделать? – спрашиваю с тайным намёком, что он сам же и будет с этим заводом вести переговоры.

– Очень просто, – отвечает товарищ Ванечек. – Поезжайте в Прагу, оттуда в Кижмарек, и там всё обсудите с заводскими инженерами. Я не исключаю, что смогу вас сопровождать. – И повесил пренебрежительно трубку, как будто я бестолочь в его глазах.

XXIII

Ничего себе, думаю, совет! Как будто это у нас так просто: решил – поехал в Прагу, захотел – поехал в Варшаву, задумал – поехал в восточный Берлин. Но ему, Ванечеку, конечно, своих скептических сомнений высказывать не стал, пусть, думаю с едкой насмешкою, живёт себе в своём неведении настоящей жизни в стране советов.
Звоню Виктору Ларину, передаю ему вкратце свой разговор с Ванечеком. Виктор меня внимательно выслушал и спрашивает с явным скепсисом:

– Ты его послал к чёртовой матери?

– Нет, – говорю, – не сообразил сразу.

– Зря, – говорит Виктор и тут же продолжает без паузы: – Слушай, Семён, у тебя с головой всё в порядке? Как ты себе представляешь возможность поездки в Чехословакию под таким надуманным предлогом? Особенно в свете последних событий дружеского ввода наших танков в Прагу. Мне бы очень было интересно это узнать. Меня сильное любопытство разбирает.

– Я не знаю. Я думал, ты знаешь.

– Ладно, Семён, не валяй дурака. Будем считать, что этого смешного разговора между нами не было. Учти, что нет такой силы, которая, э-э… могла бы заставить меня поставить перед моим уважаемым руководством вопрос о поездке в Чехословакию в сложившихся сложных исторических и международных условиях напряжённости. Продолжай терпеливо объяснять своим гипотетическим покупателям, как грамотно оформлять заявки и какие документы к ним прикладывать. Ты мой прозрачный намёк, надеюсь, понял? Тогда будь здоров, не кашляй.

Ну вот, думаю, опять сплошная невезуха, чёрт его возьми. Ничего из моей плодотворной затеи не получается. Видно, вещий сон мне был не в руку и не в ногу, а так. Вдруг через пару дней Виктор Ларин звонит мне по телефону и явно торопится сказать что-то предельно важное.

– Это ты? – спрашивает он подозрительно нервно, с частой одышкой, как будто запыхавшись после торопливого бега по пересечённой местности.

– Ну, допустим я, – отвечаю осторожно и сам удивляюсь из всех воз-можных интеллектуальных сил необычайной для всегда сдержанного Виктора философской глубине его вопроса. – Что дальше?

– Можешь, не откладывая дела в долгий ящик, приехать незамедли-тельно ко мне в «Проммашэкспорт»?
– А что случилось? – любопытствую я как бы без особого интереса, вроде как между прочим.

– Ничего не случилось. Дело есть. Притом неотложное.

– Какое ещё дело? – Тут уж я серьёзно насторожился не на шутку от сильного напряжения в нервах.

– Приедешь – узнаешь.

У нас в ОКСе общая секретарша обретается, зовут её Эльвира Мухина. Длинноногая и красивая – жуть. Настоящая блондинка. Но тупая, как пробка. Несговорчивая такая – просто на удивление. Даже грубых намёков не понимает, не говоря уже о тонких Я сначала был против, чтобы её на работу в наш отдел брать из-за кое-каких личных фривольных опасений. Но после всё же пришлось согласиться, потому что она, как выяснилось скоро, была тайная продажная протеже моего начальника Ермаша Емельяна Еремеевича, которого за глаза все называли «Еее» или «Трие» – кто как.

Он слыл большим сластолюбцем, и все знали по секрету, что у него рак и осталось ему жить на этом свете от силы год. Ну, два – не больше. Поэтому он напоследок пустился во все тяжкие, чтобы достойно прожить отпущенный ему короткий срок жизни. Он полюбил пьянствовать дорогой коньяк, предпочтительно армянский из подвалов Московского «Самтреста», прелюбодействовать молоденьких симпатичных девушек и стал курить толстые гаванские сигары, чтобы у него изо рта не пахло живым покойником, будто ты находишься в подвальном морге.

Так вот, этой самой Эльвире Мухиной я и передал, после разговора с Виктором Лариным, что, если будут звонить из министерства, она должна по возможности честно и правдиво отвечать, будто я уехал в Госплан. А сам отправился на Очинниковскую набережную, где размещался «Проммашэкспорт» в сером мрачном здании, возле которого всегда теснились сплошь одни иномарки, лоснящиеся, как цирковые морские львы.

Приезжаю в «Проммашэкспорт». Виктор встречает меня с таким загадочным видом, как будто ему стал известен какой-то сногсшибательный секрет государственной важности, и ему не терпится этим секретом со мной поделиться. Притом непременно очно, что особенно странно и даже подозрительно, как в кино про вероломных американских шпионов.

– Ты можешь в ближайшие дни, – говорит он полушёпотом, поминутно озираясь, – выехать в Прагу? – Чем ошарашил меня сразу, с места в карьер. – Твою поездку согласно оплатить наше внешнеторговое объединение из резерва. Я тоже с тобой поеду.

– Ничего себе! – воскликнул я в полнейшей растерянности от услы-шанного. – Я что-то ничего не понимаю. Видно, совсем отупел. Только ты не обижайся, пожалуйста, я тебя очень прошу.

– Экий ты бестолковый, Семён! А ещё якобы горнолыжник. Что же тут непонятного? Я не понимаю, э-э... Мы едем в Прагу, только и всего. Я обо всём договорился с моим руководством.

– Постой! Ты же сам мне толковал, что нет такой силы, которая может заставить тебя…

– Можешь не продолжать, Семён, – прерывает меня Виктор, – я хорошо помню, что я говорил. Но времена меняются, и мы меняемся вместе с ними. Ты что, не рад, что ли? У тебя такой кислый вид, словно ты впервые проглотил прокисшую устрицу, сдобренную испорченным лимонным соком.

– Рад, конечно. Но всё же мне интересно, что произошло. Имею я, в конце концов, право на элементарное любопытство в свободной стране?

– Ничего не произошло! – сердито буркнул Виктор, как отрезал, давая этим понять, что разговор наш зашёл в тупик и его пора прекращать.

XXIV

И только позднее, когда мы с ним были уже в Праге и прогуливались в первые дни по Карлову мосту, я узнал настоящую причину произошедшей с Виктором трансформации. В очередной раз я убедился в истинности великого правила французов, которое гласит: «Ищите женщину» (шерше ля фам).

Оказывается, Виктор поделился со своей красавицей женой краткими сведениями о нашем с ним недавнем разговоре, причём оценки моей сумасбродной идеи по поводу нестандартизированной канатной дороги и реакцию на эту идею со стороны работника чехословацкого торгового представительства в Москве, придурка Ванечека, носили в устах Виктора чрезвычайно критический и насмешливый характер. Однако жена Виктора вдруг заняла совершенно иную позицию, что не соответствовало устоявшемуся взгляду на супружескую жизнь, будто бы муж и жена одна сатана.

Василиса (так, напомню, звали жену Виктора) ударилась в слёзы и стала умолять мужа сделать всё возможное и даже невозможное, чтобы эта поездка в Чехословакию обязательно состоялась. Дело в том, что жена Виктора Ларина была (я уже говорил об этом) чудесным образом беременна, можно сказать, уже почти на сносях, и среди целого ряда беспокоящих её волнительных мыслей о будущем жизненном пути младенца была, естественно, и такая: где бы раздобыть ставшие в последнее время заветной мечтой каждой молодой советской мамы так называемые памперсы, давно заменившие на загнивающем Западе проклятые пелёнки? Что позволило бы ребёнку развиваться более естественно, свободно сучить пухлыми ручками и ножками, вволю ими дрыгать и смешно гугукать, пуская пузыри, а не орать благим матом, разевая, наподобие птенца в гнезде, беззубый рот с яростным требованием освободить его нежное розовое тельце от тугих обкаканных пелёнок.

Вот где была зарыта собака. И Виктор, конечно, покорился и сдался, слёзы горячо любимой жены оказались сильнее всех других соображений высшего порядка, точнее целого их ряда. Так естественная любовь к женщине победила напыщенную любовь к родине, и я был этому очень рад. Не люблю записных патриотов, мне их жалко, они обижены судьбой.

Ах, эти прелестные беременные женщины! Ах, это чудесное чудо природы! Ах, эти божества! Не зря я, выходит, истекал от подмышек к рёбрам и дальше струйками тёплого пота творения, когда сочинял свой нескладный панегирик беременным женщинам. Ещё раз прокричим им радостно «Ура!»

А сейчас (возвращаясь назад), пока мы ещё не покинули Москву и не уехали в Прагу, я сказал Виктору:

– Я, конечно, не знаю, что именно подвигло тебя совершить невозможное, но я снимаю перед тобой шляпу. Однако просто так, за здорово живёшь, меня с моей работы не отпустят. Как пить дать. Скажут, ещё чего не хватало.
Мне нужно крепкое письмо с высокой подписью. Желательно прямо на имя нашего министра Стукалова. И это ещё совсем не факт, что отпустят.

– Попробую, – коротко бросил Виктор, осознав в себе силу убеждения. – Для меня теперь это раз плюнуть. – И мы расстались.

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Пока суд да дело, пока пятое и десятое, я жду. С некоторым даже сердечным трепетом, потому что всё ещё может натурально сорваться, ибо причин для этого пруд пруди.

Тут звонит Виктор и предлагает мне самому написать письмо, какое мне нужно. Тебе, говорит, лучше знать. Классика жанра: тебе нужно письмо – пиши его сам. Меня это возмутило, мог бы раньше сказать. Но не стал препираться, взял себя в руки и быстро накалякал текст письма. Снова жду.

А сам тем временем всё же не теряю надежды и готовлю потихоньку перечень оборудования, материалов, деталей и узлов буксировочной канатной дороги, который я назвал для себя «типовым». И которым собираюсь сразу обескуражить инженеров машиностроительного завода «Транспорта» по прибытии в Кижмарек, чтобы не дать им свободного времени на пустопорожние и вредные размышления. Вы, рассуждаю я про себя – чехословацкие мужики – конечно, люди тёртые, многое повидали и испытали на своём веку, но мы всё равно вас всех обведём вокруг пальца подчистую, потому что по части того, кого бы объегорить, равного русскому человеку нигде во всём белом свете нету. Разве что цыгане могут русскому составить конкуренцию, но цыгане не в счёт, так как среди них нет ни одного горнолыжника. И ещё много разных мыслей роилось в моей воспалившейся голове, но о них я пока говорить не стану, потому что их время не пришло. После скажу.

Как уж Виктору Ларину удалось на этом злополучном письме нужную подпись заполучить, я так и не узнал никогда, ибо тайна сия покрыта мраком секретности. Знаю только наверняка, что само письмо я сам писал, поскольку сразу узнал свой первозданный текст, как только письмо поступило в приёмную (где я в то время случайно находился) Ермаша Емельяна Еремеевича.

Его секретарша, дородная тётя Маша, деревенская-деревенская, но очень шибко грамотная, показала мне это письмо с резолюцией нашего министра, написанную им собственноручно наискосок в левом верхнем углу: «Тов. Ермашу Е.Е. прошу решить». А решить-то можно по-разному: можно разрешить, а можно и не разрешить. Значит, не захотел наш министр на себя взять рискованную служебную ответственность.

Была в этом деле ещё одна странность: то, что резолюция на письме была наложена собственноручно. Обычно, в большинстве случаев, резолюции готовит его помощник Владимир Ильич на маленьких бумажках (в восьмую долю формата А-4) прикрепляемых степлером к письму, министру остаётся только подмахнуть поручение. Мы, сотрудники министерства, называли эти бумажки «собаками». Им присваивался номер входящей почты, по которому канцелярия вела строгий контроль исполнения поручения. По прошествии нескольких напряжённых трудовых дней «собака» начинает гавкать под видом тревожащих звонков проверяльщицы-канцелярщицы. Дескать, как движется дело и когда будет готов доклад об исполнении. Словом, замотать письмо или положить его в долгий ящик при таком порядке контроля никак невозможно. А на письме по моему вопросу никакой «собаки» нет.

Это меня растревожило, запросто письмо может затеряться. Может быть, даже преднамеренно. Но деваться некуда, приходится ждать. А ждать и догонять – хуже нет. Полагаю, что вскоре должен последовать вызов от «Еее». Он, как читатель, разумеется, уже догадался, заместитель министра, курирующий работу отдела, которым я руковожу. Жду, теряю терпение.

Проходит день, другой, третий, вызова нет как нет. Емельян Еремее-вич хороший мужик, ничего не скажешь, и очень отзывчивый, но иногда ему шлея под хвост попадает. То ничего-ничего, а то вдруг взбрыкнёт ни, с того ни с сего. Возможно, потому что у него рак. Ещё жду. Снова нет вызова, хоть тресни. Надо, видно, ещё одно письмо запустить, думаю. Вдруг то, первое, затерялось. С другой стороны, повторять одно и то же тоже как-то не очень хорошо получается. Что делать?

Надо, думаю, какой-нибудь другой вариант придумать. С эдакой хитрой закавыкой. А что, если новое письмо адресовать прямо на имя «Еее»? То есть Емельяна Еремеевича Ермаша. Это, пожалуй, – неплохая идея.

XXV

Еду в редакцию журнала «Техника-Молодёжная», что на Тихвинской улице, там сидит, если он не в командировке, президент Федерации горнолыжного спорта СССР, он же главный редактор журнала, Захарчук Василий Дмитриевич – весь будто на шарнирах и с длинным лошадиным лицом. Кажется, раньше я об этом уже говорил. Но не беда, повторение мать учения. У Василия Дмитриевича секретарша, зовут её, напоминаю, Ниной, – чистое золото. Очень добрая, приветливая и отзывчивая, как будто тот, кто пришёл в данный момент в приёмную, самый распрекрасный человек.

Сразу видно, что она из органов. Она всегда улыбается ярко накрашенным ртом и показывает крупные, красивые зубы. Но глаза при этом жутко карие и смотрят с напряжением, потому что она всех подозревает в том, что перед ней человек нехорошей национальности, которая всюду лезет и мешает русскому человеку показать всему миру свой талант. Меня она тоже подозревает в утаивании моей настоящей национальности. Во-первых, Семён. Да ещё Борисович. А во-вторых, Галкин. Они, эти сионисты, умеют умело скрываться под русскими фамилиями, этого у них не отнимешь. Скорей всего, этот хитрожопый евреец замаскировался и из своей фамилии убрал последнюю букву – «д». Не Галкин он вовсе, а Галкинд. Ну, я как человек культурный, к тому же горнолыжник, на такие мелочи внимания не обращаю. Главное – другое: она меня нипочём не хочет пускать в кабинет Захарчука.

– Вы, – говорит приветливо, – уважаемый Семён Бору… сович, договаривались с Василием Дмитриевичем о встрече? Или нет? Он вам назначил время приёма, которое изменить нельзя?

– Не договаривался и не назначил, но у меня неотложное к нему дело.

– У всех, кто здесь появляется, дела неотложные. Позвоните, договоритесь, тогда – пожалуйста, милости просим. А сейчас Василий Дмитриевич занят. У него главный художник, они работают над макетом очередного номера журнала. Сроки горят. Он мне велел никого к себе не пускать.

– Я понимаю, но вынужден повторить: у меня срочное дело.

– Товарищ Галкин… – начала раздражаться Нина, продолжая между тем улыбаться, как манекен из магазина модной одежды.
Но в это время в приёмную вышел Василий Дмитриевич с озабоченным видом. Он увидел меня, широко развёл руками и воскликнул характерно:

– Кого я вижу! Привет, Семён! Ты ко мне? Пойдём, пойдём, – положил мне одну из своих двух длинных рук ко мне на плечо, а вторую забыл вернуть на место, и получилось так, что она показывала на дверь кабинета.

Нина поджала губы и посмотрела на меня приветливо, но недоброжелательно, как будто была чем-то недовольна с моей стороны.

В кабинете главного редактора, конечно, никакого главного художника не оказалось. Захарчук усадил меня в мягкое глубокое кресло, так что я оказался погруженным почти до пола, сам присел напротив и спросил:

– Ну, как твои дела, Семён? Я уверен, что всё в порядке. Что нового? Рассказывай, я весь – внимание. А то я немного заскучал, не знаю чем за-няться, потому что с нетерпением жду одного интересного автора. Он дол-жен принести сенсационный материал, повествующий о том, что великий русский поэт Сергей Есенин на самом деле не покончил с собой, а был убит. Точнее он был убит до того, как покончил с собой. При этом, что на мой взгляд самое пикантное, во всей этой загадочной истории якобы прослеживается чёткий сионистский след. Если материал покажется мне убедительным, в чём я практически не сомневаюсь, я его срочно опубликую.

– Как интересно, Василий Дмитриевич! – осторожно воскликнул я. – Только я не совсем понимаю связи между вашим замечательным журналом и гипотетическим убийством Есенина. Журнал комсомольский, называется «Техника – Молодёжная» и призван, насколько я понимаю, говорить о достижениях науки и техники, чем сильно интересуется советская молодёжь.

– Ты прав. Но ты забываешь, что наша молодёжь должна знать героическую историю своей страны. Чтобы не прослыть «иванами», не помнящими своего родства. Ты не представляешь, сколько мы получили благодарственных, патриотических откликов наших читателей после публикации статьи о самоубийстве Маяковского, где тоже всё крайне сложно и сомнительно и где тоже был тщательно закамуфлирован тот же подозрительный след. Ну, да ладно, ты лучше мне объяви, зачем ты пришёл.
После того как я всё ему рассказал про канатные дороги (про бюрократическую волокиту с письмом я не стал упоминать из чисто патриотических соображений), Василий Дмитриевич сказал покровительственно:

– Ты, Семён, затеял хорошее дело, что лишний раз свидетельствует о том, что для истинно русского человека является высокой честью приносить людям пользу на своём месте. В частности людям, безумно влюблённым в горы и горные лыжи, таким как мы с тобой. Я готов подписать любое письмо На имя Стукалова Бориса Петровича. Я его хорошо знаю, он замечательный человек. Большого ума и редкостного таланта советского руководителя.

– Василий Дмитриевич, – дипломатично заявляю я, – может быть, лучше написать письмо на имя заместителя министра Ермаша, ведь он мой прямой начальник, ему и карты в руки.

– Да, но я его не знаю. Не будет ли это выглядеть неуважительно по отношению к Борису Петровичу?

– Всё нормально будет, Василий Дмитриевич, поверьте мне. Комар носу не подточит. Ермаш Емельян Еремеевич тоже хороший мужик. Вы, может быть, его не знаете, зато он вас хорошо знает. Да что там говорить, Василий Дмитриевич! Вас вся страна знает. Как облупленного.

– Да? Ты так думаешь? Ладно. На тебе лист бумаги, пиши письмо.

И я сразу ретиво взялся за дело, письма писать за других мне стало зело привычно. Достал из бокового кармана самописку, пишу сразу: «Уважаемый Емельян Еремеевич! В соответствии с…» Я уж знаю, стоит лишь эту многозначную фразу написать, как дальнейшие слова сами начнут спешно пристраиваться, словно солдаты, бегущие в строй, поднятые спросонок по тревоге. Написал, пробежал текст глазами, даю прочесть Захарчуку.

Василий Дмитриевич прочитал, взял ручку из письменного прибора, изображавшего льва, которому в бок вонзилось копьё (это как раз самая ручка и была), поправил что-то в письме, всё же редактор, хоть и главный, и вызвал секретаршу Нину, прижав большим пальцем красную кнопку звонка, будто раздавил напившегося крови клопа:

– Нинуля! Золотце моё ненаглядное! На-ка, милая, быстренько отпечатай сей выдающийся лирический опус.

– На каком бланке? – вопрошает сухо Нина, показывая этим своё скрытое, но явное неостывшее недовольство.

– На бланке главного редактор! – взметнув руки вверх, патетически возглашает Захарчук, будто он шпрехшталмейстер в цирке.

XXVI

А Нина эта, надо прямо сказать, профессионал наивысшего разряда, на ходу подмётки рвёт, печатает на пишущей машинке, не как я одним пальцем в час по чайной ложке, ровно клопов смерти предаю, а как из пулемёта на тачанке – всеми возможными пальцами. При этом, что характерно, слепым методом, не глядя в клавиатуру. Минута – и письмо готово, как будто с пылу с жару, ровно румяный блин на масленой неделе.

Василий Дмитриевич ещё раз глазами бегло, в один присест, пробежал напечатанный текст, как я прежде, но много быстрее (ох, и аккуратист был, поискать ещё такого!), и тут же размашисто подписал. Потом на секунду задумался, покусывая кончик вечного пера, и приписал своею собственной рукой под подписью: «Президент Федерации Горнолыжного Спорта СССР».

– Вот, – говорит, – дело сделано. Сам отвезёшь или по почте послать?

– Сам, – говорю. – Пока горячее. Не то, покуда по нашей почте от Тихвинской улицы до Петровки доберётся, остыть может и даже протухнуть.

Отвёз письмо в министерство и отдал его тёте Маше, секретарше Ер-маша. Читатель её наверняка вспоминает с теплом в душе, потому что жен-щина она некрасивая, но хорошая. Снова жду.

И снова дни за днями тянутся тоскливой вереницей – нет никакого вызова, хоть плачь солёными слезами.

Пора, думаю, этого онкологического больного по-другому простимулировать, по нашему по-русски, веками проверенному народному методу. Отправился прямым ходом в Столешников переулок, он от нашего книжно-полиграфического министерства в пределах шаговой доступности, беру там за свои наличные деньги бутылку марочного коньяка «Ереван» и коробку гаванских сигар. Если невзначай откроешь, запах – специфический! Может до обморочного состояния довести – до того хорош.

Сложил всё в бумажный пакет, иду к Ермашу. Тётя Маша меня знает, тоже как облупленного, и пропускает в кабинет заместителя министра без доклада. Вхожу. Емельян Еремеевич барабанит пальцами по столу, старается время убить поскорее. Меня увидел, спрашивает без всякого любопытства:

– Семён, ты долго будешь меня бомбардировать своими дурацкими письмами? У меня твои горнолыжные дела давно уже в печёнках сидят, чёрт тебя побери! Я взорваться могу.

– Емельян Еремеевич, я вам как раз лекарство от печёнок принёс. Шёл мимо, смотрю – аптека. Спрашиваю: у вас есть лекарство от печёнок? А мне аптекарша, симпатичная такая, как в кино про любовь, говорит: вот, говорит, это самое лучшее. Последний пузырёк остался. – И протягиваю ему пакет.

Ермаш глазами посмеивается, а говорит строго:

– А ты, Семён, отдаёшь себе отчёт, что это натуральная взятка? Мзда значит. За такие дела можно с партией распрощаться и на нары надолго угодить. Я ведь не шучу. Ты-то сам как считаешь?

– Что вы, Емельян Еремеевич, помилуйте! Как же это может быть, чтобы лекарство было взяткой? Что вы такое говорите?

– Скажи, Семён, честно, не юли: ты случаем не из этих, которые? Уж больно хитёр и изворотлив. Давай показывай, что за лекарство. – Я ему бутылку из пакета достал, он взял её, повертел перед собой, разглядывая, и говорит: – Вроде хорошее лекарство. Может, и впрямь поможет?

– Обязательно поможет, Емельян Еремеевич, не сомневайтесь.

– А это что за коробка? – показывает Ермаш на сигары.

– Это приложение к микстуре, надо вместе принимать.
Тут Ермаш не выдержал и засмеялся, но тихо, будто фыркая.

– Ладно, – говорит, – Семён, я тебя, так и быть, отпущу, но только учти: дни, которые ты проведёшь в Чехословакии, с учётом дороги туда и обратно, я велю зачесть в счёт твоего очередного отпуска. Понял?

Я, конечно, сразу согласился, всё-таки за счёт оплачиваемого отпуска, а не за свой счёт. И потом всё же – заграница! Не хухры-мухры. До этого я был за границей всего один раз, в Польше, куда ездил в составе специализированной группы архитекторов-горнолыжников, которым надлежало крепить дружбу между народами, знакомиться для обогащения опыта с местной архитектурой и заодно кататься на лыжах в известном горном местечке Закопане. Даже десятидневное пребывание в этой замечательной стране оставило в моей теперь уже дряхлеющей памяти неизгладимый след.

Воспоминания о чём-то хорошем имеют особую ценность в старости жизни. Они помогают загрустневшему человеку, которому осталось немножко коптить это бездонное синее небо, надёжней жить остаток жизни и избегать порою мрачных мыслей о бренности всего живущего. Они, эти воспоминания, обладают иллюзией того, что всё не в прошлом, а в настоящем. И дышится легче и радостней становится на душе.

И потом они ещё как некие лирические пазлы, которые можно вставить прихотливо в картину сочинённой тобою истории, чтобы она выглядела правдивой. Из тех дальних воспоминаний мне почему-то хочется рассказать о трёх из них, которые к ложке, о которой я веду речь, как будто бы не имеют никакого отношения. С другой стороны, как знать, как знать – всё в этом мире связано. И не всегда при этом видимыми нитями.

Первый из этих трёх давних воспоминательных моментов вот какой. Как вспомню, мурашки по спине бегают гурьбой, стараются друг друга догнать, будто в салочки играют.

XXVII

По утверждённой Центральным туристским советом при ВЦСПС официальной программе нашей тогдашней поездки в Польшу, архитектурная группа горнолыжников должна была провести первые три дня в Варшаве для ознакомления с её достопримечательностями и разными достижениями народного хозяйства по заразительному примеру Советского Союза.

Ну вот, думает, наверное, сразу заскучавший читатель, автор начнёт талдычить о чём-нибудь архитектурном. Ничего подобного, речь пойдёт совсем о другом, может быть, даже вполне неожиданном.

Так вот. Поселили нас в гостинице, где всегда останавливались совет-ские туристы и прочая социалистическая шелупонь из стран Варшавского договора, потому что цены здесь за проживание значительно ниже, чем в разных там «шератонах». Ну, и разные поляки из провинций тоже любили эту гостиницу по той же причине.

Выхожу я, значит, в первое же раннее утро в роскошный вестибюль, с зеркальными окнами, и меня сразу оторопь берёт за шиворот. Дело в том, что мы были назойливо наслышаны о красоте польских женщин. Где-то я читал, что самые красивые на земле женщины – это черкешенки, а уж за ними польки. А вышел я в вестибюль тоже неспроста, хотел оттуда, через вращающиеся стеклянные двери, проникнуть наружу, чтобы подышать заграничным воздухом и сравнить его с нашим, московским. Кроме того, мысль о красивых польках не давала мне покоя: наверное, думаю, на улице я их увижу.

А поскольку архитекторы считают себя людьми искусства, приверженными к совершенству, то по поводу красоты польских женщин, перед которой не мог устоять даже Наполеон, не самый, надо сказать, большой бабник, волновались в нашей группе не только архитекторы-мужчины, но и архитекторы-женщины. Последние даже, пожалуй, ещё сильнее первых. А я, значит, болтаюсь где-то посередине между теми и другими, поскольку я не совсем архитектор, но зато всё же горнолыжник. Словом, выхожу я в вестибюль. И что же я вижу, как вы думаете?

Совершенно верно: полный вестибюль, набитый как сельди в бочке, умопомрачительными красотками. Я просто-напросто окосел, ворочая глазами. Господи, боже мой, такая красотища, умереть не жалко. Жизнь прожита не зря. Высокие, стройные, худые как палки, узкозадые, будто месяц не евши, бюстгальтеров на них нету, потому что поддерживать нечего, только острые соски полупрозрачную одежду оттопыривают. Ножки дивные, точёные, тоненькие, того гляди сломаются при неосторожной вихлявой походке.
Глаза с подводочкой, а ресницы сильно загнуты и такой длины, мама родная, так и порхают как мотыльки, хотят нашего брата, мужика, к себе в омут колдовских глаз заманить и там погубить. Губы ярко напомажены, и скулы выдаются в стороны из-под редкого заграничного макияжа. Причёски – высший класс, а одёжа и обужа – сплошь изыск и последняя мода. И запах от них состоит из одного аромата лесных фиалок и ландышей, голова кругом идёт. Вот, думаю, какие же эти польки распрекрасные женщины.

Если бы я был султан и имел бы свой гарем, я бы его одними польками укомплектовал. Словом, обомлел я, даже ноги ослабели, сомневаюсь, как буду на лыжах кататься. Подхожу головокружительно поближе, чтобы насладиться ароматами дорогих духов и музыкальностью певучей польской речи. Вдруг слышу знакомые русские слова вперемешку с отдельными матерными выражениями сугубо женских представлений об устройстве мира и о сложных взаимоотношениях между женщинами и мужчинами. Вот ведь, думаю, какие эти польские женщины, или по-ихнему панночки, не только невероятные красавицы, они ещё и полиглотки.

А что оказалось? Правильно, я глубоко удовлетворён, дорогой чита-тель, твоей догадливостью. Оказалось, что в Варшаве в это время проходил международный конкурс моды, в котором участвовали наши проверенные манекенщицы из Московского дома моды на Кузнецком мосту. И они жили как раз в той же гостинице, где остановилась наша группа архитекторов-горнолыжников. И в вестибюле были не польки, а наши русские родные девчата, прошедшие кастинг в КГБ. Вот, значит, как я опростоволосился. Зато во мне во всю мощь взыграли патриотические чувства, и я с тех пор считаю, что наши, и правда, лучше всех. Других таких днём с огнём не сыскать.

Следующий исторический момент это автобусная экскурсия по Варшаве. И снова я не буду говорить об архитектуре прекрасной польской столицы. Каждая столица по-своему прекрасна. Чем больше видишь городов, тем лучше понимаешь эту глубокую мысль. Автобусной наша экскурсия называлась потому, что во все время поездки по городу нас из автобуса не выпускали, чтобы больше увидеть и не терять попусту время на вход и выход.

Правда, два раза всё же выпустили, но это в общественную уборную для отправления разных физиологических надобностей, куда ж без этого совсем. А дальше, привозит нас автобус на огромный пустырь. Это была площадь имени Героев гетто в Варшаве. В восточном углу площади одиноко стоял монумент бойцам знаменитого восстания евреев гетто в апреле-мае 1943 года. Полька-эксурсовод, хорошо владевшая русским языком, была приятна во всех отношениях с нами, горнолыжниками архитектурной квалификации. Она велела прильнуть к окнам с той стороны, откуда этот памятник был хорошо виден. Те, кто сидел с нужной стороны, остались сидеть на своих местах, другие, с противоположной стороны, покинули свои места и встали стеной перед окнами, к которым было рекомендовано прильнуть.

И гидша стала заученно рассказывать, как в 1943 году евреи из Вар-шавского гетто, которые поняли, что им ни при каких обстоятельствах не выбраться живыми, решились на отчаянный шаг – продать свою жизнь в бою. Гетто – это был район Варшавы, огороженный со всех сторон кирпичной стеной высотой 3-3,5 метра. В этот район были выселены все евреи, в начале их насчитывалось 600 тысяч человек. К моменту восстания оставалось 60 тысяч. Вход и выход из гетто был возможен только через специальный пропускной пункт. В гетто было организовано подполье. Евреям удалось пронести в него некоторое количество пистолетов и даже один пулемёт.

И в один прекрасный момент евреи подняли восстание. Оно было жестоко подавлено с помощью артиллерии, танков и огнемётов. У вашего великого поэта Пушкина, друга нашего великого поэта Адама Мицкевича, имеются такие крылатые слова, говорила гидша, «есть упоение в бою». И евреи, стрелявшие в немцев, бросавшие в них бутылки с зажигательной смесью, ощущали себя потомками царя Давида, вышедшего с пращой на бой с Голиафом, потомками защитников крепости Моссада на берегу Мёртвого моря, когда все евреи, сражавшиеся там с римскими легионерами, лишили сами себя жизни мечами, чтобы не сдаваться врагу.

На подавление восстания немцам потребовалось больше времени, чем на всё завоевание Польши. 19 апреля 1948 года (в пятую годовщину восстания) на площади имени Героев гетто был открыт памятник, созданный скульптором Рапоппортом и архитектором Сужиным. Вот он перед вами. Обратите внимание на бронзовый горельеф героев. В руках они держат пистолеты, автоматы, бутылки с зажигательной смесью…

Пока всё это рассказывала нам польская гидша заученными словами, она не обратила внимания, как во время её гнетущего тоскливого повество-вания мимо памятника шла одиноко молодая красивая девушка, как звонко стучали её каблучки. Она была обута в короткие сапожки мехом наружу. Она шла, чуть-чуть пританцовывая, размахивала сумочкой и чему-то загадочно улыбалась. Плиссированная юбочка её, напоминавшая балетную пачку, была выше колен и открывала обтянутые колготками стройные ножки и очаровательные коленные чашечки. Её ножки высовывались из вороха нижних юбок, будто из кружевной пены, из которой вышла когда-то Афродита. На голове девушки красовалась соломенная шляпка, из-под которой выбивался и подрагивал от пешего хода игривый хвостик волос, забранный на затылке обыкновенной резинкой, какой обычно стягивают пачки денежных купюр.

Когда девушка прошла мимо нашего автобуса, дробно постукивая каблучками, подрагивая хвостиком и пышными персями, скрывавшимися под короткой курточкой, картина напоминала проход цирковой лошадки.

Пока она медленно приближалась к автобусу, шла мимо него и удалялась от него, вся наша группа, как завороженная, встречала и провожала её восхищёнными взглядами, поворачивая дружно ей вслед свои ставшими вдруг забубёнными головы. На фоне рассказа об ужасах страшной войны эта картина являла собой нечто мистическое.

Я вспомнил картину Верещагина «Апофеоз войны», где он изобразил гору черепов, смотрящих на зрителя пустыми чёрными глазницами, и подумал: если бы я был художником, то написал бы маслом сюжет, где участвовал бы памятник героям восстания Варшавского гетто и проходящая мимо него улыбающаяся девушка, и назвал бы эту картину «Апофеоз жизни».

И ещё одна мысль поразила меня, точно стрелой. Нередко мне приходилось слышать от храбрецов, не нюхавших пороха и не видевших чёрного дыма над печами крематориев, где сотнями тысяч сжигались труппы евреев, пренебрежительные слова о покорности евреев, которые шли на убой как скот, не находя в себе силы броситься на амбразуру. И загрызть зубами хотя бы одного фашистского зверя. А вот же восстание Варшавского гетто опровергает это гадкое утверждение. Погибшим героям воспоём мы славу.

И ещё один важный исторический момент запомнился мне из той по-ездки в Польшу. Этот, пожалуй, ближе всего подходит к истории с ложкой, речь о которой всё ещё впереди. Но уже немного осталось терпеть. А дело в том, что в Польше я впервые узнал, что европейские электрические розетки не подходят к нашим российским штепсельным вилкам, которые никак не удаётся воткнуть в неподатливые таинственные дырочки. Точнее наоборот, наши вилки не подходят к их штепсельным розеткам. Я помню, как наши ребята, привыкшие бриться электробритвами, мучились, ворчали и кляли последними словами Европу. И этот узелок я завязал себе на память машинально, не зная ещё, что он может мне пригодиться.

Ну вот, вроде как я вставил в нужные гнёзда подвернувшиеся мне под руку пазлы, показавшиеся мне интересными и подходящими, а что получилось, судить, конечно, вам, уважаемый читатель. Я хотел, чтобы вышла типичная картина советской жизни, выраженная складными словами, и заодно богатая рама к ней. Но всё же меня не оставляют сомнения: картина-то ещё не завершена, пока лишь обозначились некоторые контуры и краски, не хватает, конечно, самого главного – ложки. Но она уже маячит. Уж скоро и она будет вставлена в своё, пока ещё пустующее гнездо.

XXVIII

Я поспешил радостно сообщить Виктору Ларину, что мне разрешён моим начальством отпуск на десять дней. Весело так объявил, думал, теперь всё в порядке. Но не зря говорится: не кажи гоп, пока не перескочишь. То, что я ему сообщил, Виктор передал по инстанции своему руководству. Тамошние начальники крепко задумались и дали взвешенный ответ только через неделю, аккурат в следующий понедельник. И всё это время моё терпение испытывало такую эмоциональную нагрузку – вот-вот лопнет, как струна.

Смысл ответа был такой: они (это начальники) думали, сказал мне Виктор, что Министерство книжно-полиграфической промышленности вы-пишет твоему горнолыжнику командировочное удостоверение по всей форме и, следовательно, разделит с нами ответственность за поездку своего сотрудника за границу. А теперь что получается? «Проммашэкспорт» направляет за рубеж обыкновенного отпускника, то есть свободного человека, не связанного никакими служебными рамками. И берёт, таким образом, всю ответственность на себя, ничего по существу не зная об этом человеке, кроме того что он горнолыжник, да и то со слов Виктора Ларина, работающего в объединении без году неделю. Что это такое, в самом деле! Нет, так не годится.

Если уж там, в «Минполиграфе», не в состоянии оформить ему командировку надлежащим образом, тогда пусть хоть дадут характеристику установленного образца, подписанную треугольником министерства и одобренную выездной комиссией соответствующего райкома партии.

Да, и ещё: пусть этот твой великий горнолыжник представит офици-альную справку из районной поликлиники о состоянии своего могучего здоровья за подписью главного врача и заверенную круглой печатью с гербом, и с приложением анализов мочи и кала, а также флюорографии и электрокардиограммы. А то мы знаем таких горнолыжников: уговорит знакомую девчонку, она ему справку подпишет, а нам потом – расхлёбывай.

Я, как от Виктора Ларина всё эти слова услышал, сразу, без разбега, в бутылку полез. Едва из неё выбрался. Дождался таки сильнейшего сердцебиения с частыми перебоями от возмущения нервной чувствительности. До ста с гаком ударов в минуту. И даже порой чаще. До инфаркта миокарда недолго. Так, думаю, и помереть можно внезапной смертью. Не успеешь «мама» сказать и уже полностью готов.

– Что же, Виктор Батькович, – говорю я с нешуточной обидой, – у вас за бюрократы за такие? Выходит, что для них бумажка важнее живого человека. Так, что ли, этот грубый казус надо понимать?

– Зря, – говорит Виктор и морщит кислую физиономию, будто скушал мочёное яблоко, – ты, Семён, в бутылку лезешь. Порядок есть порядок. Не нами он установлен, и не нам его обсуждать. Тем паче осуждать. Деваться всё одно некуда. Давай делай, что велят. И поскорее, а то время не ждёт.

А ведь он прав по-своему: деваться-то и впрямь некуда. Обложены мы со всех сторон, не рыпнешься. Пришлось самому писать характеристику на самого себя. Ну да, правду сказать, дело это нехитрое и мне хорошо знакомо. Не в первый раз чай. И, возможно, не последний.

Извлёк я из анналов письменного стола лежалую копию (вся скрозь жёлтая) характеристики, которая у меня сохранилась случайно, на всякий случай, с той памятной даты, когда я с весёлой и дружной компанией архитекторов-горнолыжников ездил специализированно в братскую Польшу, о чём я читателю уже раньше подробно докладывал. Прочитал бегло (я умею официальные бумаги бегло читать, привычка выработалась) – всё подходит под сегодняшнюю задачу, ни сучка, ни задоринки.
Исправил две подписи внизу (у нас с тех пор два секретаря парткома и один председатель профкома успели поменяться) и отдал без задержки в перепечатку нашей тупой красавице Виолетте (это секретарша, если кто забыл). И вот, характеристика готова, лежит передо мной, как только что вынутый из печи румяный пирожок – с пылу, с жару.

Собрал нужные визы и подписи и отнёс пешком в райком, который находится рядом с МУРом по адресу: Петровка, 36, недалеко от нашего министерства. А выездная комиссия собирается там раз в неделю, по четвергам. Порядок такой. Ну, это как раз понятно: в комиссии одни «старперы» – пенсионеры и отставники, у них других дел полно. То пятое, то десятое – то подшефный колхоз, то подшефная школа, то ещё что. И болеют члены комиссии довольно часто, возраст всё-таки даёт о себе знать, поэтому заседания нередко приходится переносить. Как говорится, воленс-ноленс. Одним словом, хочешь, не хочешь, а приходится снова ждать.

Жду. А тем временем в мозгах прикидываю: что если попробовать, пока комиссия райкома соберётся на очередное заседание, справку от врача получить. Экономия времени бесспорна. Главное, знаю, что ничего из этой затеи не получится, по опыту поездки в Польшу, а всё равно надеюсь, потому что надежда умирает последней. Вдруг у них что-нибудь изменилось с тех пор, может быть, поумнели люди, что вряд ли. Попробовать никогда не грех. Попытка не пытка, как говаривал приснопамятный Лаврентий Павлович.

Отправился в поликлинику, обращаюсь в окошко регистратуры, отстояв длинную очередь размером в полтора часа тягомотного ожидания. Самой регистраторши не вижу, она за матовым стеклом, чтобы больные на неё не чихали разными заразными микробами.

– Мне, – говорю заискивающе и по возможности вежливо, – нужно мою персональную медицинскую карту передать главному врачу.

– Почему, – отвечает регистраторша приглушенным голосом из-за стекла, – сразу к главному врачу? Вы на что жалуетесь?

– Ни на что я не жалуюсь. Мне требуется получить справку для поездки за границу. В Чехословакию, – на всякий случай уточняю я.

– А, понимаю, – говорит, – но ничем вам помочь не могу. У нас такой порядок: справки для загранпоездок выдаются только после положительного заключения выездной комиссии райкома партии. У вас есть такое заключение? Мне кажется, что у вас его нет.

– Это правда. Но я уже сдал характеристику в райком. Петровка, 36.

– Ну вот, видите. Надо ждать.

– А разве нельзя одновременно проходить и медицинскую комиссию, и райкомовскую? Время всё же – деньги.

– Нет, нельзя. А вдруг вас райком не одобрит. Получится, что поликлиника на вас зря время потратит. А у нас очередь, больных невпроворот.

– А если я беспартийный? – решил я схитрить ради шутки юмора.

– Знаете что, молодой человек, не морочьте мне голову и не смешите мои тапочки! – возмутилась регистраторша, будто я её обидел.

А из окошка мне её плохо видно, поэтому приходилось с ней обмени-ваться содержательными мнениями, согнувшись в три погибели, да и то только руки видны, а за ними пышный женский бюст.

– У нас за границу беспартийные не ездиют.

– А если крупный специалист? – спрашиваю. – По производственному вопросу. Или по внешней торговле? К примеру.

– Мущина! – начинает кипеть регистраторша, не находя более язви-тельного обращения, чем неопровержимый гендерный признак. – Я вам, кажется, русским языком всё доходчиво объяснила. Не доводите меня до белого колена. Не то я вызову милицию и вам не поздоровится. Не мешайте людям работать. И не задерживайте очередь. Слышите, как сильно народ возмущается и кричит разными словами?

Я оглянулся затравленно – действительно, позади меня народу скопилось видимо-невидимо. И все злые, как цепные собаки, и посылают в мою сторону колючими глазами тысячу чертей.

– Гоните его в три шеи, взашей! – кричит один высокий гражданин с того, дальнего, конца очереди. Кто там к нему поближе, треснете ему по башке кулаком и коленом промеж ног.

– За границу ему надо! – ехидно вторит ему, длинному, толстая баба. – Чего захотел! У меня, можно сказать, радикулит и температура, а ему, вишь, за границу приспичило. Шиш тебе с маслом, а не заграница!

– Порядок нарушать никому не позволено, это бесспорный факт– флегматично заявляет угрожающим тоном третий. – Здесь вам не баня какая-нибудь, а советское лечебное учереждение. Люди работают, а он им мешает исполнять. Совсем всякую совесть потерял.

А передние начинают меня от окошка силой отрывать, щипать за бока и заднюю часть и шипеть по-змеиному. Я сопротивляюсь, сколько могу, и напоследок задаю регистраторше сквозь окошко убийственный вопрос, полный сумбурного сарказма:

– Это вы, что ли, люди? Которым я мешаю работать.

Тут такое началось, хоть святых выноси! В основном матерные слова громким криком. И угрозы физической расправы по морде и по уху. При-шлось мне дать дёру, пока, в самом деле, не побили. Ладно, думаю, хрен с ними, надо терпения набраться и ждать. Жду.

XXIX

Проходит неделя, вызывают меня в райком, на Петровку, 36. И тут, врать не хочу, дело пошло без особой проволочки. Будто я за границу попал, где кругом комфорт и вежливость доброжелательства. В очереди отстоял всего ничего: минут сорок, не больше. И члены комиссии оказались на редкость душевные люди. Посмотрели на меня внимательно, но молча. И только один славный отставник, в форме подполковника внутренних войск, задал коварный вопрос о цели моей поездки в братскую Чехословакию. Я заранее готовился и всё толково объяснил, стараясь говорить чётко и понятно, по-военному, как рапорт вышестоящему командиру.
– Ну что ж, – говорит председатель комиссии, в усах, как у Будённого, – дело это нужное для нашей молодёжи. А то они стали в последнее время того… Совсем оборзели. Водку пьянствуют, безобразия нарушают, наркотики злоупотребляют, молодых девчат везде прелюбодействуют, к старшим людям никакого уважения. Желаем вам, товарищ… (он заглянул в характеристику) Галкин, успеха в вашем важном поприще на ниве горных лыж. – И тут же заключение подмахнул витиеватой подписью. – Внизу, в экспедиции, не забудьте поставить печать, – добавил он.

Возвращаюсь к себе на работу, на Петровку, 26, уже немножко окрылённый и в приподнятом настроении духа: выходит, не всюду у нас дураки с дорогами и бюрократы, есть, оказывается, и порядочные люди.

На следующий день, с утра пораньше отправляюсь в поликлинику. Думаю, рано, народу будет не так много. Как бы не так! Очередь в регистратуру предлинная, хвост аж по лестнице на второй этаж загибается.

Попытался было на всякий случай без очереди сунуться и говорю очень тактично для понимания жизненной ситуации:

– Я уже тут, граждане, стоял недавно терпеливо, мне требуется только характеристику предъявить, минутное дело. Я – мигом.

Какое там! Такой афронт поднялся, господи помилуй! Шум, крик, гам. И руками машут, как ветряные мельницы из романа Сервантеса Дон Кихот, норовят по физиономии съездить. Снова отстоял длинную очередь, на этот раз часа два. Сую характеристику в окошко и говорю нервно:

– Вот, – говорю, принёс вам вашу характеристику. Теперь, надеюсь, всё в порядке? Можно теперь передать мою медицинскую карту главному врачу?

– А две фотографии размером три на четыре принесли?

– Нет, – пожал я плечами с удивлением возмущения. – Откуда я знал, что нужны фотографии? Можно я потом занесу?

– Нет, нельзя. У нас порядок такой, незыблемый. Можете, если не ве-рите, на стенде прочитать при входе, там всё написано.
– А что же вы, милая барышня, – говорю я с дрожащей обидой в голосе, – мне раньше об этом не сказали? Я у вас тут уже вторую очередь отстаиваю понапрасну. Небось, язык не отсох бы сказать всего два слова.

– Грубиян! – откликнулась регистраторша. – Во-первых, я вам не ба-рышня какая-нибудь, а при исполнении своей работы. А во-вторых, вы что, мущина, маленький ребёнок, что ли? Сами не знаете, что справка без фотографии недействительна? Нашёлся тоже мне фраер, Фома неверующий!

– А можно, когда я фотографии принесу, не буду в очереди стоять?

– Ну, уж это не моё дело. Чего не знаю, того не знаю. Этот вопрос вы зададите самой очереди. Ежели очередь не будет возражать, это её дело.

– Тьфу! Нечистая сила! Пропади ты пропадом! – говорю я в сердцах, плюю слюнями на пол и ухожу в состоянии полного смятения.

Иду, слушаю, как сердце стукотит, и думаю развязно: гори оно всё синим пламенем! Ну её на хрен, чтобы позволять так над собой измываться. Ну её эту сраную Чехословакию и эти сраные канатные дороги, всему есть предел терпения. Ладно. Иду, кипю праведным гневом. Вдруг – фотоателье. Оно у нас рядом с домом, оказывается. Сколько раз мимо ходил, никогда внимания не обращал. А тут судьба его, видно, мне подсунула. Решил зайти. На всякий случай. Вхожу. Мне навстречу мастер, плюгавенький такой, в очках, при бородке клинышком и аккуратно подстриженных усиках, обличьем похож на Калинина Михайлы Ивановича. Вежливый такой, со слащавостью в манерах, как парикмахер из модного салона красоты районного масштаба.

– Чем я могу вам служить, молодой человек, приятной наружности? – спрашивает мастер и улыбается во весь рот.

– Мне, – говорю, – спасибо… то есть, пардон, пожалуйста, надо две фотографии меня размером три на четыре.

– Ах, как славно вы оговорились! Таких галантерейных молодых людей теперь редко встретишь. С уголком, без?

– Что значит, с уголком-без? Я не понимаю вашего намёка, – виновато удивляюсь я, машинально демонстрируя свою бестолковость.

– Если печать нужна, то с уголком, а если без печати, то без.

И продолжает длинно улыбаться. Вежливый тапкой этот фотограф просто на удивление. И хорошо причёсан – с пробором. И глаза добрые – с поволокой, как у собаки.

– Я всё равно не понимаю, – продолжаю я упорствовать. – Как можно сделать фотографию, если её не печатать?

– Ха-ха-ха! – заверещал фотограф. – Вы очень остроумный молодой человек. Я имею в виду не печатание фотографии с негатива, а печать на фотографию для подтверждения личности.

– А! – говорю. – Теперь понятно. Тогда, пожалуйста, с уголком. – И чувствую к мастеру приятное расположение душевного сочувствия.

– Матовые или глянцевые?

– А какая и в чём разница? – спрашиваю на всякий случай развязно и начинаю потеть от тепла душной жары.

– А разница такая, – отвечает фотограф с глубоким знанием дела, очень доброжелательно и с юмором смеха в прищуренных глазах. – Глянцевые в мокром виде надобно на чистое зеркальное стекло положить и резиновым валиком накатывать, а потом сушить. А матовые – и бумага совершенно другая, и сразу сушить можно. Технология! – восторженно проговорил он и показал указательным пальцем с толстым золочёным перстнем в сторону потолка. – Потому глянцевые – дороже. Но не намного, сущие пустяки. Ежели по-старому будет, то два алтына с одной штуки. Ха-ха-ха! Это, конечно, шутка, я надеюсь, вам юмор не чужд. Хе-хе-хе!

– Тогда матовые, – говорю я и чувствую, что жутко устал он напряжения ума. – Две матовые, с уголком, размером три на четыре, – едва выговариваю я с сонным сарказмом, зеваю и неприлично клюю носом.

– Две никак нельзя, уважаемый. Минимум – шесть.

– Почему нельзя? Зачем мне шесть? Мне нужно две.

– Такой порядок, дорогой товарищ, весёлый молодой человек. Технология! Да вы не волнуйтесь, лишние на будущность сгодятся. Запас карман не тянет. Через три дня будут готовы вашему дорогому вниманию. Денежки – вперёд. Да вы раздевайтесь, ради бога, у нас тепло и вешалка есть. А то я смотрю – вы все спотели. Как, извиняюсь, в Сандуновской бане.

– А раньше никак нельзя? Мне некогда, время не ждёт.

– К сожалению, никак нельзя, мил человек. Заказов очень много. Я бы с радостью, но – увы. Уж вы не пеняйте меня, ей-богу, я не со зла.

– Понятно! – вздыхаю я. – И на том спасибо, что вы такой старомодный обходительный товарищ. Без грубостей.

– Как можно! Чрезвычайно рад был вам услужить, – расшаркался фотограф. – Наше фотоателье имеет переходящее красное знамя района по бытовому обслуживанию населения. И ещё знак качества, потому что наши фотографии лучше всех остальных в нашем районе похожи на оригинал.

– Вот как! – говорю. – Здорово! Я очень рад. Примите мои искренние поздравления с выдающимися итогами социалистического соревнования.

XXX

Через три дня снова иду в поликлинику. Голову повесил на грудь в предвкушении новых тяжких мытарств. А у самого нервы уже на исходе, боюсь сорваться и наговорить плохих грубостей. Но стараюсь держать себя в руках и в рамках приличия. Загадал машинально: если снова длинная очередь, плюну и уйду. Прихожу, глядь – никакой очереди в регистратуру. От силы три-четыре человека.

Что случилось? – думаю с нешуточной тревогою внутри. То ли все полностью вылечились, то ли, наоборот, все окончательно заболели страшными недугами и не могут до поликлиники доползти, сделали вызов на дом.

Значит, для себя думаю, не всё ещё идёт прахом, а кое-какие организационные меры властями принимаются для облегчения жизни. Есть надежда, что всё плохое, что в нашей жизни ещё наблюдается, исправится в хорошую сторону для удобства простого трудового народа. Сую свои фотокарточки в окошко под нос регистраторше и говорю с превосходством интеллекта:

– Теперь, надеюсь, всё в порядке, и нет глупых препятствий для пере-дачи моей персональной медицинской карты главному врачу?

– Что вы, мущина, с этим главврачом ко мне пристали? – говорит из-за матового стекла регистраторша с явным возмущением в тоне голоса. – У нас этими специальными вопросами занимается заместитель главного врача по научной работе. Она всё знает, что нужно делать, у неё и бланки обходных листов, у неё и круглая печать. И всё такое прочее.

Меня такое заявление насторожило: что ещё за бланки обходных листов? Но я не успел задать этот вопрос, он так и остался висеть на кончике моего языка, потому что регистраторша в этот момент с трудом высунулась в окошко, держа перед собой мои фотокарточки, взглянула на меня подозрительно и заявила с большим сомнением в голосе:

– Что-то вы, уважаемый пациент, на этих фотокарточках не очень на себя похожи. И нос не такой, и брови не те, и уши тоже.

Тут уж я не на шутку рассердился, сейчас, думаю, начну скандалить.

– Вы, – говорю, – оставьте ваши нелепые и недальновидные придирки при себе. Фотоателье, где я снимался три дня назад, имеет знак качества, так что ваши грубые инсинуации не имеют под собой никакой реальной почвы.

Голова регистраторши всунулась обратно за стекло, и оттуда послышалось бурчание, будто спустили воду из бачка:

– Похож или не похож, не моего ума это дело. Моё дело, чтобы доку-менты были в полной комплектации. А похож – не похож, пусть разбираются те, кому это положено и у кого зарплата повыше. – И мне оттуда, из-за стекла, говорит громко: – Назовите адрес, по которому вы прописаны.

Я назвал, хотел, чтобы вышло солидно, но один раз, правда, сбился, однако тут же поправился. Она удалилась со своего места, долго копалась где-то на пыльных полках, наконец, нашла мою медицинскую карту (в ней всего-то, по сути дела, одна обложка из-за редкости посещений) и сказала в окошко невнятно, но чтобы я всё же разобрал её любезную речь:

– Подниметесь на третий этаж, там, с левой стороны по правую руку кабинет зам. главного врача по научной части. Вашу карточку и всё, что к ней полагается, передаст туда медицинская сестра по разносу.

Лифт оказался на ремонте, потому что в нём кто-то из пациентов на-долго застрял, и я попёрся на третий этаж пешком. Я человек молодой, да ещё горнолыжник, для меня подняться на третий этаж легче лёгкого. Но всё же запыхался. Этажи высокие по гигиеническим соображениям, поэтому лестничные марши крутые. Видно, были сделаны с таким дальним прицелом, чтобы больные, когда лифт не будет работать, ноги переставляли по ступеням медленно, не торопясь, и не портили себе сердце и нервы.

В конце коридорчика две двери, на одной табличка «Главный врач», на другой «Зам. главного врача по научной работе». Я торкнулся в одну дверь, потом в другую, обе оказались закрытыми. Постучал – ни ответа, ни привета. Стал ждать. Ни стула, ни скамейки, где бы можно было присесть, – нету. Видно, дефицит мебели. Прислонился плечом к стене, так легче стоять. А у меня на правой ноге мениск удалён, поэтому она до конца не разгибается.

Ждать пришлось долго, потому что зам. главного врача куда-то на минуточку вышло, а что с главным врачом вообще неизвестно. Наконец, идёт какая-то. Вся в белом халате и солидной комплекции в смысле живого веса. Каблуками сильно так стучит, ровно конь копытами. И я сразу для себя определил: типичная Клара Цеткин. Я, правду сказать, никогда Клару Цеткин не видел, даже на портрете. А всё равно похожа. Никаких нет сомнений.

XXXI

Волос на голове седой-седой, сверху шапочка, как у Джавахарлала Неру. На выдающемся большом носу очки пенсне на шнурке, и нос сильно крючком, вроде клюва. А под носом и на круглом, с заострением книзу, подбородке, как у плохо опалённой куриной гузки, отдельные волоски произрастают, длинные и тоже седые, но вперемешку с чёрными. А глаза, с короткими ресницами, строгие-престрогие, в карюю черноту отдают и пронзительным блеском посверкивают. И вообще, если в целом сказать, вид умный, как у двух Клар в одной. Я, признаться, сначала струхнул. Всё же кто я и кто она – две большие разницы. Не всякий день такую встретишь.

– Вы ко мне? – спрашивает она хриплым прокуренным голосом, и запах изо рта тоже прокуренный, как из немытой пепельницы.

– Если это вы заместитель главного врача по научной работе, – отвечаю я легкомысленно и с некоторым скрытым упрёком от долго стояния ожидания, – то непосредственно к вам. Устал, признаться, ждать.

– Прошу! – сухо отвечает она и показывает мне на отворённую дверь своего кабинета. А сама стоит так, что мне волей-неволей надо протиснуться между её солидной фигурой и дверной коробкой.

Я стал протискиваться боком и тут заметил, что у неё на халатной груди планочка прикреплена, а на ней написано печатным способом: «Хамилова Клара Карловна, к.м.н.» И тут на меня что-то нашло. Мне стало так безудержно весело, что я не смог сдержаться и расхохотался без стеснения.

– Извините меня, пожалуйста, – говорю, – это сейчас у меня пройдёт. Со мной такое иногда бывает. Иногда, но нечасто. – А у самого из глаз слёзы весёлости текут и носом сморкаться хочется. А носового платка нет, поэтому я то и дело шмыгаю, как у бабушки в деревне, где не было электричества.

Она молчит, ни один мускул на её лице не дрогнет, и смотрит на меня очень внимательно, как бы с подозрением. Когда приступ моего идиотского смеха прошёл, она спрашивает, будто диктант диктует:

– Какая у вас проблема? Я вижу, вы весёлый человек.

– Чепуховая проблема, – отвечаю я развязно, решил юморам её взять. – Мне даже совестно у вас ваше драгоценное научное время отнимать. Мне нужна справка для поездки за границу.

– Напрасно, молодой человек, вы называете эту проблему чепуховиной, – говорит она строго-престрого. – А где ваша карта, характеристика, заверенная райкомом партии, и две фотокарточки три на четыре?

– Мне сказали в регистратуре, что вам передаст всё это медсестра по разносу по этажам, с заходом в кабинеты.

– Никто мне ничего не передавал. Вот что: сходите быстренько в регистратуру, скажите, что Хамилова Клара Карловна разрешила выдать вам документы на руки. И поторопитесь поскорей, а то у меня скоро обеденный перерыв. И я буду вынуждена отлучиться на продолжительное время.

Я, конечно, рысью вниз. Оказалось, что сестра целый ворох медицинских карт захватила и теперь разносит их по кабинетам. Я вдогонку за ней, насилу нашёл её на втором этаже. Я ей:

– Сестрица, миленькая, помоги обрести душевный покой. Мне нужно карту отнести в кабинет заместителя главного врача по научной работе, которая на Клару Цеткин похожа внешностью лица.

Сестрица смеётся весело, оказалась славная девушка, сердечная и на личико привлекательная, и всё остальное тоже на месте. Халат только шибко грязный, давно, видно, не стиранный. Мне вопрос любопытства задаёт сквозь улыбку губ, открывая влажные зубки:

– Откуда вы знаете, что мы Хамилову Кларой Цеткин зовём?

– Правда? – удивляюсь я, весело ошарашенный.

– Правда, – говорит. – Вам, наверно, кто-нибудь сказал. Признайтесь.

– Да нет, – говорю с намёком, – я сам догадался. По вторичным половым признакам и по фигуральной комплекции организма тела. И ещё кой-то, о чём сказать нельзя.

Она от смеха стремится пополам согнуться, и тут пухлые папки с историями болезней, которые сестрица нежно к своей заманчивой груди прижимала, на пол летят и рассыпаются. Она присела очень изящно, полубоком, так что все коленки наружу. Хорошие такие коленки, круглые. Стала папки собирать. Я тоже присел, делаю вид, что ей помогаю.

– Как хорошо, – говорю, – что ты, милая сестрица, эти папки уронила. Теперь мою будет легче найти. Мне надо торопиться, а то у Клары Цеткин скоро обеденный перерыв, и она может из кабинета удалиться на продолжительное время, что меня не устраивает и входит в противоречие.

Сестра опять звонко смеётся и начинает натурально кокетничать всеми фибрами души и молодого нещупаного тела. Это, правда, не факт, но так выглядит с первого взгляда.

– А вам историю вашей болезни не имею права на руки давать. Я сама обязана доктору передать из рук в руки. Можем вместе отнести, если хотите.

– А как тебя звать-величать? – спрашиваю, вроде как клинья подбиваю.

– Клара, – говорит. И ресницами даёт сильнейшую отмашку.

– Да ладно! – говорю. – Этого не может быть. Мне теперь не до шуток.

– Нет, правда, – говорит, – Зачем мне врать? Когда мы с вами в ЗАГС пойдём, я вам обязательно свой паспорт покажу. – И хохочет, словно кто её щекочет. И зубки такие красивые – укладывайся поудобней и помирай.

Ну, думаю, пора менять галс, не то можно на мель сесть. И говорю сестрице уже серьёзно, как взрослый мужчина с хорошенькой девушкой:

– А что касается поликлинической истории болезни, то Клара Карловна разрешила её мне на руки передать.

Нашли мы эту историю быстро среди вороха рассыпанных папок, потому что она бросилась в глаза своей тонкостью, по сути дела одна обложка, я уж говорил, что до этого исключительного случая я в поликлинику почти ни разу не обращался. Я схватил свою историю и бегом на третий этаж. А сестра проводила меня грустными глазами, вздохнула томно и стала неторопливо собирать оставшиеся истории болезней.

Прибегаю, Клара Карловна на месте, нервно пальцами по столу постукивает, показывает этим, что недовольна задержкой времени.

– Что-то вы долго, – говорит надуто, – вас только за смертью посылать. Или ещё за чем-нибудь таким, потусторонним.
И тут на меня снова стих нашёл. Чего, я думаю, мы этих врачей боимся? Они такие же люди, только что в белых халатах. Попробую всё же я её на юмор взять. Вон как сестрица на юмор отозвалась. Что та Клара, что эта Клара – всё едино. Юмор спасёт мир, горько сказал какой-то умный человек. И говорю, будто в холодную воду шагнул:

– Клара Карловна, за смертью всегда успеется. А я хочу вам сделать предложение, от которого вы, я уверен, не сможете отказаться. – Стараюсь при этом улыбаться, но чувствую, как губы дрожмя дрожат.

– Интересно! – заявляет она и снова хрипло. И сверлит меня взглядом проницательных умных глаз восточного разреза.

Я немного растерялся, думаю, может пора юлить? А потом: была не была, буду гнуть свою линию, раз уж ступил на такую стезю.

– Подумайте сами, Клара Карловна. Я человек молодой, здоровый, к тому же горнолыжник. Вон у меня история болезни какая тощая – ни одной подозрительной записи. Ну, зачем вам меня мучить? Да и медперсонал поликлиники зачем зря отрывать от настоящих больных? Дайте мне справку, а я вам за это подарю коробку шоколадных конфет кондитерской фабрики «Большевик», что на Ленинградском проспекте, и букет живых хризантем с Центрального рынка, что на Цветном бульваре.

Смотрю, Клара Карловна Хамилова, по прозвищу Клара Цеткин, зам. главного врача по научной работе, кандидат медицинских наук, пошла по впалым щекам и толстой шее пунцовыми пятнами и говорит очень злобно:

– Вы только меня на понт не берите! Я клятву Гиппократа давала. У меня тоже кое-какая квалификация имеется и многолетний опыт врачевания таких хамоватых, весёлых и находчивых наглецов.

– О! – говорю я с напором души, – Клара Карловна, какие вы редкие слова знаете из блатного лексикона! Мне это просто удивительно.

Она ничего мне не отвечает, хватает мою история болезни, достаёт из ящика стола обходные листки и нервно пишет на заглавном листке какие-то каракули по латыни. И говорит в мою сторону змеиным шипом:

– Всех специалистов пройдёте, потом ко мне.

– И везде мне в очереди опять стоять?

– А вы как хотите? Без труда не вытащить и рыбку из пруда. Терпение и труд всё, пожалуй, перетрут. Вы можете продолжать шутить, но за пределами моего кабинета. У меня начался обеденный перерыв. Всё! Точка!

XXXII

Читатель, наверное, с ужасом тоски подумает, что я сейчас начну рассказывать, как я ходил по кабинетам врачей и сдавал анализы. Нет, не начну. Это выше моих сил. Скажу только одно: когда я, в конце концов, получил нужную для «Проммашэкспорта» справку о состоянии моего здоровья, я заметил в своей шевелюре несколько седых волос. Пришлось их выдернуть к чёртовой матери рывком двух сжатых пальцев. Было чуточку больно, но это чепуха по сравнению с гастроскопией, колоноскопией и взятием крови из вены, которым подвергли меня эскулапы нашей районной поликлиники.

Что? Не понял. Флюрография? Была, конечно. Как же без неё? Флюорография это же царица врачебного обследования. Сила – знания! Сила – света! Сила – гор! Сила – красоты! Сила – Сибири! Газпром – сила России! Ой! Господи, что я такое несу? Какую-то странную околесицу. Я, кажется, милые мои читатели, заговорил из другого времени. Прошу меня извинить. Ах, как кружится голова, как голова кружится! Ладно, проехали.

Звоню Виктору Ларину и объявляю торжественно:

– У меня всё хоккей, могу привезти хоть сейчас.

– Давай привози. Только поторопись, а то у меня скоро английский.

Меня немного разочаровал его равнодушный тон и даже обидел, но я сдержался, чтобы не наговорить грубостей, и спросил:

– Так мы едем или не едем?
– Пока ничего определённого сказать не могу. Но у меня нет иного выхода, как только добиваться поставленной цели. Без памперсов я теперь как ноль без палочки. Василиса мне этого не простит. Жди.

И снова я жду. Проходит неделя, другая, и вновь голова продолжает кружиться в разные стороны. Вдруг звонок, как колокол к заутрене:

– Приезжай получать валюту. Через три дня выезжаем.

Я, признаться, опупел. И утратил дар речи, не знаю, что сказать.

– Ну, чего молчишь? – заинтересовался Виктор. – Опупел, что ли?

– Есть немножко, – отвечаю. – Не знаю, что сказать. Это так неожиданно. Оторопь берёт. – И ещё спрашиваю от растерянности: – А какие они?

– Кто они? – не берёт в толк Виктор.

– Ну, эти… гульдены.

– Не гульдены, а кроны. Гульдены это в Нидерландах.

– А, – говорю. – Я не знал. И много их, кронов-то этих?

– Какое там много! Кот наплакал. Наше содержание берёт на себя принимающая сторона. В данном случае завод в Кижмареке.

– Ну, на памперсы тебе хоть хватит?

– Не знаю. Во всяком случае, нам на всём придётся экономить.

– А что с собой надо брать?

– Не знаю. Что тебе надо, то и бери. Только учти, что мы едем всего на одну неделю. Плюс дорога туда и обратно.

Да, думаю, он прав, бродяга. Этого у него не отнимешь.

Я ведь совсем забыл напомнить, уважаемый читатель, что я женат и у нас с женой три сына. Один старший, один младший и один средний. И у нас у всех всё в порядке, всё в порядке, всё – в порядке. Но с другой стороны мне надо же им всем что-нибудь привезти из заграницы, они ждать будут. Придётся экономить, это факт. Лишнюю кружку пива не выпьешь.

А у моей ненаглядной жены, в смысле глаза бы мои на неё не глядели, есть сестра, тоже порядочная стерва. Её зовут Луиза, или по-домашнему, Лёлька. Она артистка. Ну, не то чтобы уж совсем прямо сама из себя артистка, которая играет роли, но всё-таки окончила Щукинское училище и ведёт концерты непопулярной известной певицы Деборы Кругликовой. Дебора поёт эстрадные шлягеры, а Лёлька их объявляет со сцены в микрофон.

Столичные концертные площадки этой парочке не дают, поэтому им приходится постоянно мотаться по гастролям в отдалённых районах страны. Там их принимают хорошо и громко им хлопают бурными аплодисментами с помощью мозолистых ладоней, натруженных провинциальными трудовыми буднями. Но платят за концерты буквально гроши, поэтому певица и её ведущая на всём экономят. Живут они в гостиницах «две звезды» под названием «Дом колхозника», а в ресторанах бывают, только если вдруг пригласят поклонники. Но поклонники обычно сами считают денежки в кармане и не очень рвутся швырять их на ветер.

Поэтому гастролирующие девочки приспособились харчиться у себя в гостиничном номере. А Лёлька, надо сказать, не только обладает громким грубым голосом, но ещё и прекрасно готовит вкусную еду, от которой у Деборы на широкой талии появились некрасивые жировые оковалки, избавиться от которых уже никогда не получается. Перед выходом на сцену она вынуждена затягиваться корсетом, шнуровать который помогает ей Лёлька. Корсет стесняет дыхание и мешает Деборе петь. Она сердится и ворчит на Лёльку, но отказаться от вкусной еды она не может, а Лёлька не умеет невкусно готовить, на это у неё не хватает таланта плохой жены.

Её видавший виды дорожный чемодан, из фанеры и дерматина под крокодиловую кожу, всегда набит, наряду с красивыми платьями, всякой алюминиевой посудой для приготовления пищи: кастрюльками, сковородками, мисками, кружками и т.д. и т.п. Кроме того, обязательно есть миниатюрный кипятильник, маленькая электроплитка мощностью один киловатт в час, разделочная доска, а также ножи, вилки и ложки.

Вот видишь, мой дорогой читатель, уже стали появляться ложки, как зарницы перед грозой. Терпение, мой друг-читатель, терпение, скоро появится и наша с тобой. Та самая, про которую речь впереди.

Бесценный опыт моей свояченицы-артистки мне очень пригодился. Меня в дорогу собирали всем кагалом. От Лёльки мне во временное пользование достались: киловатник, кипятильник, кастрюлька, сковородка и ложка. От её мужа (тоже, кстати, артист, работавший режиссёром по вещанию за границу) более-менее приличная куртка, которая была мне немного слишком велика, зато с карманчиком. Жена купила мне новые перчатки. А сам я подобрал для себя нужный инструмент: крестовую и плоскую отвёртки, кусачки, пробник для поиска фазы, пассатижи и тупой перочинный ножик.

Вместе с женой мы сходили в ближайший магазин шаговой доступности и купили там целый ряд пищевых продуктов: пару банок свиной тушёнки, большую пачку грузинского чая, пакет овсяных хлопьев, кусковой сахар, несколько репчатых луковиц и кое-что ещё.

Жена настоятельно и грубо советовала купить и взять с собой большую банку чёрной икры, в Чехословакии загнать её в любом ресторане, а на вырученную валюту купить ей модные сапоги. И детям – сувениры.

Но как только я заикнулся про икру Виктору Ларину, он взбеленился и заорал на меня с большим возмущением в голосе:

– Ты что, Семён, с ума сошёл! Ты хочешь меня под монастырь подвести? Ты знаешь, что за эту спекуляцию может быть? Нет, нет и нет. А если ты всё же возьмёшь эту икру, я первый на тебя настучу.

Я был вынужден от этой идеи отказаться, что вызвало у моей горячо любимой жены приступ такой необузданной ярости, что мне пришлось на ночь перебраться в другую комнату и лечь спать на раскладушке.

Ещё забыл сказать, что как раз недавно я приобрёл в магазине «Лейпциг» на Ленинском проспекте отличный немецкий рюкзак с широкими лямками на войлочной подкладке. Он мне очень пригодился, так как выглядел весьма импозантно и пах чем-то заграничным. В него я всё и загрузил.
Короче, через три дня на четвёртый мы с Виктором Лариным садимся на Белорусском вокзале в международный вагон (единственный во всём составе) и едем в Прагу. Вагон поменьше нашего пульмана, и купе поуже нашего двухместного, в мягком, зато на два соседних купе один общий туалет с унитазом и умывальником. Очень удобно, не надо, как в нашем, таскаться через весь вагон и ждать, когда уборная освободится. Только слышно очень.

Ну, мы, конечно, сразу, как только устроились, ринулись опрометью в вагон-ресторан отметить конец мытарствам и начало того, что нас ждёт впереди. Мы чувствовали себя богачами, поскольку могли тратить, пока ещё не считая каждую копейку, советские рубли на вкусную еду и выпивку.

– Ну что, горнолыжник, чекалдыкнем бутылочку старки? – спросил Виктор. – И по сборной соляночке. И по шашлычку. Идёт?

– Само собой! – радостно согласился я.

Когда мы возвращались в свой вагон, Виктор напевал, изображая из себя пьяненького, и весело улыбался глупым смехом:

«Я зашёл в ресторанчик,
Чекалдыкнул стаканчик,
Вспоминал восемнадцатый год…
Были сборы недолги,
От Кубани до Волги
Мы коней поднимали в поход…»

XXXIII

В Праге нас встречал небезызвестный читателю Ванечек. Он был очень улыбчив и всеми фибрами лица изображал радость от нашего долгожданного прибытия на пражский вокзал. Он усадил нас в такси марки «Шкода» и отвёз в гостиницу, где всегда останавливались советские специалисты. И построена она была по проекту советских архитекторов. Нам, как рядовым специалистам, был выделен двухместный номер с санузлом, в котором находилась ванная, умывальник и унитаз. Очень удобно. Виктор обиделся, что он не такая большая шишка, чтобы его размещали в отдельном от меня номере, и сказал мне, будто я во всём виноват:
– Только учти, я по ночам храплю.

– Я эту твою странность заметил ещё в вагоне.

– В вагоне укачивает, а здесь нет, это две большие разницы.

– Ничего, – говорю, – не бери в голову. Хорошо, что ты храпишь только по ночам. Могло быть значительно хуже. Если ты хочешь, я тоже буду храпеть, чтобы тебе не было скучно.

Ванечек сообщил, что два дня нам отводятся для ознакомления с Прагой и её достопримечательностями, а на третий день он отвезёт нас в Кижмарек на завод «Траспорта», где будут проходить переговоры об условиях поставки в Советский Союз буксировочных канатных дорог ВЛ-1000.

– Первые два дня, – добавил он, – вы будете питаться за свой счёт. Вот вам билеты для проезда в трамвае. – И он протянул Виктору Ларину книжечку билетов, которые надо было компостировать в вагоне трамвая.

Когда Ванечек, попрощавшись с нами, ушёл, Виктор сказал:

– Такого я от чехословаков не ожидал. Это какой-то нонсенс, если не сказать попросту – свинство. Что ты на это скажешь? Ты же горнолыжник.

– А что мне говорить? И горнолыжник здесь не причём. Ты же руководитель делегации, вот ты и говори. Но я тебе всё же скажу: если бы не моя предусмотрительность, нам пришлось бы два дня голодать. Или возвращаться в Москву без памперсов. Ты что выбираешь?

– Лучше уж голодать, – буркнул Виктор. – А что ты имеешь в виду, когда говоришь о своей предусмотрительности?

– Скоро увидишь, – сказал я. – Ловкость рук и никакого мошенства.

Я извлёк из своего рюкзака электроплитку, кастрюльку, сковородку, кружку, ложку (вот и ложка! Пока ещё не та, та будет завтра. А эта, которая моя, такая же, но другая) и маленький точильный камень под названием оселок. Ну, и всё остальное, чтобы разложить это всё в шкафу. Виктор наблюдал за моими действиями и молчал. Было непонятно, просто так он молчит или удивляется. Я примерился вилкой на конце провода от Лёлькиной электроплитки к розетке и убедился, что вставить её невозможно, не применив смекалки. Достал из кармана перочинный ножик, раскрыл его, зацепив ногтями за выемку в лезвии, и стал это лезвие старательно править на оселке.

– Что ты делаешь? – не выдержал своего молчания Виктор. – Говори скорей, а то меня снедает, э-э… любопытство.

– Сейчас увидишь, – ответил я, продолжая скребыхать оселком по ножику с весёлым звуком «вжик-вжик».

Попробовал несколько раз пальцем режущий край лезвия, пока не убедил себя в том, что оно достаточно острое. Взял отвёртку и, раскрутив винтики, разобрал вилку. Конец провода как-то сразу осиротел и стал напоминать раздвоенное жало змеи, однако, не совсем, чтоб уж очень: кончики не острые, а свернутые в колечки. Ничего, не расстраивайся, мысленно сказал я проводу, сейчас мы тебе сделаем модную причёску «полу-бокс».

Я эти колечки расправил, пассатижами скрутил кончики провода, обкусил их кусачками, чтобы лишние проволочки не торчали, и попробовал вставить оголённые концы в розетку. Вышло не совсем хорошо, они в дырочках розетки болтаются, то есть контакт, то его нету. Понятно – надо диаметр увеличить. Это плёвое дело, сейчас мы всё это смастырим, как надо.

А Виктор поражается, глазами часто моргает, наверное, думает, откуда у меня, горнолыжника, такая жуткая электромонтажная сноровка. Он, возможно, забыл, что я всё же инженер, и мне хоть вилку, хоть розетку разобрать на составные части ничего не стоит. Я от гордости тащусь и продолжаю руками колдовать. Ножиком сделал концам провода обрезание, то есть удалил лишнюю изоляцию, не подумайте чего другого. Почистил тем же ножиком окислившуюся медь, загнул концы, скрутил то, что получилось, в жгутики, обмял их пассатижами для придания круглоты.

Попробовал вновь вставить в розетку, не поверите, всё оказалось в самый раз. И сразу спираль в плитке заалела лучезарным светом, словно она гордилась тем, что начала приносить нужную людям пользу, а не пропадала втуне, в душном рюкзаке, и пошёл от неё жар. Ух, ты, думаю, всё – хоккей! И говорю, обращаясь к Виктору:

– Ну вот, с плиткой всё хоккей, можно готовить.

– Что готовить? – не понял Виктор, видно, ошеломление у него пока ещё не прошло и потрясение тоже.

– А ты что, хочешь есть? – спросил я. – Неужели?

– Да нет, – отвечает он осторожно, – ещё пища из вагона-ресторана не переварилась. А вот чаю я бы выпил. Люблю перед сном выпить чаю. Горячего и с молоком, как англичане по утрам.

– Это можно, – говорю. – Не успеешь глазом моргнуть, как будет чай, но только, извини, грузинский. Другого в нашем магазине шаговой доступности на проспекте Вернадского не было.

Я налил из-под крана воды в кастрюльку и поставил её на пламенею-щую спиралью плитку, стоявшую на прикроватной тумбочке, и занялся демонтажем вилки кипятильника.

– Зачем тебе кипятильник, если у тебя есть такая мощная плитка? – спросил Виктор, продолжая недоумевать.

– Пригодится, – кратко ответил я, продолжая орудовать отвёрткой.

Не прошло и пяти минут, как вода в кастрюльке забулькала, плюясь паром. Я снял кастрюльку с плитки, прикрыв похожие на уши горячие ручки полотенцем, отставил её в сторону и аккуратно вытащил из розетки оголённые концы провода. Плитка обиженно погасла, медленно утрачивая свой огненный свет. Я раскрыл пачку чая, и бросил несколько щепотей чёрных обрезков веточек в кипяток. Взял ложку и помешал ею в кастрюльке.

– Жаль, что нет молока, – проговорил Виктор, постепенно приходя в сознание. – В последнее время я пристрастился к чаю по-английски, сиречь с молоком. Но чай при этом обязательно должен быть крепким. Не как чифирь, конечно, но что-то около того.

– Кто это тебе сказал, что нет молока? Плюнь на того сгустком противных слюней. Сей момент будет тебе молоко и крепкий чай.
Я добавил в кастрюльку ещё пару щепотей чёрного грузинского чая, достал банку сгущёнки и проткнул остриём перочинного ножика две дырки в крышке банки, одну с одного края, другую – с противоположного. Ещё раз помешал ложкой в кастрюльке, наблюдая, как разбухшие чаинки закручиваются в водовороте, а после медленно, по спирали, оседают на дно.

В номере очень кстати оказался графин с затхлой водой и два стакана, которые стояли перевёрнутыми рядом с графином на стеклянном подносе.

– Ну вот, – говорю я рассудительно, – стаканчики у нас есть. Теперь надо аккуратно налить в них горячий чай, чтобы они не лопнули, а то при-дётся за них платить администрации гостиницы неустойку.

– Да уж, ты постарайся, – сказал Виктор, – я на тебя надеюсь.

Тоже мне начальник нашёлся, подумал я. Надеется он, видите ли. Тем временем, пока я так критически думал, мои руки делали свою профессиональную работу. Они перевернули стаканы, налили в них из графина по чуть-чуть воды, чтобы только прикрыть донышко, взяли полотенце, обхватили с его помощью горячую кастрюльку и стали, осторожно её наклоняя, наливать в стаканы чай, стараясь, чтобы разбухшие чаинки, осевшие на дне, там и оставались, дабы не пришлось потом ими неприлично плеваться.

– Потрясающе! – снова заявил Виктор. И было непонятно, восхищён он моей горнолыжной сноровкой или подразумевает некий сомнительный подтекст, обидный для моего самолюбия.

Но я ноль внимания и говорю, показывая широким жестом наполненные (не совсем доверху) красивым чаем стаканы:

– Чай, сэр! Молоко добавляй по своему вкусу. Сколько тебе хочется.

И показал, как это надо делать, наклонив над своим стаканом банку сгущёнки. Из одного недавно проделанных мною двух отверстий потянулась тонкая ниточка гущи бледно кремового цвета. Достигнув поверхности чая, она стала завиваться в спираль и медленно тонуть. Покончив с этим, я взял ложку и помешал ею в стакане – цвет получился изумительный.

– Вот и всё, – сказал я очень убедительно. А про вкус не стал говорить

XXXIV

Напившись крепкого чаю, мы улеглись спать по своим койкам, и я ещё не знал, какой меня назавтра ждёт скверный сюрприз. Чтобы не слышать, как Виктор будет храпеть, я накрылся с головой одеялом, но, как показала мучительная бессонная ночь, эта уловка мне не помогла.

Если вы знакомы с бессонницей не понаслышке, считайте, что вам крупно повезло, потому что вам нетрудно будет понять, в каком настроении я поднялся на следующее утро. Я был зол. Когда я брился перед зеркалом в ванной, я обратил внимание на мешки под глазами и тоскливый взгляд.

Руки плохо меня слушались, я чуть было не устроил короткое замыкание, когда пытался вставить оголённые провода в электро-розетку. Но я взял себя в руки и сварил геркулесовую кашу. Соли у меня не было, поэтому я заправил кашу сгущёнкой. Попробовал с кончика ложки, подув, – не совсем то, но есть можно. Я поставил кастрюльку на стол, подложив под дно сложенное полотенце, чтобы не попортить полированную поверхность стола, и объявил:

– Овсянка, сэр! Прошу к столу.

Виктор не заставил меня повторить предложение и быстро занял положение едока. Я обратил внимание, что у него не было ложки.

– У тебя что, нету ложки? – поинтересовался я с тревогой в голосе.

– Нету, – простодушно заявил он. – Откуда я мог знать, что мне понадобится ложка? Я этого не понимэ. В чём, собственно, дело?

– Ты что, издеваешься? Или насмехаешься? Как можно куда-нибудь ехать, чтобы без ложки? Сразу видно, что ты не горнолыжник.

– Ничего, – говорит, – мы и одной свободно обойдёмся. Главное, чтобы каша была съедобная. А то ты заладил: ложка, ложка.

Я хорошо слышу, но плохо разбираю слова, если их произносят нев-нятно. Я тогда начинаю сердиться. Могу даже грубых слов наговорить. А моя ненаглядная жена смеётся и заявляет, что я глухая тетеря. Я ей: сама ты это слово, и лезу в бутылку. Виктор Ларин тоже порядочный гусь. Мало того, что храпит по ночам, он ещё говорит невнятно. Надо, например, сказать «ложка», а он говорит «вошка». Поди догадайся, что он сказал: кашемёт или маленькая вошь, только что вылупившаяся из гниды.

– Конечно, – говорю, – можно и одной обойтись, но я к этому не привык. Каждый должен иметь свою ложку, я так считаю.

– Ты что моим ротом брезгаешь? – спросил Виктор.

– Надо говорить не ротом, а ртом, – поправил я его машинально.

– Странно, – сказал Виктор, подумавши. – Вот, например, слово «кот». Как надо сказать в другом роде и падеже? Кота, а не кта. Почему же про рот надо говорить «рта»? Растолкуй мне, будь любезен.

– Потому что в русском языке есть такое понятие, как «беглая гласная». Например: сон – сна. Понятно?

– Беглая? – повторил Виктор и надолго задумался.

Что-то его в этом слове тревожит, подумал я, какие-то сомнения его одолевают, не иначе как меня подозревает. В чём-то. Но спрашивать не стал.

А Виктор тем временем начал уплетать кашу. Полную ложку, стервец, зачёрпывает, пихает в пасть, ложку облизывает и передаёт её мне.

– Соли не хватает, – заявляет он с непонятным упрёком.

– Ну, извини, старик! Соли у меня нет, – оправдываюсь я, а сам стараюсь из ложки губами половчей подхватить вершки, чтобы не касаться облизанного Виктором «едала».

Я давно знаю, что у Виктора кариес, и он боится идти к дантисту, по-тому что не переносит зубной боли и бормашины. После еды он всегда за-остряет спичку, иногда просто ногтями, и ковыряет ею в зубах, удаляя не-нужные остатки пищи из дырок. А потом складывает ладони в объёмистую пригоршню, подносит её ко рту и в неё дышит выдохом. И вслед за этим сразу нюхает попавший туда воздух, чтобы убедиться, что запах изо рта воняет. Или не воняет (прошу простить мне противный прозаизм). И как только Василиса с ним целуется, думаю я. В общем, почти всю кашу слопал Виктор, а я, можно сказать, лишь чуть-чуть её попробовал.

– Надо будет ложку купить, – сказал я неуверенно.

– Ты брезгуешь, ты и покупай, – ответил Виктор с долей наглости.

– Чёрт с тобой, – говорю, – я, конечно, куплю тебе ложку. Но всё будет зависеть от подходящей цены. Мог бы и ты купить, будь у тебя совесть.

Я засомневался: стоит ли, в самом деле, тратить дорогую валюту на какую-то паршивую ложку, потерпеть надо всего-то два дня, а там уж Ванечек о нас позаботится. Но вслух сказал:

– Ладно, не буду жмотиться. Ты начальник, я – дурак.

Так или иначе, каша была съедена, я налил в кастрюльку воды из-под крана, чтобы пригоревшая со дна каша отмокала, и тщательно помыл ложку, применив взятое с собой в загранпоездку мыло «Банное» фабрики «Свобода», что на Хуторской улице. Затем с помощью миниатюрного кипятильника вскипятил в двух стаканах воду, засыпал из пачки в каждый по щепотке чая, подождал, покуда чай заварится, добавил сгущёнки, и мы с Виктором напились горячего чаю с бородинским хлебом.

– Ну что, Вить, – говорю я, – пойдём провитринимся по улицам этой Праги. Посмотрим что почём. Может, где ложку приглядим, может, где памперсы попадутся. Заодно познакомимся с ихними историческими и культурными достопримечательностями в области архитектуры.

– Пошли, – сытно говорит Виктор, зевнув длинно и привычно понюхав из пригоршни воздух изо рта. – Спасибо тебе, Семён, что ты меня накормил и напоил. Я бы без тебя пропал ни за понюшку табаку.

– Да ладно, – говорю я голодным голосом, – что ещё за реверансы. Мы же с тобой вроде как в одной связке при восхождении ни Пик Коммунизма.

XXXV


Мы быстро оделись и вышли из гостиницы наружу. А гостиница наша (не помню, как уж она называлась) стояла с одного краю большого продолговатого пустыря, на котором трамвай делал последнюю остановку и по рельсовому кольцу, жутко скрежеща, возвращался обратно. Для нас, новичков, это было очень удобно, так как проехать нашу остановку мимо мы никак не могли, даже при большом желании и даже в вечернее время.

А другой, противоположный край пустыря, обрывался вниз, и никаких построек на нём не было. Так что получалось, что наша гостиница находилась на городском холме, видно, совсем уж в отдалённом районе, потому что никакой панорамы с него не открывалось. Это тоже была хорошая примета, чтобы не заблудиться в случае чего. Мы сделали обозрение местности, и тут Виктор говорит решительно, но серьёзно:

– Знаешь что, Семён, давай поедем на трамвае. Но по-русски не будем разговаривать. Меня в нашем Первом отделе «Проммашэксорта» предупредили, что чехословаки, после недавнего ввода в Прагу наших боевых танков Т-34, в порядке оказания братской помощи в связи с происками, очень обозлены на русских и, услышав русскую речь, могут сильно настучать по фейсу и вдобавок добавить по кумполу чем-нибудь шибко твёрдым.

– А я ни на каком другом языке разговаривать не умею, – говорю я с сожалением. – Знаю целый ряд слов по-немецки в пределах школьной про-граммы, но не всегда помню, что они означают.

– Это очень хорошо, – заявляет Виктор, – будем просто молчать.

Мы сели в первый подошедший трамвай и поехали. Всё вниз, вниз. Ехали долго и молчали, и каждый думал о своём: я о ложке, Виктор о пам-персах. Я, конечно, не уверен, что он думал именно о памперсах, в чужую голову не залезешь, но то, что мои мысли были заняты ложкой, это точно.

Наконец, наш трамвай въехал в оживлённый район, где было полно красивых домов и магазинов, в смысле торговых точек. И народу – как муравьёв. Мы вышли из трамвая и пошли пешком вдоль этой улицы. Я на фасады старинных зданий успеваю посмотреть лишь мельком, так что не получается, чтобы я мог оценить их красоту архитектуры.

Потому что мой взгляд был постоянно направлен под ноги, как бы против моей воли. Я ловлю себя на суетливой мысли, что непроизвольно рыскаю глазами в поисках ложки. Вдруг кто-нибудь обронил. Или, к примеру, выбросил. Конечно, сильно рассчитывать на то, чтобы в центре красавицы Праги, которая, в свою очередь, расположена в центре Европы, на оживлённой торговой улице, закатанной в асфальт, найти ложку, прямо сказать, глупо.

Но и забывать о том, что дуракам всегда везёт и в жизни всякое случается, тоже не стоит. Так вот идём, не торопимся, я себе под ноги поглядываю, в пределах обзорного сектора, а Виктор всё же пялится на архитектурные излишества и время от времени высказывает мне вслух, но тихо, свой безответственный комментарий по поводу увиденного.

– Ух ты! Ёлки-палки! Атланты, гля, совсем голые и все сплошь из мрамора. Держат на руках здоровенный, э-э… навес при входе.

Я оторвал свой взгляд от асфальта – а это вход в промтоварный магазин, вроде нашего универмага «Москва», что на Ленинском проспекте, только много красивше и с атлантами. И стёкла в окнах зеркальные.

– Это, – говорю я Виктору громким шёпотом, – как раз то, что нам надо. Давай зайдём внутрь, посмотрим, есть ли там ложки и памперсы.

– А как же мы будем спрашивать? – сомневается Виктор. – Мы себя можем разоблачить. Что ты на это скажешь?

– Ничего, – говорю, – как-нибудь спросим. Я знаю, как по-немецки будет «ложка». Подумают, что мы немцы. А памперсы, они всюду памперсы. Кроме того, мне сдаётся, что ты усиленно изучаешь английский язык. Как раз представляется хороший повод, чтобы тебе здесь потренироваться.

Входим в магазин, а в дверях швейцар. На голове картуз. Представительный такой, с золотыми галунами по всей одёже, которая называется «ливрея», в белых перчатках и в пышных усах с подусниками. И брови, как у Брежнева. Двери вращающиеся, поэтому швейцару их открывать перед посетителями не требуется. И по всему видно, что ему стоять без дела скучно. Посмотрел он на нас внимательным образом, но ничего не сказал. Мы прошли мимо него, едва сдерживаясь, чтобы не побежать. Чёрт его знает, может быть, у них здесь принято швейцарам при входе на чай давать.

Идём дальше. Повсюду люстры и зеркала. И ещё манекены, как живые. Недолго спутать и спросить у них, где тут торгуют ложки и памперсы. Ходили, ходили, искали, искали – ничего не можем найти, что нам нужно позарез. А главное – спросить не у кого приватно, все продавцы далеко, за прилавками, никак к ним не подступиться, чтобы было близко.

– Знаешь что, – говорю я Виктору, – так дело не пойдёт. Мы тут весь день проходим. И всё без толку. Скоро уж обед, и опять снова мы с одной ложкой останемся. Давай спустимся на первый этаж и спросим у швейцара, к нему хоть подойти можно вплотную и говорить негромко.

– Да ты что, белены объелся! – говорит Виктор. – У нас швейцар – первый стукач. Ты полагаешь, у них иначе?

– Ничего, – говорю Виктору, – не дрейфь. Всё буде тип-топ, комар носу не подточит. Увидишь, как я немца изображу. Чехословаки немцев любят. Они те же немцы, только чехи. Мне что-то подсказывает, что швейцар настроен вполне доброжелательно и вообще человек добрый.

Ладно. Спускаемся вниз по широкой мраморной лестнице, рукою держимся за полированный поручень, держим путь к швейцару. Подходим. Я ему говорю, стараюсь без акцента в русском направлении:

– Гутен таг, – говорю, – Шпрехен зи дойч?

А он мне в ответ вроде как на чистом русском языке:

– Здравствуйте, – говорит, – молодые люди приятной наружности. Чем, – говорит, – могу я быть вам полезен? И послужить в силу компетенции.

Я немножко опешил, никак не врублюсь. Но, думаю, мне, наверное, это показалось. Или послышалось. И продолжаю по инерции изображать из себя немца, приехавшего ненадолго из Берлина в Прагу погостить.

– Во ист, – говорю чуть в нос на заграничный манер, – хир ди эсслёффель унд дер памперс? Одер андерс?
– Ложки в нашем магазине, молодые люди, – и снова на чистом рус-ском языке московского диалекта, – на четвёртом этаже, в секции номер три. Но только вряд ли они вам подойдут, потому что они серебряные, мельхиоровые или оловянные коллекционные и очень дорогие. А вам, как я полагаю, нужна алюминиевая. И подгузников в нашем магазине нет, потому что этот товар гигиенический, его нужно искать в аптеках или магазинах медтехники.

– Данке шён, – говорю я, а Виктор добавляет и тоже в растерянности:

– Сэнк ю вери мачт!

– Не стоит благодарности, – отвечает швейцар. – Всегда рад услужить своим бывшим соотечественникам, которые попали в беду. Типа ложки.

– Никакой беды нет, – говорю я. – Всё у нас очень хорошо и всё у нас в порядке. Никаких проблем. А скажите, уважаемый, если это не секрет, откуда вы так в совершенстве знаете русский язык?

– Нет никакого, друзья мои, секрета. Я просто политический эмигрант последней волны. Прячусь от преследований КГБ. Вот, нашёл себе тут непыльную работёнку. А вообще-то я писатель. Одновременно изучаю жизнь магазина, хочу написать об этом книгу. Я уже название для неё придумал: «Жизнь манекенов». Как вам? Правда, неплохо?

Виктор почему-то онемел, а я всё же сумел из себя выдавить:

– По-моему, интересно, – говорю, – я бы с удовольствием почитал.

– Приятно слышать, гран мерси. Я вот думаю, не стоит ли мне в фабулу моего романа включить эпизод нашей с вами встречи. Может получиться очень смешно. Представьте себе, как два молодых человека, из советской России, приходят в дорогущий магазин известной международной торговой сети «Штокман» и спрашивают столовую ложку – скорее всего алюминиевую – и детский подгузник. Что тут можно подумать? Силою художественного слова я делаю из них опасных грабителей, которые пришли делать «наколку» перед ограблением века… Дальше я пока не придумал.
Во всё время говорения этих трогательных слов, губы швейцара, скрытые под усами, по всей видимости, производили какие-то тайные манипуляции, отчего усы с подусниками топорщились, ходили ходуном и жили своей, отдельной от лица, усовой жизнью, что нас с Виктором очень напрягало.

А швейцар не унимается и продолжает тянуть время, говоря опасные слова, которые трудно осознать с первого раза:

– Но вы только не дёргайтесь, ваша песенка спета. У меня здесь есть скрытая от посторонних глаз кнопка, если я её нажму незаметно пальцем, через две с половиной минуты здесь будет полиция…

– Да ты что, дядя, – возмутился Виктор, – с дубу рухнул? Или белены объелся? Какая ещё на хрен полиция?

– Ладно, ладно, – утихомиривает его швейцар, – с вами уж и пошутить нельзя, в самом деле. Зато я могу сделать вам, ребятки, предложение, от которого вы не сможете отказаться.

– Интересно, какое же, – спрашиваю я миролюбиво, но с угрозой.

– Если вы пойдёте по этой улице дальше вниз, то обязательно придёте к мосту через Влтаву. Это очень интересный мост, самый знаменитый в Праге. Как Эйфелева башня в Париже или как Кремль в Москве. По мосту перейдёте на ту сторону и окажетесь в районе, который называется Староместска. Там много дешёвых магазинов и аптек.

– Ну, мы пошли, – нервно говорит Виктор и дёргает меня за рукав.

И мы ушли. И пошли дальше вдоль по этой оживлённой неширокой улице, ведущей немного вниз. Виктор тут мне и говорит:

– Ну, что ты скажешь, Семён?

– О чём? – не понял я.

– Об этом прощелыге швейцаре, который якобы бывший советский писатель. И ещё – невозвращенец, как какой-нибудь балерун Нуриев или дочь Сталина Светлана Аллилуева. Все они предатели своей Родины.

– А что я могу сказать? Уехали и не вернулись. Значит, им здесь лучше.

– Ой, не нравится мне твоя реакция, Семён! Что же ты считаешь, что эти люди вправе так поступать? А как же советский патриотизм, любовь к Родине? Мы за ценой не постоим. Это что, по-твоему, э-э… пустые слова?

– Знаешь, Виктор, это сложный разговор, я к нему не готов. Как сказал поэт: «каждый выбирает для себя женщину, религию, дорогу…»

– Вона как ты заговорил! Не знал я, что ты диссидент и перевёртыш…

– Да будет тебе, Витька, дурью мучиться. Ты лучше взгляни, какая кругом красота, какие красивые старинные здания и дома. Один другого лучше.

XXXVI

И вскоре нас улица вывела к мосту через Влтаву. Чтобы попасть на мост, надо было пройти через арку в башне, напоминающей ладью на шахматной доске. Мост оказался пешеходным, и на нём было полно праздного люда, фланирующего в обоих направлениях равными потоками, что изобличало в этих людях разношёрстную публику туристов со всего света.

– Это знаменитый Карлов мост, – сказал я Виктору. – Он очень древний и старый. Был построен в период между 1357-ым и 1492-ым годами нашей эры. Заложен императором Карлом 4-ым. На мосту установлено 30 бронзовых скульптур разных католических святых.

– Откуда ты это знаешь? – удивился Виктор. – Всю эту подноготную.

– А вон позади тебя окислившаяся бронзовая табличка, я её читаю.

– Мудёр! – сказал Виктор то ли с порицанием, то ли с одобрением.

Я решил, что с одобрением, и мы пошли дальше, влившись в густой поток туристов. Виктор стал глазеть на скульптурные изображения разных святых и считать их для интереса, загибая пальцы. А я заглянул за парапет и в отражении водной поверхности увидел, что мост представляет собой древнюю арочную конструкцию из 16 мощных арок, облицованных тесаными блоками из жёлтого грязного песчаника, снизу покрытого водорослями. Отражение зыбилось и дрожало от волнения речной воды. И я, сильно завороженный и занятый подсчётом арок, совсем забыл про ложку.

– Интересно, куда впадает эта Влтава? Может быть, в Дунай? – заинтересовался вдруг Виктор географией и водными ресурсами социалистической Чехословакии, как будто никаких танков в Праге и в помине не было.

– Сам ты голубой Дунай, – говорю я, запамятовав, что он начальник, а я дурак. – Дунай на юге, а Влтава, посмотри, течёт на север. Скорее всего, она впадает наверняка в Балтийское море. Вот что я тебе скажу.

Виктор надулся, и когда мы дошли до башни на другой стороне, сказал:

– Знаешь что, Семён, давай вернёмся в гостиницу, а то я проголодался и испытываю сильную потребность посетить немедленно приличный туалет.

– А как же подгузники? – спрашиваю я. И про ложку ни слова, молчу, не хочу его лишний раз раздражать, а то ещё взорвётся и меня обрызгает.

– Потом сходим. Может быть, Ванечек подмогнёт.

Я не стал спорить, потому что и сам есть захотел. И в туалет – тоже.

– Как скажешь, – говорю более-менее покладисто.

И мы вернулись в гостиницу, торопясь изо всех возможных сил. Как только мы вошли в свой номер, Виктор ринулся в туалет и засел там надолго. А я ещё мог терпеть и занялся приготовлением пищи насущной.

Сначала я очистил от шелухи две луковицы среднего размера. Достал из рюкзака разделочную дощечку и покрошил на ней луковицы ножиком на мелкие дольки. Вскрыл ножиком банку свиной тушёнки, запах пошёл обалденный. В это время вода в туалете сильно зажурчала, выходит Виктор.

– Что это будет? – спрашивает нахально, как в ресторане.

– Это, – отвечаю, – будет альпинистская каша. Ты тут посиди, только тушёнку не лопай, я тоже сбегаю в туалет и в скором времени вернусь.

Возвращаюсь, а он уже ноги на койку закинул, собирается храпеть. Тушёнка стоит открытая, но нетронутая. Совесть, видно, у Виктора заговорила. Ладно, думаю, буду дальше кашеварить. Точнее кашежарить. Включил электроплитку, зацепил, сколько смог, свиного нутряного сала из банки и на сковородку выложил. И поставил её без промедления на красную, как рак в кипятке, спираль. Как сало растопилось, я высыпал в сковородку измельчённый репчатый лук. Зашипело, заскворчало, дух пошёл на всю гостиницу, мама родная! Сейчас, думаю, придут, уж больно вонючее блюдо получается.

Я дверь поплотнее прикрыл, между полотном и дверной коробкой носок шерстяной всунул, чтобы потуже было, и к двери придвинул стул, чтобы в наш номер не так просто попасть было. Постучат – я сразу провода из розетки выдерну и сковородку подушкой прикрою. Прислушался – никто вроде не идёт. Видно, привыкли в здешней гостинице, что у советских постояльцев причуды разные бывают для экономии валюты.

Сижу на стуле, помешиваю ложкой лук, жду, когда он золотистый цвет от жара получит. А как приобрёл, я из банки тушёнку выложил. Не всю, конечно, а сколько поместилось в этой маленькой сковородке, которую Лёлька, сестра моей ненаглядной жены, на гастролях обкатала. Дух пошёл ещё крепче. Духовитый – страсть! Даже Виктор не выдержал, поднял голову от подушки, на локтях приподнялся, спрашивает недовольным голосом:

– Что это за запах такой тошнотворный? – И нос морщит. – Фу-у!

– Это, – говорю, – альпинистская каша. Её альпинисты в базовом лагере трескают за милую душу, когда после восхождения, а когда и до. Верно, не всегда, чтобы с луком, ибо лук это лишний груз. Сейчас я нарежу бородинского хлеба и, как говорится, – прошу к столу.

Виктор попробовал и говорит, немного с восторгом:

– А ты знаешь, Семён, ничего, есть можно.

– Тогда, – говорю, – ты кушай ложкой, а я буду есть с ножика.
– Как знаешь, – говорит. Захватывает полную ложку разогретой тушёнки с луком и пихает её в рот. – Вкушно! – говорит он набитым ртом.

А я перочинным ножиком цепляю, сколько можно ухватить, половину обратно уроню. Ладно, думаю, я скоростью возьму, стану почаще цеплять и хлеба брать побольше. Но кончилось это тем, что я губу себе зря обрезал, недаром я его вчера точил. Не сильно, впрочем, обрезал, но больно чёрт те как, и кровищи натекло будь здоров. Красная такая. Даже жутко становится. Так, думаю, можно от потери крови вообще лыжи откинуть, и тогда совсем пиши пропало, не смогу вторую ложку достать.

Я ранку языком покрепче зализал, но губа сильно опухла и перестала вызывать доверие. Будто кто мне по физиономии съездил. И ещё, надо сказать, пить чай горячий тоже не очень, чтобы получать беспрепятственно райское наслаждение. Больно всё же и особенно горячо. Словом, вышел я, как говорится, из-за стола, голодный и злой, как чёрт. Нет, думаю, так дело не пойдёт, надо всё же с ложкой что-нибудь предпринять. И говорю Виктору:

– Ты как хочешь, а я пойду прошвырнусь по городу, может быть, всё же где ложку сыщу. Чем чёрт не шутит.

– Ты, Семён, меня с этой ложкой просто достал, честное слово. Ступай, но только, чтобы не долго. А я немножко здесь вздремну, а потом позанимаюсь английским языком. У меня такое правило: каждый день полтора часа вынь да положь. Иначе английский язык не одолеешь, это точно.

XXXVII

И я ушёл. Потом, думаю, посуду помою, когда вернусь. Вышел из гостиницы, сел в трамвай, проехал несколько остановок, смотрю, вниз каменные ступени ведут. Я вышел из вагона и пошёл по этим ступеням. А передо мной разворачивается фантастическая картина, как в сказке о золотом петушке: разные башни, башенки, шпили, черепичные кровли, на крышах трубы от каминов. И всё это стоит как бы на бугре. Что же это за место такое загадочное, думаю, ее иначе как какой-нибудь старый замок или крепость, или ещё что-нибудь такое древнее и историческое. Шёл я разными симпатичными улочками, переулочками, пересекал небольшие площади, мощённые отполированным веками камнем, глазел на фасады необычайной красоты.
В один из католических храмов даже заглянул, увидел там красочные витражи, скамейки для сидения прихожан, похожие на длинные школьные парты, кафедру, откуда католический священник падре произносит свои проповеди, всюду свисают люстры. Но после решил, что не стоит размениваться на реликвии культуры, для нас чужой, у нас своих достопримечательностей хватает, надо всё же сосредоточиться на ложке. И зашагал бодро дальше, совершенно не представляя себе, куда меня этот путь выведет.

А привёл он меня в итоге на центральную Вацлавскую площадь.

Это даже не совсем площадь, а как бы огромный широкий сквер, в конце которого стоит бронзовая скульптура Святого Вацлава на коне. Я как на эту площадь вышел, сразу пошёл по левой стороне кверху, где Вацлав стоял. Иду, представляю себе, как здесь наши танки стояли, а жители Праги их приветствовали за оказанную братскую помощь. И сомневаюсь в мыслях, что мне Виктор Ларин говорил, будто чехословаки на русских обозлены. Чего им, думаю, злиться? Ихнее правительство обратилось к нашему правительству, чтобы мы им помогли. Никто же их не завоёвывал. Так вот, рассуждаю, а сам глазами в левую строну внимание обращаю, может, где магазин подходящий попадётся. Нашёл один. Вроде не похож на дорогущий. Вхожу. И прям сразу наткнулся на торговый отдел, где ложки продаются. Я обрадовался незнамо как. А как разобрался, понял, что продаются они не в розницу, а в наборе. И в каждом наборе не только столовые ложки, но ещё и вилки, и ножи. И всех по шесть штук. Лежат в больших плоских коробках, каждый предмет утопает в красном бархатном ложе.

Я даже внутренне засмеялся свой лингвистической находке: ложки – в ложе угнездились и лежат себе спокойно. А как взглянул на ценник, сразу решил: ну, зачем мне столовый набор из 18 предметов, если мне нужна одна единственная ложка? И ушёл из магазина, не солоно хлебавши.

И тут я вспомнил, сам не знаю почему, что совсем недавно по этой красивой широкой площади шли боевые советские танки с грохотом мощных двигателей и лязгом гусениц, выпуская из нутра густой сизый дым выхлопных газов. Их радостно приветствовали жители Праги и кричали на разных языках истерически: «Идите домой, советские собаки! Возвращайтесь туда, откуда пришли!» Мне чудилось, я слышу этот грохот и лязг и задыхаюсь от едкого дыма. И эти крики женщин. И кровь. Господи! Зачем это всё, думал я, почему наша страна такая подлая? Я так хочу гордиться своей страной, но не могу, мне стыдно. Я атеист, не верю в бога, но порой мне кажется, что бог, если всё же он где-то есть, за что-то наказывает Россию. Может быть тем, что она такая большая? Что-то здесь не так, ребята, что-то здесь не так. А меня преследует бодрый «Марш советских танкистов» (на музыку братьев Покрасс, слова Бориса Ласкина) и не хочет меня оставить:

Броня крепка, и танки наши быстры,
И наши люди мужеством полны.
В строю стоят советские танкисты –
Своей великой Родины сыны.
Гремя огнём, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин,
И первый маршал в бой нас поведёт.

Постепенно я добрался до Святого Вацлава, обошёл его со всех сторон, обглядел внимательным образом, обратил внимание, что конь у него, как живой, даже, извиняюсь, яйцы у него на своём месте. А Вацлав ловко сидит верхом и держит в руке в вертикальном положении копьё с флажком. А с четырёх сторон, по углам пьедестала, стоят четыре загадочные фигуры. Монахи, не монахи, но одежда на них до пят, и вся она в глубоких складках, запутаться можно на раз. И не очень понятно, что они тут делают: то ли охраняют Святого Вацлава с четырёх сторон, то ли Святой Вацлав хочет их в плен забрать. Но, что самое интересное, все: и конь, и монахи, и Святой Вацлав – абсолютно все покрыты светлой вековой зеленью окисления. А на головах у них местные голуби безобразий наделали с потёками.

Перешёл на другой бок площади, или, если угодно, сквера, и повернул в том направлении, откуда пришёл. В смысле обратно. Иду и вдруг – глазам своим не верю. Попадается мне кафе, совсем как столовая самообслуживания «Зелёный Огонёк», что на улице Пушкинской в Москве, где всегда шофёры такси в стоячку спешный обеденный перерыв себе устраивают.

Стёкла в витрине большие, и всё насквозь видать, что там внутри происходит. Если сказать, что я обомлел, это будет весьма и весьма приблизительно. Сначала я потерял сознание и плохо стал соображать, где я нахожусь: то ли в Москве, в самом её центре, то ли, в самом деле, в заграничной Праге, куда меня забросила судьба. Вхожу на дрожащих ногах внутрь.
Гляжу фривольно – фактически наша столовая, без дураков. Вот, думаю, как удачно наша плановая идеология распространилась по всей Европе. И запах из кухни точно такой же сытный, как в Москве. Пошарил глазами – вот они два столика стоят, а на них: на одном стопка протёртых подносов горохового цвета в крапинку, на другом ложки столовые, ложечки чайные, вилки и ножики. И каждый вид приборов лежит отдельно в своём пластмассовом корытце. Вот она разница: у нас ножиков и чайных ложек не бывает, а здесь – пожалуйста. У нас всё это кучей, а у них аккуратно разложено по своим местам. Смотрю я на столовые ложки – они все одна в одну с моей. И тут во мне, снизу моего организма, пошла озорная волна риска храбрости и достигла воспалившегося головного мозга, где главные извилины.

А там мысли копошатся и в висках стучат часто-часто, хотят наружу выбраться. Ну, думаю, пришёл мой звёздный час, я буду не я, если одну ложку не прихвачу с собой взаимообразно. Принесу её в гостиницу, отдам Виктору и скажу доброжелательно, но без хвастовства: «Я тебе, дорогой Витя, ложку принёс». Поверит он или не поверит, я не знаю, но, думаю, будет рад.

А потом, когда мы поедем на машиностроительный завод в Кижмареке, я эту ложку на место верну. И всё будет тип топ: и овцы целы, и волки сыты. Это с одной стороны. А с другой – всё же страшно и сомнения гложут.

Если меня застукают за этим воровским делом, может разгореться скандальный пожар международного значения. Журналисты в газетах раздуют его до вселенского масштаба, в этом можно не сомневаться. Я даже для себя заголовок на первую полосу придумал: «Советский специалист попался на воровстве ложки!» И дальше: «Вам мало танков на Вацлавской площади, так вот вам ещё и кошмарное преступление века». И ещё: «В настоящее время проводятся следственные действия. Преступник просит об одном: ни в коем случае не сообщать об инциденте в советское торгпредство. Он готов признать свою вину и принести администрации кафе на Вацлавской площади глубочайшие извинения и возмещение морального ущерба».

XXXVIII

А для Виктора Ларина, размышлял я, такой поворот событий обернётся полной катастрофой. Мало того, что его погонят с работы, он ещё не сможет купить памперсы и получит нагоняй от своей любимой жены Василисы. А это уже не шутки, тут пахнет семейной драмой. Это всё так, но с третьей стороны, если я не рискну, я себя уважать перестану. Риск – благородное дело. Где наше не пропадало, попробую рискнуть. Уф-ф! Что делать, что делать?! Недолго инфаркт миокарда получить. Надо что-нибудь придумать. Стал усиленно думать. А когда я так напряжённо думаю, у меня из подмышек пот течёт струйками вниз по рёбрам и дальше туда, где кончается спина.

И я придумал себе криминальную забаву. Я стану снимать фильм, где буду выступать одновременно режиссёром-постановщиком, сценаристом, оператором, исполнителем главной роли и одним из многих зрителей. Понарошку, конечно, но чтоб так натурально, как будто всё это происходит не на экране, а на самом деле, в реальной жизни. Фильм назову: «Жуткое ограбление века». Спасибо швейцару из универмага «Штокман», что недалеко от Карлова моста через Влтаву, надоумил, кстати, очень своевременно.

Ладно. Приступаю к сбору нужного реквизита. Взял два чистых подноса и занял свободный столик в виде круга из искусственного серого мрамора, за которым люди вкушают насущную пищу в стоячем положении. Иду обратно, беру две чистых бумажных салфетки, две ложки, две вилки и два ножа. Возвращаюсь к столику и раскладываю эти обеденные приборы на салфетках в строгом порядке, как положено в культурном заведении: с левой стороны от будущей тарелки с супом – вилки, а с правой – ложки и ножи. Поглядел – вроде всё правильно.

И говорю себе: пора начинать игру. И командую: мотор! И сразу начинаю крупным планом поводить глазами из стороны в сторону, изображая артистизмом тревожное беспокойство: что-то друг мой, с которым мы договорились встретиться в этой столовой, задерживается. То и дело поглядываю на часы на левой руке и плечами пожимаю. И якобы по привычке что-нибудь в пальцах теребить одну ложку, которая от меня справа, беру и начинаю ею невзначай вертеть, чтобы показать, что я её не прячу и не думаю стибрить.

Вроде я говорил читателю, что в куртке, которую мне одолжил для поездки за границу мой родственник, Лёлькин муж, свояк, значит, был на груди небольшой такой кармашек с молнией, куда было удобно прятать билет на право проезда по канатной дороге, так называемый «ски-пасс». Я молнию на кармашке расстегнул и ложку, едалом кверху, в этот кармашек вставил, будто я известный поэт Маяковский, хожу себе и брожу в ожидании.
В следующем кадре я вышел из столовой на Вацлавскую площадь, играя эпизод, будто я что-то перепутал, думая, что мой пражский друг должен в столовую внутрь войти, а он ждёт меня снаружи. Выхожу и лицом изображаю крайнее удивление, ибо моего друга и снаружи нет. Я начинаю беспокоиться, строю ужимки, уж не случилось ли чего непредвиденного.

Хожу туда-сюда, на часы поглядываю, а сам глазом примечаю, нет ли за мной слежки. Вроде как нет. Но на всякий случай возвращаюсь обратно в столовую – вдруг он меня там давно ждёт, но за другим столиком, а я этого по рассеянности не заметил. Вхожу. Ложку, торчащую из карманчика, пальцами незаметно ощупываю – она на месте. А друга моего нет как нет, я весь зал обозрел. Значит, думаю, что-то здесь не то. Не может такого быть, чтобы он не пришёл, уж очень обязательный он человек. Почти как я сам.

И решительно направляюсь обратно на Вацлавскую площадь. А что, думаю я лицом, если на этой площади есть ещё одна такая же столовая, и он меня там ждёт. Это ведь в корне меняет дело. Пойду, найду эту столовую, и всё прояснится. А ложку тогда верну на положенное ей место для обеда.

От напряжения в нервах у меня начинают поджилки дрожать, с нетерпением жду, когда меня с поличным задержат. И чтобы зрителям было понятно, начинаю ногами кренделя выписывать, совсем как Чарли Чаплин. И глаза, как он, таращу, вроде как честные-пречестные, но немножко озорные.

Если меня задержат, я покажу на ложку – вот же она, уважаемые гос-пода-товарищи, цела и здорова, и я, поверьте, никуда не убегаю, я просто товарища своего ищу. А что касается ваших нелепых подозрений, то это чистой воды нелепая напраслина, и ложку я готов немедленно вернуть восвояси, если вы на этом сильно будете настаивать.

Так иду, стараюсь не бежать, и глазами по витринам сбоку погляды-ваю, нет ли в их отражении за мною хвоста. Один раз почудилось, что за мной приклеился подозрительный типчик в шляпе с большими полями и в затемнённых очках. Я остановился. Типчик в шляпе тоже остановился. Ну, думаю, доигрался ты, Сеня, друг ситный, не миновать тебе увидеть небо в клеточку. И про игру в своём якобы фильме совсем забыл. Сердце бьётся, как птица в клетке. Теперь, думаю, меня может спасти лишь быстрый бег.

Оглянулся, а этот странный и подозрительный тип в шляпе с большим интересом на меня смотрит. Даже сквозь тёмные очки видно, что с нескрываемым интересом. Хана тебе Семён-горнолыжник, говорю я сам себе, нет у тебя никаких шансов выпутаться из этой глупой истории. Голову понурил и пошёл на другую сторону, пересекая Вацлавскую площадь.

Снова оглянулся, как затравленный волк, тип снова за мной – ни на шаг не отстаёт. Это потом я понял, что он к столовой не имеет никакого отношения, а просто шёл мимо и увидел странного человека с ложкой в карманчике, и подумал, наверное, что я юродивый или футурист. И ему стало интересно, что я буду делать. Возможно, он решил, что я стану какие-нибудь фортели выкидывать и разные номера откалывать для эпатажа культурной пражской публики, вроде как раздавать пощёчины общественному вкусу. Когда я себе эту гипотенузу представил, подумал, а что если я эту проклятую ложку спрячу. Что будет? Взял и спрятал, переложив ложку из карманчика в куртке в карман брюк. Обернулся, смотрю – тип исчез, как сквозь землю провалился.

У меня малость отлегло от сердца, но я снова сам себе говорю: погоди, Семён, радоваться, у этих следаков разные хитрые приёмы есть. Например, такой: один исчезает, а на его место заступает другой. Кругом обглядел всё досконально – кто их к чертям разберёт, кто «хвост», а кто просто так, идёт по своим делам. Народу полно, и уже вечереет. И тут вижу – пивная.

Написано по-чешски «U Kalicha», но сразу можно догадаться, что это «У чаши», потому что в окне нарисован бравый солдат Швейк в зелёной форме австро-венгерской армии в Первой мировой войне. И тут я почувствовал такую невыносимую жажду, что понял: чёрт с ними, этими жалкими деньгами, которые я получил в «Проммашэкспорте», всё равно на них ничего не купишь, но я должен обязательно выпить чешского пива.

Вхожу внутрь, а там дым коромыслом, и какие-то туристы пьяными голосами громко поют незнакомые мне песни, синхронно раскачиваясь, взявшись под руки. Я пробираюсь к стойке, а на меня девица в чешском национальном костюме, в рукавчиках фонариками на оголённых руках, смотрит и ждёт, что я ей скажу. На всякий случай я ей говорю по-немецки хрипло, как дряхлый старик, потому что во рту всё пересохло:

– Гутен абенд! Биир, битте!

– Guten Abend! Viele Tassen: ein, zwei, drei?

– Айне, битте, – говорю я, запинаясь, и чувствую, как краснею.

Она усмехнулась, вздёрнула насурьмленные брови и подставила под пенящуюся струю высокую глиняную кружку с нарисованным не ней выпукло бравым солдатом Швейком, который пьёт пиво и подмигивает, дескать, всё путём. Я расплатился, приглядел укромное местечко в углу, прихватил кружку, из которой выпучивалась шапка пены, и пробрался к этому столику.

На меня никто не обратил внимания. Я уселся, расстегнул куртку, потому что было душно и жарко, припал к кружке и стал жадно пить, не останавливаясь. Ах, какое это было пиво! Больше я нигде такого не пил. Я остановился только тогда, когда всё содержимое кружки перетекло в мой живот.

Мне показалось, что я напился, но мне безудержно захотелось ещё. Я стал ловить взгляд девицы за стойкой, а когда поймал его, показал палец, давая понять этой милашке, что мне требуется ещё одна кружка пива. Между нами завязался мимический разговор. Она показала мне в ответ один пальчик и скривила рожицу: всего одну? И тут же показала два пальчика, расплывшись в очаровательной улыбке. Я отрицательно помотал головой и повторил жест с одним пальцем. Она вновь выразила сожаление и дёрнула плечом, мол я подчиняюсь, хозяин-барин. Она подозвала другую милашку, одетую в такой же костюмчик, со шнуровкой на груди и в юбочке колоколом, пододвинула к ней налитую кружку пива и кивком головы показала в мою сторону, что-то проговорив, и обе весело рассмеялись. А я опять покраснел.

XXXIX

Вторую кружку я пил уже с расстановкой, смакуя это волшебное пиво. Я жутко захотел есть, но пожалел денег на рогалик с солью и понял, что мне пора убираться отсюда подобру-поздорову, вспомнив о ложке, которая была в кармане моей штанины и всё ещё меня тревожила. Я нарочито медленно поднялся из-за столика в углу трактира, застегнул куртку, надвинул на лоб вязаную шапочку, делавшую меня похожим на человека, которого разыскивает полиция, помахал милашкам ладошкой и вышел на улицу.

За мной вышли двое. Небо было уже непроглядно кромешным, и только тусклые фонари освещали тёмный переулок. Я повернул налево и пошёл вразвалочку, булькая животом. Двое пошли за мной. Ну вот, сказал я сам себе, а ты беспокоился, что всё обошлось. Ничего подобного, всё самое страшное только ещё начинается. И я почувствовал, как внизу моего живота что-то сжималось и разжималось. Бежать я не мог, мешало выпитое пиво. К тому же в голове моей гудело, шумел камыш, деревья гнулись, и ночка тёмная была. Мне захотелось упасть лицом вниз и лежать на голых булыжных камнях, пока меня не подберут и не отвезут в кутузку. Но я не упал, лишь сильно покачнулся и успел обернуться. Двое шедших за мной тоже покачнулись. Начинается, подумал я, хорошо, что успел хоть выпить чешского пива.

И тут я заметил кинотеатр. Не такой, как у нас в Москве, на Пушкин-ской площади, а просто вход, как будто это был подъезд жилого дома, а сбоку освещённые витрины с афишами, на которых кадры с голыми американскими актрисами из Голливуда, изображающие любовные сцены эротического содержания. Какой это был фильм, я не помню, но решил зайти, интересно всё же взглянуть на порнуху, хоть это и явно противоречит моей советской идеологии. А демонстрация фильма была устроена так, что он крутился без останову и не было никаких сеансов. Можно было зайти, купив билет, в любое время: в начале просмотра, в конце или в середине. Очень это, надо сказать, удобно, хотя мешает иногда понять, что там происходит. Купил самый дешёвый билет и вошёл в тёмный зрительный зал, освещаемый только лучами проектора, направленными раструбами на экран, и красными огоньками над целым рядом выходов наружу на случай непредвиденного пожара.

Ко мне сразу же подошла строгая билетёрша, потребовала билет, по-светила на него фонариком, взяла меня за руку и отвела на место согласно купленному билету. И что-то вполголоса сказала по-чешски. Я, конечно, не понял, но догадался, что она сказала: «Вот ваше место, милостивый государь». Или что-то в этом роде.

Место оказалось крайне неудобным, передо мной стояла колонна, подпирающая потолочную балку, и я был вынужден сидеть скособочившись, заглядывая за эту колонну, чтобы увидеть, что происходит на экране. Мои глаза привыкли к темноте, и вскоре я обнаружил, что в зрительном зале полным полно свободных кресел. Я поднялся со своего неудобного места и, согнувшись, чтобы моя голова не попадала в луч проектора и не мешала другим зрителям, прошёл, крадучись, вперёд, где занял вполне приличное место.

В это время на экране какой-то гнусный красавчик пытался снять нижнее бельё со слабо сопротивлявшейся его грубым поползновениям шикарной блондинки, соблазнительная полуобнажённая грудь которой часто вздымалась, порою трепеща. Было заметно, что блондинка сопротивляется из последних сил, но не очень, не дай бог, красавчик передумает и скажет: «Не хочешь, и чёрт с тобой!» Застегнёт штаны и смоется.

И тут я увидел краем глаза, что ко мне с двух сторон между рядами, крадучись, в согбенных позах, пробираются двое: с одной стороны женщина, похоже та же билетёрша, что уже проверяла у меня билет, с другой – здоровенный мужик, типичный вышибала.

Я сразу сник. Ну вот, подумал я, теперь-то уж точно конец – «finite la commedia». Сейчас они наденут на меня наручники и с позором выведут из зрительного зала в тёмный переулок, где меня уже ждёт чёрный воронок, который должен отвезти меня в пражскую кутузку.

У меня мелькнула мысль, не выбросить ли ложку под кресло, но я не успел воплотить в жизнь это здравое намерение. Во-первых, они, эти страшные фигуры, уже приблизились ко мне на расстояние вытянутой руки, во-вторых, мне мешала куртка, на подоле которой я сидел и не мог залезть в карман штанов. А в-третьих, это всё равно ничего бы не изменило в моей злосчастной судьбе, но даже напротив, могло осложнить моё положение, ибо к ограблению добавилась бы улика, свидетельствующая о том, что я попытался умышленно скрыть вещественное доказательство моей вины.

Вышибала больно ухватил меня за руку с правой стороны, а якобы билетёрша, слева. Она посветила фонариком и прошипела по-немецки, чтобы я предъявил ей свой билет. Меня охватила паника и злость одновременно. Я забыл, что изображал из себя немца и горячо заговорил по-русски:

– Мадам, вы же несколько тому минут назад уже проверяли мой билет.

– Ой, Танюшка, оказывается, он русский, сукин сын! – радостно вос-кликнул вышибала тоже по-русски. Возможно, телепатически. – Может быть, Танюша, треснуть ему по башке? Чтоб помнил, как на танках нарушать суверенитет братской страны, прикрываясь помощью, которую никто не просил.
– Не ищи себе приключений на голову, Миша, – сказала ему якобы билетёрша, а мне предложила неукоснительно следовать за ней.

– Дайте хоть кино досмотреть, дорогие мои соотечественники, – про-мямлил я, стараясь превратить эпизод в недоразумение шутки. – Что вам стоит? Где я смогу его ещё посмотреть? Да и времени у меня не будет там, где небо в клеточку. Зачем вы меня тащите? Я сам пойду. Я признаю свою вину и готов подписать любые показания, какие вы хотите. Самые фантастические. Только умоляю, не сообщайте ничего в советское торгпредство.

Но они бестактно уклонились от препирательств со мной и подвели меня к тому креслу за колонной, где я сидел первоначально.

– Вот ваше место, – прошипела якобы билетёрша и всадила меня в кресло с такой невероятной силой, какую никак нельзя было ожидать от женщины такого хрупкого телосложения.

И они молча и как будто немного торжественно удалились. Однако, думаю я, не такие уж они окаянные звери, видно, совесть в них заговорила, решили, видно, дать мне напоследок кино досмотреть. И за это им, конечно, наше великое советское спасибо и низкий русский поклон. Из-за колонны высунулся, смотрю на экран, а там – разврат на разврате, безобразие на безобразии, от обнажённого женского тела глаза некуда спрятать.

Это меня малость отвлекло от моей коварной трагической судьбы, но бесконечное повторение эротических сцен, которые отличались одна от другой лишь позами партнёров из ассортимента «Камасутры», да и неимоверная духота в зале, стали клонить меня в сон.

И я принялся то и дело клевать носом, как курица на насесте. И тут меня стали одолевать нешуточные сомнения и даже, в определённой степени, прозрения. Может быть, всё это мираж? Может быть, ничего такого нет, и всё это я сам себе напридумывал от богатства больной фантазии? Что если попробовать потихонечку выйти, как другие вон выходят беспрепятственно, которые кино досмотрели, начиная с разных первичных кадров. И на цыпочках подался потихоньку к двери, где поблизости красный огонёк светился.

Дверь осторожно отворил, сделал несколько шажков на носочках и вскоре оказался в переулке. Никакого воронка, конечно, нет и вообще никого, потому что уже поздно и по этой причине пустынно. И тут моё сердце возликовало. Я достал, не таясь, ложку из кармана штанов, поднёс её перед своё улыбающееся дурашливое лицо и, поверите, нет ли, поцеловал её прямо в попку едала. Вот, мы с тобой, моя прекрасная ложка, всех победили! Всех превзошли! Всех оставили с носом! Громко крикнем «Ура!» И пойдём теперь вперёд, назад в гостиницу, где Виктор Ларин, наверное, ждёт не дождётся, мечется по пустырю перед гостиницей, как тигр в клетке.

XL

Дошёл я до улицы, где ходил трамвай, и сел в первый, который оказался последним. Ещё бы чуть, и пришлось бы мне всю ночь топать пешком в неизвестном направлении. Мог бы запросто заблудиться, спросить-то не у кого и название гостиницы забыл. Сел на скамейку возле окошка, трамвай тронулся, и я поехал. Ехал долго, я уж начал было сомневаться, на тот ли трамвай вообще сел. Кроме меня, в вагоне кондуктор и ещё три или четыре припозднившихся пассажира чехословацкой национальности.

По-моему, немного выпивши. Ладно, думаю, не буду ничего спраши-вать, может, они какие-нибудь чехословацкие коллаборационисты или, того чище, какие-нибудь карбонарии, захотят в моём лице отомстить советскому правительству за недавний ввод в Прагу танков в порядке братской помощи и намылить мне физиономию. Ещё и ложку могут отобрать. Я глаза прикрыл, вроде как я задремал, и голову на грудь склонил. Еду, покачиваюсь вместе с вагоном, иногда краем глаза в окошко поглядываю. Всё кругом незнакомо мне, может, думаю, я вообще не на тот трамвай сел.

А эти коллаборационисты (или карбонарии) вскоре вышли, и остался я в вагоне один, не считая кондуктора. Вообще, я должен заметить, что это был якобы кондуктор, очень мне сомнительно, потому что в пражских трамваях обилечивание пассажиров происходит путём самообслуживания. Сунул билетик в компостер на стойке, по шляпке кулаком пристукнул, и готово дело, на билете дырочками отображается дата, когда ты и куда ехал. Наверное, этот кондуктор из другого вида городского транспорта. И ехал он, скорей всего, к себе домой. А может, к бабе какой, кто его знает. Ничего не понимаю, где я нахожусь. Начинаю потихоньку мандражировать.

Наконец, трамвай выехал на наш длинный пустырь, где конечная остановка и трамвайное кольцо. Вижу через стекло окошка, как там туда-сюда Виктор бегает, не знает, что со мной случилось, и куда я пропал так долго. Уж полночь близится, а Германа, то бишь Семёна Галкина, всё нет. Не иначе как сбежал, сукин сын, невозвращенец чёртов! Всё теперь пропало к чёртовой матери! Морду ему набью, если появится.

А я таки появился, не запылился. Выхожу из трамвая, и Виктору делаю приветственный знак растопыренной пятернёй, как будто я Максим Горький, вернувшийся в Москву с острова Капри после долгого отсутствия. Виктор и разозлился, и обрадовался незнамо как. Даже как будто прослезился.

– Где тебя черти носили, Семён? – едва выговорил он срывающимся голосом. – Где ты пропадал? Я думал, ты сбежал.

– Витя, – говорю я ему миролюбиво и изо всех сил растягиваю рот в глупой улыбке, – я тебе ложку принёс. Вот она! – и показываю ему ложку, как будто это у меня в руке Олимпийский огонь.

– Где ты её взял? – машинально спрашивает Виктор.

– Нашёл, – отвечаю фривольно, не моргнув глазом.

И ни единым словом не обмолвился про то, каким опасным путём она мне досталась и какие на этом фантастическом пути возникали у меня непреодолимые преграды. Ибо я знал, стоит ему рассказать всю подноготную правду, как он взбеленится и заставит меня, не дождавшись утра, отнести её обратно в столовую, на площадь Святого Вацлава, несмотря на то, что столовая эта, скорей всего, уже закрыта на ночной перерыв. И ему наплевать, как я буду обратно добираться, если трамвай уже не ходит.

И мы пошли с ним в гостиницу. Странно как-то, думаю я по пути, не очень он рад этой ложке, на которую я столько душевных сил потратил. Мог бы, если бы обладал чуткостью сердца, проявить интерес и показать, что доволен. Деревенский он парень и больше ничего. Что с него взять?

Пришли в номер. Виктор говорит:
– Пока ты где-то болтался, я чаю напился со сгущёнкой и бородинским хлебом. Научился пользоваться твоим кипятильником. Поэтому давай ложиться спать, а то поздно уже.

Мы улеглись по своим койкам, Витька свет погасил, а меня так и под-мывает что-нибудь сказать эпохальное. Будто свербит где-то в серёдке нутра.

– Вить, – говорю, – ты пока ещё не спишь?

– Ну! – отвечает Виктор со свойственным ему простодушным деревенским красноречием из глубинки, откуда он родом.

– Знаешь, что я хочу тебе сказать, только ты не обижайся. Если артиллерия бог войны, пехота царица полей, то ложка – царица каш.

Виктор онемел от глубины высказанной моими словами мысли и долго молчал, осмысливая сказанное. Потом сказал:

– Пожалуй, ты прав, задрыга. – И засмеялся как-то уж очень подозрительно. Потом добавил: – Семён, ты лежишь? Всё у тебя в порядке с головой? И нервы у тебя на месте? Не свалишься, э-э… с кровати?

Я ему в ответ тоже в его лапидарном стиле:

– Ну!

– Тогда слушай. Пришла моя очередь просить тебя не обижаться. Пока ты незнамо где шлялся, приходил Ванечек и объявил, что у него изменились обстоятельства, и наш отъезд из Праги переносится на завтра. Утром он за нами заедет, мы позавтракаем в здешнем ресторане, а потом поедем в Кижмарек, где на машиностроительном заводе «Транспорта» в течение двух дней будут проведены переговоры, которые должны завершиться составлением и подписанием торгового меморандума на предмет поставки буксировочных канатных дорог. Потом мы переедем в Братиславу, родину Ванечека, там он познакомит нас с достопримечательностями своего родного города. И там же можно будет купить памперсы, они в тех краях намного дешевле, чем в Праге. А оттуда мы рейсом Аэрофлота вылетим в Москву. Тебе всё понятно?

– Понятно, – говорю я не очень уверенно.
– Это хорошо. Тогда тебе должно быть особенно понятно, что твоя сраная ложка, выходит, никому на хрен не нужна. Можешь ею подтереться и выбросить её в помойное ведро. Или в окошко. Как тебе больше нравится. Сам выбирай. Это дело вкуса.

Я был сражён наповал. Словно обрушилось небо и земная твердь. Я долго молчал, не зная, что говорить. Наконец, очухался, пришёл в себя и сказал дрожащим голосом:

– Да, Виктор, твоя эскапада в нашем словесном поединке стала для меня неожиданной. Но вот, что я не могу понять: как это возможно подтереться столовой ложкой? Я не могу себе этого представить. Что ты скажешь?

– А ничего не скажу. Да, ещё я спросил у Ванечека, куда впадает Влтава? И знаешь, что он мне ответил? Ты не поверишь. Влтава впадает в Эльбу. Эта та река, которая является границей между ГДР и Западной Германией и где произошла историческая встреча союзников в Великой Отечественной войне. Они, эти союзники, долго тянули с открытием второго фронта в Европе, пока не поняли, что надо торопиться, иначе Сталин может свободно обойтись без них. И им ничего не достанется. И останутся они на бобах, вот ведь какое дело, понимешь.

Я слушал и думал, что бы сказать Виктору такое хитромудрое, чтобы поддержать своё достигнутое патриотическое реноме. И сказал:

– А ты, знаешь, Виктор, что говорил Монтгомери Эйзенхауэру и де Голлю вскоре после этой встречи на Эльбе? Он говорил, что ему ничего не стоит взять Берлин с севера. А Эйзенхауэр с Де Голлем ему в ответ: оно тебе надо? Берлин окружён, его падение дело скорого времени. Побереги своих людей. Пусть лучше Сталин со своим Жуковым его берёт по Зееловским высотам. Они привыкли не считаться с потерями. Говорят, Жукову принадлежат слова: бабы нарожают ещё. А «дядюшку Джо» всё равно мы вокруг пальца обведём. Дипломатическим путём. Он думает, что он самый хитрый.

Виктор молчал. Возможно, уже заснул. Или делал вид, что спит. Скорее всё же второе. Он, когда спит, храпит, а тут я храпа не слышал. Я ещё долго ворочался с боку на бок и всё думал, думал. С одной стороны, всё же грустно, что всё так нелепо кончилось. А с другой – не сильно, но радостно, что Виктор в меня поверил. Он понял, что никуда я не слиняю и не сбегу, что никакой я не диссидент и не предатель, и не диверсант. И никакой я не невозвращенец. А, наоборот, настоящий патриот своей Родины, как все другие. Как простой советский человек, по сути дела, герой нашего времени.

Вот, собственно, и вся эта глупая история с географией. Почему же, собственно, сразу глупая? Укоренившаяся привычка ярлыки навешивать, так что ли? Ничего она не глупая, а вовсе даже умная. Скорее, пожалуй, немножко несуразная. Вот такое слово я использовал бы для характеристики этой забавной повести. И ещё ко мне привязался старинный романс, он крутился в моей голове, как заезженная патефонная пластинка. Я немножко переиначил слова и вот, что у меня получилось, попробуйте сами пропеть:

Моя душечка, моя ложечка,
Я нашёл тебя, где искал.
Пожалей меня хоть немножечко,
Как измучен я, как устал!
Не лукавьте, не лукавьте!
Ваша хитрость не нова.
Ах, оставьте, ах, оставьте!
Всё слова, слова, слова.
Ах, оставьте, ах, оставьте!
Всё слова, слова – слова…



Эпилог


По возвращении в Москву я принял решение коллекционировать ложки. Не всякие и не абы какие, а только столовые и лишь те, что были со мной в разных переделках. И чтобы про них можно было бы написать что-нибудь интересное, лучше захватывающее и душещипательное, вроде приключения.

Все предметы, которыми меня снабдили мои родственники и друзья, когда собирали в поездку за границу, я привёл в надлежащий вид и всё вернул владельцам, ничего не зажилил, клянусь. Только попросил Лёльку, свояченицу, женину сестру, подарить мне ложку, которая нужна была мне для коллекции. Лёлька человек добрый, она сказала:

– Бери, мне не жалко. У меня другая есть.

Теперь у меня имеется редчайшая коллекция ложек, я отвёл для неё место на кухне, под книжной полкой, где стоят книги о вкусной и здоровой пище с разными национальными рецептами. Пока висят лишь только две ложки. Но, как говорится, лиха беда начало. А эти две как раз те, про которые ты, читатель, читал в вышеизложенном.

Наверное, читал и думал: правда это или брехня? И на правду похоже, и верится с трудом. Правда, читатель, правда. Ей богу! Ни одного словечка кривды. Как на духу. Как это говорится в клятве с возложением руки на библию: правда, только правда и ничего, кроме правды.

А пацанам своим я привёз большую бутылку «Кока-Колы», на другое просто денег не хватило. Они и этому были несказанно рады, потому что «Кока-Кола» в те времена была дефицит. Возможно, в ресторанах «Метрополь» или «Националь» и можно было получить стаканчик-другой, но мы в таких ресторанах не бывали, у нас кость не та, и рожей мы не вышли.

Ну, что ж, остаётся мне только написать последнее слово. Оно, это слово, очень содержательное и имеет много смыслов. Кому-то оно может причинить огорчение, кому-то доставит облегчение и радость, а кому-то принесёт и – вечный покой. Вон оно, это слово, на последней странице.

Там, внизу – посерёдке.



Конец










Читатели (645) Добавить отзыв
 

Проза: романы, повести, рассказы