ОБЩЕЛИТ.COM - ПРОЗА
Международная русскоязычная литературная сеть: поэзия, проза, критика, литературоведение. Проза.
Поиск по сайту прозы: 
Авторы Произведения Отзывы ЛитФорум Конкурсы Моя страница Книжная лавка Помощь О сайте прозы
Для зарегистрированных пользователей
логин:
пароль:
тип:
регистрация забыли пароль

 

Анонсы
    StihoPhone.ru



Отличник

Автор:





Алексей Дьяченко






ОТЛИЧНИК























ОГЛАВЛЕНИЕ

Глава 1. Как я оказался в Москве 3
Глава 2. Фелицата Трифоновна 21
Глава 3. Савелий Трифонович 29
Глава 4. Возвращение Леонида 47
Глава 5. Бландина 59
Глава 6. Люба Устименко 81
Глава 7. Футбол. Василий Васильевич 83
Глава 8. Гарбылев 93
Глава 9. Смерть Букварева 107
Глава 10. Вступительный экзамен 115
Глава 11. Трудовой семестр. Картошка 121
Глава 12. Грехопадение 129
Глава 13. Студия в средней школе 139
Глава 14. Азаруев. Изгнание Сарафанова и Сорокина.
Леонид отомстил Неумытному 145
Глава 15. Хильда 155
Глава 16. Толя и Катя 165
Глава 17. Первые ссоры 181
Глава 18. Смешной человек 185
Глава 19. Азаруев и его матушка 197
Глава 20. Знакомство с Саломеей 205
Глава 21. С Саломеей в деревне 215
Глава 22. Нянька 239
Глава 23. Крым 245
Глава 24. В гостях у Андрея Сергеевича 257
Глава 25. Саломея 261
Глава 26. Леонид и Саломея 297
Глава 27. Успех. Робин. Смерть Толиного отца 307
Глава 28. День рождения Леонида 319
Глава 29. Первая любовь Леонида.
Отец Леонида. Деньги для Тараса 331
Глава 30. Квартира 345
Глава 31. Тамарка. Дружок. Тонечка 353
Глава 32. Раздел театра 395
Глава 33. В гостях у Леонида-барина 405
Глава 34. Оплеуха 419
Глава 35. Сказки 425
Глава 36. Страсти 435
Глава 37. Смерть Тонечки 453
Глава 38. Жизнь и работа в Уфе 465
Глава 39. Возвращение в Москву 491
Глава 40. Толя Коптев 511
Послесловие 523






Глава 1 Как я оказался в Москве
1
Снился мне сон. Темная комната, стол, на столе – свеча. За сто-лом напротив меня – два собеседника. Свеча горит еле-еле, света от нее почти никакого. Лиц собеседников не видать. Все смотрят на ого-нек, все внимание на него, при этом разговор наш не прекращается. Один из сидящих напротив задает мне вопрос, другой толкует мои от-веты, как бы разъясняя своему товарищу истинный смысл мною ска-занных слов. На деле же все переворачивает с ног на голову.
Мне дают поесть. Судя по вкусу, это старый заплесневелый су-харь и разбавленное вино. Я с отвращением ем и с нарастающей зло-бой слушаю невидимого мне негодяя, извращающего мои мысли, пе-реводчика, превращающего живые и понятные слова в мертвый и пу-таный язык терминов.
Пламя дрожит, вот-вот погаснет. Я нисколько не сомневаюсь в том, что собеседники только этого и ждут, вот только корысть мне их непонятна. Ждали они, но не дождались.
Я отложил сухарь с вином в сторону, взял свечу и жидкий воск, скопившийся на поверхности свечи, слил на свою ладонь, свечу же поставил на место. Пламя окрепло, стало гореть ровно, и освещенного пространства в комнате заметно прибавилось. Казалось, пройдет еще какое-то мгновение, и я увижу их лица. Но тут они встали и ушли, же-лая сохранить инкогнито. Но, перед тем как уйти, они жестами пока-зывали, что хотят у меня забрать воск из руки. Я же воск им не отдал, а вместо воска вернул заплесневелый сухарь и разбавленное вино.
Долго я сидел и крутил перед глазами эту теплую кляксу, пони-мая, что в ней заключена какая-то тайна, разгадка которой, возможно, определит всю будущую жизнь мою. И вот, когда ключ к замку был почти подобран, когда отгадка была так близка, и сердце сладко запело в предвкушении чего-то необыкновенного, над самым ухом своим я услышал голос коменданта нашего общежития:
– Да проснешься же ты или нет? Тебя к телефону требуют.
Я вскочил с постели, посмотрел на свою ладонь, на коменданта и, надев спортивные штаны, пошел к телефону. Я нисколько не со-мневался в том, что это мое руководство, но услышал в трубке знако-мый голос Фелицаты Трифоновны:
– Судя по всему, я тебя разбудила? Приводи себя в порядок и немедленно приезжай, Леонид вернулся.
2
Зовут меня Дмитрий Алексеевич Крестников, родом я из Уфы. Биография простая. Родился, учился, после школы пошел работать. Работать я пошел на фабрику Уфимское швейное объединение «Мир». Подался я туда по двум причинам. Во-первых, потому, что провалил экзамены, поступал в институт на юриста. А во-вторых, став жертвой обмана. Дело в том, что на фабрике работал мой отец, которому недвусмысленно сказали: «Приведешь к нам в дружный рабочий коллектив сына, – дадим обещанную квартиру, не приведешь, жди, пока рак на горе свистнет». Отец поверил, уговорил меня, хотелось пожить отдельно, без соседей, но нас обманули, – никакой квартиры не дали. А потом умер отец, так что и вовсе обещавшие и обманувшие перестали прятать глаза, смело, заявляя, – «Не надейтесь».
На фабрике работал я слесарем, слесарем-ремонтником. Починял гладильные пресса, осноровочные машины и прочую технику. Первое время было непривычно, тяжело и даже гадко, ну, а потом привык. Так, за трудами праведными, перекурами и зарплатами пролетел календарный год. Снова начались вступительные экзамены в высшую школу, снова мать, желавшая сыну лучшей участи, стала грызть меня, говоря: «Учись».
На юридический я пробовать уже не стал, поступал по профи-лю, – во Всесоюзный заочный институт текстильной и легкой про-мышленности, на электромеханический факультет по специализации «Машины и аппараты текстильной и легкой промышленности».
Институт находился в Москве, а у нас был филиал. Поступил я легко, но учиться не стал. Как-то раз зашел на общее собрание и все. Никакого желания учиться перед службой в армии не наблюдалось. Все мысли были только о том, куда пошлют, в кого нарядят. На суше или на море придется переносить все тяготы и лишения воинской службы. Какая тут учеба, когда «труба зовет».
Труба позвала меня в строительный батальон, что явилось пол-ной неожиданностью не только для меня, но и для всей моей родни. Ведь меня прочили в самые элитные войска, и служить я должен был непременно в Москве. Дело в том, что дядя Толя, старший брат моей матушки, прапорщик в отставке, служил когда-то в роте почетного караула, а, значит, по их разумению, имел знакомства на самом верху, знал все входы и выходы, должен был хлопотать, рекомендовать. К тому же жил в Москве. Как это ни смешно, но только на этом осно-вании и строились все их чаяния и надежды.
Узнав о решении призывной комиссии, все просто оторопели и терялись в догадках: «Что? Где? Когда? Откуда уши растут?». А отгадка была проста, лежала на поверхности, корнями уходя в при-писную комиссию трехлетней давности.
В пятнадцать лет, как законопослушный гражданин, получив-ший повестку, я прибыл в военный комиссариат на медицинское ос-видетельствование. Врач-невропатолог, размахивая перед моим носом молоточком, как бы между прочим поинтересовался, не разговариваю ли я во сне.
– А откуда мне знать, – не придав значения глупому вопросу, от-ветил я, – уж, коль скоро и разговариваю, то сам себя не слышу, по той простой причине, что сплю.
– Так, значит, разговариваете? – ударяя молоточком по груди, локтевым изгибам и коленным чашечкам, настаивал врач, и вдруг, внезапно повеселев и отложив молоточек в сторону, он записал в мою медицинскую карточку какое-то хитроумное слово. На том тогда и ра-зошлись. А в восемнадцать лет, когда настал срок призыва, уже другой врач, расшифровав латиницу, огласил мне это непонятное слово по-русски: «сомнамбулизм». Так, нежданно-негаданно, я в одно мгно-вение превратился в сомнамбулу. Признаюсь, уже тогда, три года на-зад, заподозрил я седого специалиста по нервам в чем-то нехорошем. «Не зря, ох, не зря, – думал я, шагая домой, – так возликовал неприят-ный человек, выводя на бумаге трясущейся рукой заграничное слово».
В старшей группе детского сада, равно, как и в начальных классах средней школы, дети часто выдумывают истории о «лунати-ках», эдаких замечательных в своем роде людях, которые под воз-действием лунного света оставляют свои теплые постельки и, вы-бравшись через окно на карниз, гуляют, не просыпаясь, по скользким холодным крышам и электропроводам, подобно канатоходцам из цирка. Под утро, нагулявшись, они, таким же, только им ведомым путем, возвращаются на прежнее место и ничего не помнят, ничего не могут рассказать о своих ночных похождениях. Все эти душещи-пательные истории преподносятся рассказчиками в таких подробно-стях, что у слушателей не возникает никаких сомнений в том, что «сказочники» были непосредственными свидетелями всего произо-шедшего. У иных фантазия заходит так далеко, что они с жаром на-чинают уверять в том, что, дескать, и сами последовали за уникальным человеком, но, пройдя карниз и крышу, «ноги скользили, и черные кошки бросались под ноги» (известное дело, где же еще быть черным кошкам по ночам, как не на гребне крыши?). Убоялись, в отличие от «лунатика», ходить по проводам, и вернулись в «партер», наблюдать за канатоходцем со стороны.
В эти наивные истории до конца не верилось, даже в том нежном возрасте, когда учитель знакомил с алфавитом. А тут, что же получа-лось? Выживший из ума старичок в белом халате, спрашивая о чем-то эфемерном, и сам себе на это утвердительно отвечая, стал коверкать судьбы человеческие, штампуя направо и налево сомнамбул. Возможно, эту сказку поведал ему внук, и он, потрясенный услышан-ным, решил, что жизнь в профессии только началась. Известно, стар, что млад в одни и те же игрушки играют, в одни и те же сказки верят.
Игрушки игрушками, сказки сказками, но, как вы сами, навер-ное, догадываетесь, совсем не лестно иметь такой диагноз молодому человеку, готовящемуся стать защитником Родины.
Врачи, расшифровавшие каракули трехлетней давности, взялись расспрашивать меня с таким пристрастием и осматривать с такой тщательностью, что у тех, кто мог бы наблюдать за этим со стороны, непременно бы сложилось мнение, что парня готовят в отряд космо-навтов. Как ни расспрашивали, как ни осматривали, ничего подозри-тельного не обнаружили. Общий вердикт был сформулирован в двух словах: «Совершенно здоров». Истина восторжествовала, разобрались и поняли, что никакой я не сомнамбула. Но не успел я, как следует, этому порадоваться, врачи пошли на попятную, предложили мне, для очистки их совести от последних сомнений, лечь на обследование в психиатрическую больницу. Лечь сроком на месяц, с тем условием, что денежки на фабрике мне выплатят сполна, а заодно предоставят бесплатное трехразовое питание с удобным койко-местом у зареше-ченного окна. Меня огорчало недоверие, но надо, так надо, я всегда был дисциплинированным.
В одном отделении со мной были тихие психбольные, бродяги, они же профессиональные нищие, гордо именующие себя странника-ми. Идейные тунеядцы, денно и нощно бубнившие слова горьковского героя из пьесы «На дне»: «Пусть предоставят мне такую работу, чтобы она приносила мне радость. Тогда, может быть, я и стану трудиться». И трудные подростки, направленные на обследование детской комна-той милиции.
Ничего страшного не было. Кормили сносно, никогда никого не били. Уже через неделю я был там на правах санитара. Вернули брю-ки, дали ключ. Я имел свободный выход и вход. А еще через неделю выписали с самыми наивосторженнейшими отзывами. В заключении главврача вместо полагающейся формы «Здоров. Годен к строевой службе» было написано: «Здоров, как бык, годен к службе в ВДВ», то есть воздушно-десантных войсках. Это меня и сгубило.
В военкомате, ознакомившись с подобной резолюцией, пришли к единому мнению, что писавший ее и сам не совсем здоров, а, если это так, то в полной мере доверять ему нельзя. А еще, через неплотно закрытую дверь кабинета до меня донеслось следующее: «Если он две недели провел в психушке, то оружие ему в любом случае доверять нельзя. Не надо ему неба, пусть пороется в земле, человеком станет». И это говорил врач, который до психбольницы сам признал меня здо-ровым. Какие же бывают кривые души!
Таким вот образом и оказался я в стройбате. Надежды и чаяния родни сбылись наполовину, – не в элитных войсках, но все же в Мо-скве довелось мне служить. Служил я военным строителем, работал на закрытых объектах, где и заработал по тем временам кучу денег.

3
Надо заметить, что в отношениях со слабым полом я сильно от-ставал от сверстников и это, как казалось, мешало жить, развиваться, лишало нормальных человеческих радостей. В армию я так и ушел, не имея ни невесты, ни просто какой-либо девушки, с которой можно было бы переписываться.
И вот, в армии сослуживец, рассказал мне о том, что переписы-вается с Таней, переписывается просто, как с одноклассницей, а еще рассказал о том, что она ему прислала адрес своей знакомой, которой он намеревался теперь писать с серьезными намерениями. Мне же сказал: «А ты, давай, пиши Таньке, и всем будет хорошо». Я стеснялся, он уговаривал, и, в конце концов, мы с ним вместе сочи-нили письмо. Таня ответила, фотографию прислала, и завязалась пе-реписка. Она – про институт, про лекции, про экзамены, я ей – про армейскую жизнь. Она мне – про знакомую, я ей – про сослуживца. Потом, работая во вторую смену, я из прорабской имел возможность, набрав номер по коду, разговаривать с ней по телефону, что с успехом и проделывал. Голос ее мне нравился. В армии все, что связано было с гражданкой, нравилось.
Потом пошли как-то с сослуживцем в увольнение, зашли в теле-граф-телефон, что на Соколе, и со смехом долго рядились перед тем, как отправить телеграмму. Сослуживец написал своей: «Я тебя люб-лю». Я не стал так писать, но что-то тоже с амурным смыслом отпра-вил. Теперь не помню, что тогда написал, помню, что чем ближе под-ходила служба к концу, тем все чаще я писал Тане. Договорились, что сразу после демобилизации я приеду к ней. Приеду, не заезжая домой.
Службу закончил я в ноябре, взял билет в Омск, и туда, к ней. Дорогу знал. Сначала приехал к ее подруге, к той самой, с которой со-служивец переписывался, и вместе с ней поехали к Тане. Подруга прямо у автовокзала жила, а до Тани далеко было ехать.
Пришли, Тани дома нет, она была в институте, училась в ИПГС (Институт промышленного и гражданского строительства). Стоим на улице, ждем, и вдруг подруга сослуживца говорит: «Идет». У меня чуть сердце из груди не выпрыгнуло, я ее до этого никогда не видел. Смотрю, – в белой куртке, немного не такая, как на фотографии, не-высокая. Не такая, какой я ее себе представлял. То, что невысокая, я это как-то особенно про себя отметил.
Было застолье, водка была, с нами еще и сестра ее старшая за столом сидела. Я остался у них ночевать. Помню, ночью не спал, спать не мог, встал, стал ходить по комнате. Хотелось поговорить с Таней, побыть с ней наедине, а она спала в другой комнате, спала с сестрой.
Ходил я от волнения, а еще и затем, что хотел обратить на себя внимание, дать понять, что я не сплю, думал, может, она выйдет. А ей утром в институт, на лекцию, нужно было спать, выспаться, но она тоже не спала (это она мне потом сказала), ворочалась, но встать, прийти не могла, сестра ее старшая нас караулила. Находившись, при-томившись, я под самое утро уснул. Уснул и не заметил, как они ра-зошлись, кто на работу, кто на учебу.
Я ездил встречать Таню в институт, мы гуляли по городу, захо-дили в кафе. Денег у меня было много. Таня стала пропускать занятия, я переписывал за нее лекции. Говорили с ней много, говорили взахлеб. С недельку я у них пожил и поехал домой, дома меня тоже ждали.
Приехал и стал писать каждый день письма, а она мне стала на них отвечать. В письмах писал обо всем. Что видел, что не видел, что слышал, о чем думал, – все писал. Казалось, что всем с ней надо поде-литься. И она так же себя вела, понимала меня, была полностью в этом со мной согласна.
На Новый год у нее были каникулы, она приехала ко мне. Встречали Новый год у моего школьного друга, там же и спать с ней легли, под самое утро. Спали с ней, как святые угодники, как монах и монашка, как брат с сестрой. Не обнимались, не целовались. Как-то незачем было, от одной ее близости было хорошо.
Она в Уфе так же с недельку пожила, потом поехала домой в Омск. И тут что-то произошло, что-то сломалось внутри меня. Это случилось в тот момент, когда я в поезд ее посадил. Посадил ее в по-езд – и все. Наступило какое-то безразличие, и какое-то облегчение посетило душу мою. Начались сомнения. Я не писал ей долго писем, но потом снова разошелся, оставил грустные мысли и стал писать. Она интересовалась моим молчанием, сама письма два или три прислала, спрашивала: «Что случилось? Почему не пишешь?». Я придумал тогда что-то, как-то заболтал ее.
Опять в письмах сговорились, я поехал к ней. Приехал и понял, что отношения наши изменились. То, не целуясь, было хорошо, а тут она стала лезть ко мне с ласками, а я, когда с интересом, когда без ин-тереса, стал на это отвечать. Сильное чувство пропало, но, несмотря на это, я в этот приезд свой пообещал на ней жениться. Были у нас с ней об этом разговоры.
Родители ее на Севере, в Надыме работали, что-то я к ним туда за длинным рублем собирался ехать, на свадьбу зарабатывать. Я им даже письмо написал. А потом вернулся я из этой поездки и понял, что не могу ни в Надым ехать, ни на Тане жениться. Понял я это и долго мучился. Таня письма писала, я отвечал односложно. А потом я ей бабахнул письмецо и все. Написал в письме жестокую правду, на-писал, что во мне что-то произошло, что-то изменилось, раньше было так и так, а теперь того уже не чувствую и не хочу обманывать. А она все винила себя, что это она виновата, что это она не так что-то сдела-ла. Она была хорошая, добрая, аккуратная, следила за собой, белую куртку свою по два раза в неделю стирала, но разонравилась, бывает так.
Потом сестра ее старшая мне прислала письмо. Называла меня болтуном, сопляком, не знающим жизни (все это от обиды, но, как это ни горько признавать, во всем была права), написала, что Таня очень переживает наш разрыв, даже лежала после моего письма в больнице. Я сильно страдал, но не находил возможным вернуться. Помыкался, помыкался, и поехал в Москву.
Приехал в столицу, сходил в контору, где служил, переговорил с начальством. Сказали, работай, общежитие дадим, вызов сделаем, и не обманули. Я в Уфе работал на той же швейной фабрике, с которой в армию ушел, прислали на фабрику вызов, и меня без отработки уволили.
Приехав в Москву, жил неделю у вольнонаемного, потом дали общежитие в Красногорске. Из Красногорска переехал в Кунцево, на улицу Ивана Франко, а затем в Текстильщики. Вместе со мной в об-щежитии жили работяги, такие же, как я, инженеры-строители, оди-нокие приезжие офицеры-двугодичники, те, которых после строи-тельного института в армию посылают.
4
Жил я в общаге, работал на стройке, по выходным дням ходил в театры и кино. Ходил бессистемно, нравилось все, что было не похоже на ту жизнь, которая истязала меня по будням. Просто покупал в теат-ральной кассе билет, все равно, куда и шел на представление. Так однажды попал на такое, которое буду вспоминать всю свою жизнь.
Проходило оно в зале Политехнического музея, в том самом за-ле, в котором когда-то читали свои стихи Евтушенко, Вознесенский, Рождественский, пел песни Окуджава, срывая громогласные аплодис-менты благодарной публики. Но в тот раз ни поэтов, ни бардов, ни ап-лодисментов не было. А был старый, больной чтец с крашеными в каштановый цвет волосами, а из публики – два вьетнамца и я.
Я всегда верил людям, поверил и той пожилой женщине, си-девшей в театральной кассе, продававшей билеты, и в очередной раз попался. А она постоянно меня обманывала. Видимо, на лбу у меня было написано, что я никудышный специалист в выборе репертуара, и поэтому она подсовывала мне самые плохие билеты. Я интуитивно чувствовал обман и, как бы взывая к ее совести, спрашивал:
– А там будут зрители, кроме меня?
– Ну, что вы, конечно, – отвечала она, – там просто яблоку негде будет упасть.
– Если вы меня обманываете, – шутливо, но с легким оттенком недовольства говорил я, – то пусть вас разобьет паралич.
Она испытующе поглядывала на меня, какое-то время размыш-ляла, а потом говорила:
– Договорились. Покупайте билет, и, если я лгу, пусть меня разобьет паралич.
И что же, – я покупал билет, шел на представление и, как обыч-но, был ею обманут. Я не сердился на нее, не топал ногами, не говорил «чтоб тебя…». Но ее на самом деле скоро парализовало. Об этом я узнал случайно, от человека, заменившего ее в театральной кассе. Ме-нее всего я склонен думать, что это случилось из-за того, что она об-манывала меня. Но почему-то я совершенно уверен в том, что, если бы она не лгала, то этого бы с ней не случилось.
Крашеный чтец читал бездарные стихи неизвестных авторов. Все их достоинство заключалось в том, что они являлись членами Союза писателей, и чтец был лично с каждым знаком. Он читал стихи осипшим слабым голосом и сам себя записывал на магнитопленку, для чего огромный катушечный магнитофон установил прямо на сцене.
Все было отвратительно, плохо и, конечно, следовало бы встать и уйти, но я это сделать стеснялся, сидели и вьетнамцы. Чтец был глуп и очень самоуверен. Уверял что трудности с посещением временные, что стихи хорошие, что исполнитель гениален, и он надеется, что вскоре на его выступления снова хлынет народ.
А еще я не уходил потому, что обманщица, продавщица билета, сказала, что во втором отделении будет концерт. Но и во втором отде-лении, кроме чтеца, никого не было, и это, в своем роде, действитель-но был концерт.
Вьетнамцы убежали, я сидел в зале один, клевал носом, засыпал, просыпался, а чтец все декламировал. Читал, не замечая, а, может, просто не желая замечать того, с каким интересом я его слушал.
После этого представления я стал разборчивее, более того, стал ходить только в один театр. Театр МАЗУТ. Московский академиче-ский замечательно устроенный театр. Он был на самом деле замеча-тельно устроен; от метро в двух шагах, билеты в кассах были всегда, залы удобные, к тому же примой театра была Красуля, кумир всей мо-ей жизни, актриса, в которую я влюблен был с пеленок, чей портрет когда-то вырезал с обложки журнала «Советский экран» и повесил в изголовье своей кровати. Она совсем не изменилась, практически ка-ждый день выходила на сцену и блистала во всей своей красе, такая живая и обворожительная.
А в буфете всегда вкусно пахло кофеем и всегда были бутербро-ды со свежим сыром и ветчиной. Поешь бутербродов, попьешь кофей-ку, не спеша, походишь, посмотришь фотографии актеров, висящие в фойе, нарядных людей, пришедших на постановку, по этому фойе про-гуливающихся. Затем звонок. Тебя вежливо просят занять свое место, а в зале свой особый запах, особый аромат. Тишина. А еще через мгно-вение гаснет свет, звучит музыка, на сцене начинается волшебство.
После спектакля я, как правило, не спешил в общежитие, гулял, наслаждался полученными впечатлениями. А с утра совсем другая ат-мосфера, совсем другие запахи и звуки. Совсем другой мир.
Когда работа на стройке фактически была срочной службой – это было одно, теперь же, когда жил я, как казалось, вольной жизнью, та же самая работа стала для меня постылой и невыносимой каторгой. А иногда я ловил себя на мысли, что служба для меня продолжается. Не спасала большая зарплата и свободное время. Тем более, что об-щежитие от казармы не слишком и отличается, по крайней мере, по духу. Настроение, за редким исключением, почти всегда было отвра-тительным, временами просто жить не хотелось. Не видел просвета, не в состоянии был определить для себя хоть каких-нибудь, пусть самых жалких, обманчивых и ничтожных, перспектив.
И, вдруг, случилось чудо. Именно чудо, иначе никак не назвать. Машинально в метро купил газету «Вечерняя Москва», чего никогда не делал, и вдруг внимание мое привлекла небольшая заметка, словно набранная в номер именно для меня: «Дорогой друг! Приглашаем тебя в театральную студию Дворца культуры «Знамя Октября» (руководи-тель – народная артистка РСФСР Ф.Т. Красуля). В нашем коллективе помимо текущей работы ведется подготовка к поступлению в теат-ральные училища. Первое занятие «такого-то», во «столько-то». Далее шел адрес Дворца культуры, перечень транспортных средств, на кото-рых можно было добраться, телефоны для справок.
У меня из груди чуть было сердце не выскочило. Я чуть было не задохнулся. Сознаюсь, что подобного не случалось со мной никогда, ни до, ни после. Я понял, что это как раз то, что меня спасет, та до-рожка, по которой нужно идти, та вершина, к которой нужно стре-миться, то солнце, в лучах которого все станет ясно и понятно, та са-мая новая жизнь, о которой я столько мечтал.
Заметки, подобные этой, читал я и раньше, но раньше я был не готов, да и в каждой из этих заметок были к тому же отпугивающие слова: «Проводится конкурсный набор». А это означало, что будет от-бор, с кем-то придется драться за место, соревноваться. Писали, что необходимо будет декламировать стихи. Стихов знал я достаточно. Даже работая на объектах, сам для себя устраивал концерты. Как-то раз подошел прораб, понюхал, не пьян ли я и ушел в недоумении.
Да, стихи я знал, стихи я любил, но читать их строгой комиссии? Нет. Я к этому был не готов. Я побаивался. А это объявление в «Вечерней Москве» тем и прельщало, что ни тебе отборов, ни тебе комиссий, к тому же художественный руководитель – сама Красуля. Неужели ж в самом деле она? Конечно, этого быть не могло. В лучшем случае использовали ее имя, как приманку. Она, возможно, об этом даже и не догадывается. Одна только мысль оказаться с ней рядом приводила в трепет. Это же богиня, живущая на Олимпе, а мы – смертные, жалкие, маленькие.
И все же в назначенный день я во Дворец культуры не поехал. И не потому, что нашлось какое-то срочное дело. Просто в очередной раз испугался. А, что как западня? Я к ним с чистым сердцем, с высо-кими намерениями, с искренними мыслями, а там комиссия, которая устроит точно такой же отбор, как и везде, да еще в ее присутствии, не приведи Господи. Разве что-нибудь я смогу прочитать? Прогонят с позором. Вот чего я боялся. А в новую, волшебную жизнь хотелось. И тогда я пошел на хитрость. Раз, думаю, вы берете без экзаменов, то я к вам и зайду будто бы случайно, дескать, шел мимо и зашел. А если на первое занятие прийти, то тут уж не отвертишься.
Все эти размышления и страхи возможно, покажутся вам сума-сшествием, и вы будете правы. Мечта о другой жизни, другом воздухе, другом окружении сделалась к тому времени моей навязчивой идеей. И дело не в том, что надоело ходить в сапогах, месить на стройке грязь, слушать с утра до вечера известные всем словеса. А дело в том, что театр стал для меня символом. Символом настоящей, истинной жизни, а уж потом только всем остальным, то есть местом, где тепло и светло, где ходят в чистом и не бранятся. На фабрике, на стройке, я хоть и маскировался под слесаря, под каменщика, и все верили, что я свой, сам-то я в глубине души знал, что живу шпионом, живу не своей жизнью, что где-то есть моя жизнь, к которой я тянусь и к которой я рано или поздно приду, к которой нужно стремиться, преодолевая преграды. И я стремился, стремился изо всех сил, вот почему во мне было столько страха и столько опасений перед тем, как сделать свой первый шаг на ниве Вечного искусства.
На стройке я о своих планах не распространялся, обмолвился один раз, меня просто не поняли. Я попробовал помечтать вслух, ска-зал, что не плохо бы быть актером. Меня все, как один, подняли на смех. «Конечно, не плохо, – отвечали мне, – деньги лопатой грести, да актрисок красивых трясти». Они только в этом диапазоне актерскую жизнь и рассматривали. Признаюсь, что и я тогда об этом много ду-мал, но, конечно, не так грубо, а, главное, совсем не это меня манило. Я, как ни высокопарно это прозвучит, видел в театре возможность для реализации своих творческих способностей.
– А главное, делать ничего не надо, – продолжали коллеги-строители рассуждать про актерскую жизнь. – Вышел на сцену, морду скорчил, все засмеялись, иди в кассу, получай «копейку». И слава тебе за это и почет. А помесил бы он раствор хоть полсмены, посмотрели бы на него, какой он «артист».
Так или почти что так заканчивались разговоры о людях умственного труда – ученых, писателях, режиссерах, учителях, врачах. С тех пор о сокровенном я стал помалкивать, но свое, однако ж, разумел.
Перед тем, как идти во Дворец культуры, я нарядился. Оделся так, как, по моему мнению, должны были одеваться актеры и все те молодые люди, которые претендовали на это звание. Я нарядился в летнее, светло-серое габардиновое пальто с серебристой подкладкой, купленное отцом для себя, но так ни разу не надеванное, в широкопо-лую мышиного цвета шляпу, шею обвивало кашне, на мне была новая белоснежная сорочка, кремовые брюки, светлые португальские туфли. Все в тон, не хватало только автомата Томпсона, и был бы вылитый гангстер двадцатых годов из города Чикаго.
Я шел во Дворец культуры совершенно не веря в то, что мой ку-мир, та женщина, в которую я с детства был влюблен, руководит какой-то студией. Неужели ей не хватает театра, радио, кино, творческих встреч, концертов, наконец. Я понимал, что это будет не она (если вообще кто-нибудь будет), и все же надеялся на чудо. И то, что, войдя в кабинет руководителя студии, я ее не узнал, меня спасло. А иначе, точно упал бы в обморок. Не в самый подходящий момент я вошел.
В кабинете находились две женщины. Пожилая и молодая. Обе, как молью побитые, без макияжа, плохо одетые, растрепанные. Пожи-лая, заметно превозмогая страшную боль, слабым надтреснутым голо-сом старалась кричать на молодую.
Узнав о причинах, побудивших меня столь стремительно во-рваться в кабинет («Даже без стука, а вдруг мы здесь голые?»), пожи-лая женщина выставила молодую за дверь, а со мной стала беседовать. И вот тут я ее узнал, а, точнее, догадался, что это пугало и есть моя Краса Ненаглядная.
Я стал пристально смотреть на ее мрачное лицо, на ее потухшие ввалившиеся глаза. И она, чтобы как-то оторвать меня от этого бесце-ремонного рассматривания, попросила в качестве своеобразного экза-мена на пригодность, что-нибудь прочесть. И вот тут-то я опомнился и растерялся. И во второй раз, после прочтения заметки, чуть было не лишился чувств.
Я стал читать первое, что пришло на ум, но так и не закончил стихотворение. Не хватило воздуха. Я стоял пунцовый, чувствовал, что щеки мои горят, губы пересохли, слышал и не узнавал свой собствен-ный голос, который, помимо моей воли лепетал что-то невнятное, оправдательное. Глаза мои просили пощады.
– Боишься, что в студию не возьму? – спросила Красуля и после продолжительной паузы успокоила. – Возьму. Не бойся. Но ты ведь по весне в театральное училище убежишь.
Последние слова сказала она как бы против воли и тут я сообра-зил, что обещание о подготовке к поступлению, прописанное и про-декларированное в объявлении, было обманом, что, собственно, на тот момент меня не очень огорчало, ибо о поступлении в театральное училище я тогда и не помышлял.
На том наше собеседование и закончилось. Красуля велела мне сдать верхнюю одежду в гардероб и отправляться на занятие по актер-скому мастерству, которое решила провести сама.
Дело в том, что двух предыдущих занятий не было. С вновь на-бранными студийцами не занимались. А должна была проводить заня-тия та самая молодая актриса, которой Красуля при мне в кабинете, делала выволочку. Звали молодую актрису Вера Спиридонова, о ней рассказ впереди, а мы вернемся на занятие по мастерству, которое проводила сама Фелицата Трифоновна Красуля, народная артистка РСФСР.
И вот что значит чудо преображения. Фелицата Трифоновна на-чала занятие и куда подевались ее мрачность и обреченность. Она за какие-то полчаса из болезненной старухи превратилась в веселую, звонко смеющуюся молодицу. И мы, студийцы, конечно, все были счастливы.
Фелицата Трифоновна хотела найти Спиридоновой замену, но так и не нашла. Занималась с нами сама, отчего, помимо мастерства, мы получали массу положительных эмоций.
Фелицата Трифоновна была прирожденным педагогом, она за-нималась с нами актерским мастерством, сценической речью, а уроки сценического движения нам преподавал Кирилл Халуганов, служив-ший с Фелицатой Трифоновной в одном театре. Представился он Ки-рей, и просил нас именно так его и называть. Был он старше меня на десять лет, но такое ощущение, что хотел казаться младше ровно на столько же. И ему это удавалось. От взрослого мужчины в нем была одна только внешность, он был настоящим мальчишкой, шкодливым и не всегда разумным. Кроме того, что он служил с Фелицатой Три-фоновной в одном театре он так же являлся другом ее сына, Леонида Москалева, который на тот момент отдавал свой воинский долг Роди-не и должен был демобилизоваться по весне.
Фелицата Трифоновна сына очень ждала, связывала с ним большие надежды на будущее. Рассказывала интересные истории из его жизни. Запомнилось, как Леонида хотели крестить. Свидетель, то есть крестный, носил трехлетнего Леонида на руках, священнослужи-тель, совершая обряд миропомазания, обмакнул стручец (кисть для помазания), в миро и начертал им на челе у Леонида крест, пригова-ривая при этом: «Печать дара духа святаго. Аминь». Быть может, де-лай он все это побыстрее, и не случилось бы того, что случилось. По-мазал бы глаза, уши, ноздри, уста, другие главнейшие части тела и дал бы знак облачать дитя в белую одежду, но, так как все священнослу-жителем делалось не абы как, а с полной душевной отдачей, то и вы-шел вместо крещения спектакль.
Пока благообразный священнослужитель с серебряной бородой говорил: «Печать дара духа святаго. Аминь», Леонид, тем временем своей маленькой ручкой стер со лба миро и, неприязненно посмотрев на священника, не по-детски зло и серьезно спросил: «Ты что, дурак?». Многие из присутствовавших на крещении, следившие за обрядом, прыснули смешком, впрочем, тут же постарались спрятать свои ух-мылки в кулаки.
Батюшка, сделав вид, что ничего не произошло, снова обмакнул стручец в миро и вторично нарисовал на челе у Леонида крест. Тут-то и случилось совсем непредвиденное. Мало того, что вконец вышедший из себя младенец тут же снова стер рукой крест, не по-зволив батюшке даже произнести положенные при этом слова, он посмотрел на батюшку сверху вниз, что было не сложно, так как Леонид сидел на руках, а батюшка был невысокий, посмотрел унич-тожающе строго, покачал укоризненно головой и, с какой-то цинично-стью, не свойственной нежному возрасту, сказал: «Я думал, ты дурак, а ты дур-р-р-ак!». На этом попытка крестить Леонида закончилась.
С предполагаемым крестным, Елкиным, державшим Леонида на руках, случилась истерика. Он стал хохотать. Это был человек теат-ральный, хорошо Фелицате Трифоновне известный. Она знала, что, если на него нападет, то раньше, чем через полчаса не отпустит. Она схватила сына в охапку и, прячась от глаз людских, убежала.
Фелицата Трифоновна очень заразительно рассказывала о том, как сын ее, учась в первом классе средней школы, ругался с учителем. Конфликт случился из-за того, что Леонид требовал от педагога не свойственного в наших школах к себе обращения. А именно хотел, чтобы тот называл его по имени и отчеству. Учитель свирепел, говорил, что нет никаких оснований так величать ученика Москалева (учитель и по имени-то никого не называл), на что Леонид отвечал так:
– Если нет основания называть по имени и отчеству тех, кто зав-тра станет великим ученым, знаменитым писателем или прославлен-ным полководцем, то не находите ли вы, что тем менее оснований у нас величать по имени и отчеству человека, жизнь которого не уда-лась, человека, который за свои пятьдесят лет выше учителишки на-чальных классов не прыгнул?
– Молчать, щенок паршивый, – кричал учитель. – Убирайся прочь, я не намерен тебя учить!
– Сам молчи, пес шелудивый! – еще громче кричал Леонид. – И никуда я не пойду. Учить он меня не намерен! Ты не из прихоти своей здесь штаны протираешь, тебе деньги платят за то, чтоб меня учил. Вот и учи. А то пойдешь сам по миру с волчьим билетом. Ста-нешь бродягой.
Видимо, не так складно говорил семилетний Леонид, но даже, если учесть, что сотая часть из рассказанного Фелицатой Трифоновной правда, то я представляю, как опешил и растерялся учитель. Нам в школе такое не позволялось, мы трепетали перед учителями, они дер-жали нас в ежовых рукавицах. Леонид, видимо, воспитывался иначе. После этого случая с учителем, со слов Фелицаты Трифоновны, ди-ректор ей так сказал о Леониде:
– Этот мальчик или взлетит очень высоко, или падет так низко, что даже страшно представить.
Увлечение театром все смелее входило в мою жизнь, заполняя ее практически полностью. Прораб, стал странно на меня поглядывать. Видимо, внутреннее изменение моего душевного строя, то есть строя души и мыслей, отражалось и на лице, и на поведении. Мой оптимизм, моя веселость его сильно раздражали. Несколько раз он подходил ко мне, как дорожный инспектор к подозрительному водителю и просил «дыхнуть». Ему очень хотелось, чтобы от меня попахивало. Пьянство он бы мне простил, но веселое расположение духа и трезвость он никак мне прощать не хотел. Начались трения, беспричинные придирки. Они меня не слишком задевали, так как жил я совсем дру-гим, и это злило его еще сильнее.
Кончилось все очень плачевно. Прораб попал в больницу с ин-фарктом миокарда. Когда я, выбиваясь из радостного хора своих кол-лег (радостных по поводу инфаркта), попробовал сказать о нем добрые слова, то мне открыли заговор, составлявшийся против меня. Оказы-вается, прораб подговаривал ребят «поучить», то есть побить меня. И поил их для этого водкой, обещал премии, но те пили, поддакивали, премии получили, но «учить» не стали. Сказали: «Не учи ученого, съешь чего-нибудь печеного». Тут он и слег, не выдержав обмана и такого бездушия. Я и это ему простил.
Увлечение театром изменило всю мою жизнь. Я стал читать книги. Имея список, данный мне Фелицатой Трифоновной, я стал по-тихоньку штудировать Пушкина, Гоголя, Островского, Лермонтова, Ахматову, Мольера. Тот, по словам Фелицаты Трифоновны, минимум, без которого в театральном деле и шагу нельзя ступить. Она хотела нас, студийцев, видеть образованными, и я старался в меру своих сил ее не огорчать.
Говоря о нашей необразованности, Фелицата Трифоновна была права. Я действительно ничего из предложенного к ознакомлению до этого и в руках не держал, а если что-то и слышал, то это долетало из далекого далека. Поэтому, когда, увидев меня с книгой «Война и мир», брат моего соседа по общежитской комнате (он приходил к нам в гости, сам трудился на ЗИЛе) захохотал, я сразу понял причину. И весь глубинный смысл такой его реакции. Он считал меня за своего, все одно, что за себя. А для него Л.Н. Толстой, не то, чтобы немыслимое чтение, а просто ненужная трата времени. Он представил, наверное, себя, сидящим на койке с серьезным лицом, делающим вид, что читает, что ему интересно. Он хохотал громко и долго, словно его щекотали насильно, приговаривая при этом: «Ой, не могу! «Войну и мир» читает!». Он был веселым добродушным парнем и рассказывал много интересного о своей жизни. С собой он постоянно приносил крепленое вино, после которого и у меня, и у соседа болела утром го-лова.
Кроме чтения книг я стал более осмысленно посещать выставки и театры. В «Замечательно устроенный» ходил, как к себе домой. «Гамлета», в постановке худрука театра Букварева, в котором Фели-цата Трифоновна была Гертрудой, смотрел без малого семь раз.
Где-то в начале марта я сказал Фелицате Трифоновне, что наме-рен поступать в театральное училище. Она, вопреки моим опасениям, отнеслась к этому очень благосклонно. И даже стала меня готовить. Уроки проходили у нее на дому.






Глава 2 Фелицата Трифоновна

1
Дом, в котором жила Фелицата Трифоновна, был особенным. Парадная лестница с витражами на окнах, стеклянная шахта лифта. Все это поразило меня при первом посещении ее дома своей красотой и размахом. Собственно, только так и должна была жить любимая ак-триса миллионов, как я это понимал. Квартира поразила еще сильнее. Особенно интерьер комнаты сына. В углу, у окна, стояла настоящая телефонная будка и телефон в ней работал. Причем первый советский, тот самый, который использовал в своем музыкальном киноролике Леонид Утесов, когда из телефонной трубки пил чай и одновременно говорил в нее.
По всем стенам, даже на потолке и в полу, были двери в рамах, разумеется, ложные, так что попадая в эту комнату впервые, не остав-ляло ощущение того, что ты попал в какой-то ирреальный мир или в мастерскую фальшивомонетчиков, заблаговременно позаботившихся о путях отхода. Над ближайшей ко мне двери справа была надпись «Проход из посюстороннего в потусторонний мир». А чуть ниже два звонка, розовый и черный, так же с буквами «Ад» и «Рай», разумеется, наоборот, под розовым, конечно, было «Рай» написано. У окна, на огромном старинном диване, лежал плюшевый медведь с лысым про-тертым боком, главная особенность которого состояла в том, что он, в отличие от своих игрушечных двойников, набитых опилками, имел мужской пол и соответствующие причиндалы, на это указывающие.
На стене висела картина, поразившая меня более всего. Собст-венно, это даже была и не картина, а художественная фотография в раме, размерами метр на полтора. Среди бескрайних бесплодных рав-нин, на фоне высокого, почему-то зеленого неба, стоял он, Леонид, сын Фелицаты Трифоновны. Был он в образе низвергнутого ангела, в образе сатаны. В холодном взгляде серебряных блестящих глаз, была и сила, и власть, и хитрость, и ум, и бессмертие. Все в них было, вот только любви не было. И поэтому, глядя в эти глаза, появлялось ка-кое-то тяжелое, гнетущее чувство безысходности, жить не хотелось. Неприятный, страшный взгляд. Лицо и тело поражали своей правиль-ностью и какой-то нечеловеческой красотой. Вьющиеся, влажные во-лосы были зачесаны назад и походили на извивающихся червей. Я даже сморгнул, мне показалось, что эти черви ожили и зашевели-лись. За спиной красовались огромные, пурпурно-алые крылья. Страшное ощущение испытал я, рассматривая эту фотографию, жутко мне стало. Вроде ничего особенного, но этот образ, против воли моей, въелся, впечатался в мозг мой, в мое воображение и стал жить там собственной жизнью.
Признаюсь, после того, как я увидел эту фотографию, не спал всю ночь. А в те короткие мгновения, когда веки смеживались, меня сразу же кто-то невидимый принимался душить и я кричал в голос, звал на помощь, чем не на шутку напугал своих соседей по комнате в общежитии.
Очень понравилось мне в комнате Савелия Трифоновича. С разрешения Фелицаты Трифоновны я прошел в комнату ее брата, чтобы полюбоваться на диковинных рыбок и собственно на сами ак-вариумы.
Сразу бросилась в глаза простота и аскетичность обстановки, чистота и опрятность. На каменном подоконнике, в стеклянной банке с водой стояли веточки тополя, уже пустившие крохотные нежные, салатовые листочки. Такими беззащитными и в то же время манящими после долгой холодной зимы, они мне показались, что захотелось их потрогать, но я удержался, только вдохнул аромат. Это был аромат надежды, надежды на жизнь, на весну, на все самое хорошее, что только можно себе представить в свои двадцать лет.
По обе стороны от банки с тополиными ветками стояли макеты фрегатов, сделанные из дерева, лоскутков и ниток. Выполнены они были с большим знанием дела, а, главное, с любовью. Приятно было смотреть на них и осознавать, что сделано все это великолепие чело-веческими руками. В углу, сокрытые от прямых солнечных лучей специальной деревянной перегородкой, стояли те самые чудо-аквариумы. Их было два. Первый знаменит был тем, что в нем была морская вода и жили удивительной красоты рыбки, морские звезды, коньки и ежи, то есть славен был диковинной живностью.
А второй, с простой водой, с простыми рыбками, был интересен своим оформлением. Фелицата Трифоновна мне рассказывала, что ко-гда-то на дне аквариума был макет города Калязина, затопленного во-дами Рыбинского водохранилища. Макет, разумеется, не всего города, а его части, с домиками, улицами, с колокольней, верхушкой своей торчащей из воды. По поверхности плавала кормушка в виде лодки с отдыхающими на ней людьми. Затем Савелию Трифоновичу такое дно надоело, и он взялся за новый макет. Теперь на дне стояла затопленная шхуна, весь корпус ее был сплошь в тине и ракушках, паруса были оборваны и обтрепаны, висели лохмотьями и своим цветом не от-личались от других частей корабля. Судно было насквозь пробито, прямо по центру корпуса зияла огромная дыра. Все это было специ-альным светом подсвечено. Впечатление от увиденного усиливалось картиной, приклеенной к задней стенке аквариума. На ней в перспек-тиве было изображено несколько таких же погибших шхун, что давало ложное ощущение некогда произошедшего на поверхности жестокого боя.
Когда мне наскучило созерцать подводное царство, я стал ос-матривать комнату. Стол, стул, одноместная кровать, застеленная солдатским одеялом, точь-в-точь таким же, под которым я два года спал. Особый интерес у меня вызвали книжные полки. Я подошел к ним поближе и по корешкам книг стал читать их названия:
Франц Меринг. «Очерки по истории войны и военного искусст-ва».
Г. Лорей. «Операции германо-турецких морских сил в 1914–1918 гг.».
Г.К. Жуков. «Воспоминания и размышления».
К.К. Рокоссовский. «Солдатский долг».
А. Василевский. «Дело всей жизни».
И. Уборевич. «Подготовка комсостава РККА».
А.И. Егоров. «Разгром Деникина».
И. Якир. «Десять лет тому назад».
В. Триандафилов. «Характер операций современных армий».
Н. Тухачевский. «Вопросы высшего командования».
М.В. Фрунзе. «Собрание сочинений».
На другой полке стояли:
«Моторист спасательного катера»
«Пособие для водителей катеров»
«Учебник судоводителя-любителя»
«Справочник по катерам, лодкам и моторам»
«Под парусом в шторм»
«Аварии судов»
«Волны вокруг нас»
На третьей полке стояли:
«Устройство и работа двигателей»
«Учебник автолюбителя»
«За рулем по Москве»
«Теория и конструкция автомобиля»
«Ремонт автомобиля ГАЗ 21 (Волга)»
На четвертой полке:
«Книга рыболова-любителя»
«Болезни прудовых рыб»
«Леса. Моря»
«Аквариумное рыбоводство»
«Определитель птиц фауны СССР»
«Аквариум в школе»
«Овощи – родник здоровья»
«Краткий справочник садовода»
«Размножение растений»
«Производство продуктов животноводства в личном хозяйстве».

Художественной литературы я у Савелия Трифоновича не на-шел, были все книги специальные.
Я настолько увлекся чтением корешков, что совершенно не ус-лышал, как щелкнул замок входной двери и в квартиру вошел Савелий Трифонович. О его приходе я узнал лишь потому, что вышедшая к нему навстречу Фелицата Трифоновна прямо в прихожей, громко и возбужденно заговорила:
– Савелий, надо что-то предпринять, я получила известие из части, Леонид под арестом. Он убил человека. Надо хлопотать. По-звони своему другу, военному прокурору. Если сына посадят, я этого не переживу.
Я хотел выйти из комнаты, но так и остался стоять у дверей, прислушиваясь. В коридоре воцарилась тишина. Савелий Трифонович долго молчал, молчала и Фелицата Трифоновна. После затянувшейся паузы послышался шум снимаемого плаща, видимо, Савелий Трифо-нович раздевался, и вместе с шелестом зазвучали его слова, полные горечи и сожаления:
– Эх, молодежь, молодежь.… Ругаются матом, сил нет терпеть. И на улице, и в транспорте, кругом одна матерщина. Одно «хэ» да «пэ», со всех сторон.
Видимо, опасаясь того, что брат скажет еще что-то нелестное в адрес молодежи, Фелицата Трифоновна залепетала:
– Да, забыла тебя предупредить, у нас гости. Мой ученик, – она выдержала многозначительную паузу и позвала меня, – Дмитрий! Оторвись от аквариумов, выйди к нам. Я хочу тебя представить брату.
Выждав какое-то мгновение, чтобы тотчас не открывать дверь, я вышел в прихожую, готовый к знакомству, как мне казалось, совер-шенно без тени того, что я подслушал разговор. Но брат с сестрой, конечно, все поняли, да они и не собирались делать тайны из этого страшного известия. Они были хоть и не простыми, но открытыми людьми.
Внимательно рассмотрев меня, Савелий Трифонович светло улыбнулся и, крепко пожимая мне руку, с каким-то юношеским озор-ством вдруг спросил:
– Как думаешь, сколько мне лет?
– Сейчас скажу точно, – растягивал я ответ, всматриваясь в его лицо, – шестьдесят.
– Правильно! – Захохотал Савелий Трифонович от радости, до-вольный тем, что я ошибся на полтора десятка лет. – А звание какое?
– Генерал-полковник! – выпалил я.
– Гляди, угадал. А специальность?
– Летчик-истребитель.
– Нет, флотский я. – С гордостью заявил Савелий Трифонович и, заметив, что верхняя пуговка на рубашке у меня расстегнута, мягко, но в то же время тоном, не терпящим возражения, сказал:
– Застегнись.
Потом я буду знать, что эта привычка к порядку выработалась у него за долгие годы службы и, приходя в этот дом, а я буду бывать в нем часто, стану всегда застегивать и пиджак, и рубашку на все пу-говички.
Сняв с себя и свитер в прихожей, Савелий Трифонович приче-сался и пригласил меня к себе. А Фелицата Трифоновна так и осталась стоять, не получив никакого ответа.
В той комнате, где я уже был, находился и секретер. Савелий Трифонович отпер его ключиком, дернул дверцу на себя, и эта дверца сразу же превратилась в стол. А из недр секретера приветствовал нас разнокалиберный строй коньячных созвездий. Там же у Савелия Три-фоновича хранилась плитка шоколада, лимон, чистая тарелочка и ост-рый ножичек, чтобы не ходить на кухню по такому пустяку, как наре-зать лимон.
Не спрашивая меня ни о чем, он приготовил закуску, – нарезал лимон и наломал шоколада, – разлил коньяк и, подавая мне рюмку, сказал:
– Давай, солдат, за то, чтоб не было войны, и наши специально-сти никогда бы не пригодились.
Разумеется, я промолчал о том, что по военной специальности каменщик.
Мы чокнулись, выпили, потянулись к лимонам, тут-то Фелицата Трифоновна в комнату и вошла. Посмотрев на нее, Савелий Трифоно-вич рюмки убрал. Я решил, что он ее боится, но это предположение было ошибочным. На место рюмок явились стаканчики. Брат и сестра молчали. Молчали не потому, что я мешал им говорить, а потому, что Фелицата Трифоновна уже сказала все то, что хотела сказать, а Саве-лий Трифонович еще не готов был к тому, чтобы ей дать ответ. Он от-крыл новую бутылку и разлил ее по стаканам.
– Савелий, надо что-то делать, – сказала Фелицата Трифоновна, как мне показалось, до странности фальшивым и безразличным голо-сом, – его же расстреляют или посадят в тюрьму.
Савелий Трифонович взял в руки стакан и сказал мне:
– За знакомство. Давай, не чокаясь. – И осторожно, чтобы не пролить ни капли, стал медленно подносить стакан к губам. Проследив за тем, как он это делает, я взялся за свой.
Коньяк был мягким и ароматным и пился удивительно легко. Допив до дна и, ставя стакан на стол, я вдруг поймал себя на мысли, что я в одно мгновение перескочил в совершенно другой мир, из по-сюстороннего в потусторонний. Нет, я не опьянел, и все было вокруг такое же, но при этом, как бы ожившее. Все неодушевленные предме-ты задышали, зашевелились, задвигались, стали шептаться, смеяться, подмигивать мне. Я улыбнулся, хоть было некстати, учитывая серьез-ность предстоящего разговора и тяжесть произошедшего.
– Вот так-то лучше, – радушно, как будто только того и ждал, что я этот сказочный мир увижу и сумею оценить, сказал Савелий Трифонович. – Давай, давай, лимончиком заешь.
Его слова так же казались необычными, похожими на музыку.
– В детстве безумно любил конфеты, – предельно доверительным тоном заговорил Савелий Трифонович. – В юности женщин, в зрелые годы – коньяк. А теперь… – он выдержал паузу, подмигнул мне и продолжал, – а теперь люблю и первое, и второе, и третье, все сразу, все вместе. В этом и есть преимущество моего возраста. Жаль, что не все доживают до старости. А племянник мой, на своих проводах в армию такой вот тост сказал: «Пью за то, чтобы все вы к моему возвращению со службы перебрались бы в мир иной и очистили, таким образом, мне место под солнцем. Чтобы не было вас на земле и не коптили бы вы небо, на которое я намерен любоваться, демобилизовавшись из рядов доблестной нашей армии». Говорит Леня эти слова и мне эдак многозначительно подмигивает. Дескать, тебя, старик, в первую очередь это касается. Да что я о себе. За столом, когда провожали, вся родня сидела, и ближняя, и дальняя, и все на него не могли наглядеться. А он – такое, открытым текстом.
– Идиот, – тихо сказала Фелицата Трифоновна.
Я решил, что она задним числом ругает сына, но Савелий Трифонович понял, что бранное слово направлено на него и тут же отреагировал:
– Идиоты у арабов.
– Кретин, – продолжала она.
– Кретины в Швейцарии, – защищался Савелий Трифонович.
– Дурак.
– Вот это родное. Но у нас это не ругательство, а, скорее, объяс-нение в любви. Ведь так?
Вся эта словесная перепалка напоминала мне игру в пинг-понг. Под эти тихие, почти что ласковые слова мне так вдруг захотелось спать и, возможно, извинившись, я ушел бы в другую комнату и при-лег на часок-другой, но тут грянул гром. Конечно, гром весной не редкость, но этот гром грянул прямо в комнате, прямо над моим ухом.
– Это он – дурак! Он – кретин! Он – идиот! А теперь еще и во-енный преступник, убийца! – заорал неистово Савелий Трифонович и следом за этим сказал такие слова, что никакая молодежь со всеми своими «хэ» да «пэ» ему и в подметки не годилась.
Я не помню, как в тот день я от Фелицаты Трифоновны ушел, помню только, что это случилось сразу после «грома». Передо мной извинялись и приглашали в гости чуть ли не в вечер того же самого дня.
Вот таким, не совсем обычным, было мое знакомство с Саве-лием Трифоновичем.






Глава 3 Савелий Трифонович

С Савелием Трифоновичем мы подружились. Был он страстным болельщиком. Болел за ЦСКА. Мы вместе ходили на хоккей, на бас-кетбол. Я помогал ему по хозяйству. Мы вместе убирались в квартире, вместе выносили, выбивали ковры. На общественных началах Савелий Трифонович преподавал кадетам в навигацкой детской школе-интернате; рассказывал занимательные истории о флоте. Бывало, перед хоккеем я заеду к нему, сижу на последней парте и слушаю о том, как ловили «Золотую птицу», как воевала на море Англия с Нидер-ландами, как профессор Бубнов создавал первую русскую подводную лодку «Дельфин».
Савелий Трифонович рассказывал о том, что в 1670 году у гол-ландцев был самый большой торговый флот. Не было равных в мире. Его общее водоизмещение составляло 568 000 тонн. Помнится, когда он это говорил, один из шалопаев выкрикнул:
– Так их, наверное, всех грабили?
– Не думаю, – тут же парировал Савелий Трифонович. – Держа-лись они группами, на борту имели тяжелые артиллерийские орудия, и почти не опасались нападения пиратов. А насчет «грабили», вот, по-любуйтесь. Это капитан Пит Хейн, – он показал картинку. – А знаменит он тем, этот голландец, что поймал испанскую «Золотую птицу». «Золотой птицей» назывался большой отряд кораблей, кото-рый ежегодно вывозил награбленные сокровища с Южной Америки, из Перу, Мексики и других испанских владений. В течение нескольких лет поиски Хейна были безуспешны и, наконец, в 1628 году, гол-ландский капитан во главе экспедиции из тридцати одного корабля вошел в кубинские воды и там обнаружил долгожданную добычу. Это произошло 8 сентября. Корабли испанского отряда были так перегру-жены, что на некоторых из них даже орудийные порты были заставле-ны сундуками с драгоценными камнями и корзинами с золотыми слитками. Медлительные и беспомощные галионы пытались укрыться в бухте Матанзае, на берегу которой располагался испанский порт, но четыре из перевозивших золото и серебро галионов сели на мель у са-мого входа в бухту. Когда абордажные партии Хейна вскарабкались на застрявшие корабли с одного борта, они увидели, что испанские экипажи в панике покидают галеоны с другого. Сокровища, захвачен-ные без каких либо жертв, превзошли все ожидания. На кораблях об-наружили невероятное количество серебра – 180 000 фунтов. Золота чистейшего – 134 фунта. Тысячи ящиков жемчуга и других драгоцен-ных камней. Всю добычу оценили в 15 миллионов гульденов! Хейн стал героем Нидерландов. Получил награду 7 000 гульденов и звание главного адмирала всех голландских флотов. Но не долго всем этим наслаждался, через шесть месяцев, 18 июня 1629 года, во время боя с пиратами у Дюнкерка, был сражен пушечным ядром. А теперь скажи-те, – вопрошал Савелий Трифонович, – на каких кораблях ставились деревянные пушки?
– Да разве ставились, они же не палят?
– Точно, не стреляют. Их ставили для маскировки, на брандерах. Это такие корабли, которые поджигались и сгорали вместе с кораблем противника, команда с брандера спасалась на лодке, переправляясь на фрегаты, обычно сопровождающие брандер.
Возможно, тесное общение с подростками и объясняло его бо-лезненную привязанность к такой пустяшной, на мой взгляд, игре, как морской бой. Играя в нее, Савелий Трифонович доходил иногда до неистовства, страшно было выигрывать, так как, черкая карандашом клетки на тетрадном листе, он вел настоящий бой и, как командующий флотом, не мог проиграть битву.
Ощущая себя, как в настоящем сражении, он терял во время иг-ры в весе, организм его вбрасывал в кровь огромные порции адрена-лина, глаза блестели. Это был человек, каждую секунду готовый при-нять смерть, с ним страшно было рядом сидеть. Однажды, против воли своей, я у него выиграл, так он, словно пулей сраженный, стал кор-читься, стонать, и никак не хотел мириться с эдакой несправедливо-стью. Только отыгравшись, пришел в себя.
Обладая исключительным музыкальным слухом, он играл на баяне и пел так, что позавидовали бы самые известные исполнители. Жизнь из него прямо-таки ключом била, и он щедро делился этой «живой водой» со всеми окружающими. А, казалось бы, такой ад прошел, был неоднократно ранен, горел, тонул и такую правду мне рассказал о войне, что уши мои как закрутились в трубочки, так до сих пор в таком состоянии и пребывают.
Сожительствовал он с тридцатилетней соседкой, имел автомо-биль «Волга» ГАЗ 21 в превосходнейшем состоянии, дом в деревне, у самой реки, катер, сад и огород. Всегда светился счастьем. Был весел, бодр, чего и другим желал от всего сердца.
Конечно, и за Леонида он похлопотал, не смотря на те самые проводы и прощальные тосты племянника. Дело закрыли, но остава-лись какие-то формальности. Мы все надеялись на лучшее, то есть на то, что Леонида демобилизуют в срок, в мае – июне этого года.
Савелий Трифонович сам изготовлял оловянных солдатиков и начал с французов образца 1812 года, чтобы угодить Леониду, так как Наполеон Бонапарт был кумиром племянника. Сделал он фигурку са-мого Наполеона, всех его маршалов и принялся за офицеров и солдат гвардии. Чтобы представить всю армию Наполеона в 1812 году, вторгшуюся на территорию России, необходимо было сделать около двух тысяч солдатиков, от каждого полка по пять – офицера, солдата, барабанщика и еще двоих, не запомнил кого, поэтому на полную кол-лекцию Савелий Трифонович и не замахивался, ведь в планах был и Кутузов, и Барклай, и офицеры с солдатами нашей армии, того же двенадцатого года.
В лото любили играть, Савелий Трифонович, сожительница его Вера Николаевна и Фелицата Трифоновна. Я играть с ними не успевал, постоянно проигрывал, так как только и слышалось: «Сталинград», «бабка с клюшкой», «лебединое озеро», «в жизни раз бывает», «валенки», «утята», «дедушкин сосед», «пенсионер». А за этими сло-вами, расшифровку которых я не знал, стояли цифры – 43, 81, 20, 18, 66, 22, 89, 60; приходилось наверстывать.
– Студией я занимаюсь, чтобы руки на себя не наложить, – соз-налась мне как-то Фелицата Трифоновна. – В театре дела плохи, сын не пишет, на личном фронте тоже беда. Елкин пьет, опять его из театра выгнали, скоро выгонят и меня, а ведь в театре вся моя жизнь.
Я вспомнил, какой застал ее в кабинете, при первом знакомстве, это был человек, которому врач сказал, что дни его сочтены. Так она выглядела. Затем занятия ее развлекли, развеяли, но, конечно, не на столько, чтобы забыть обо всех существующих проблемах. Я изо всех сил старался ее поддержать, помочь, рассказывал смешные истории из своей жизни, звал в кино, на прогулки; мы гуляли под ручку по горо-ду.
Актер Елкин был любовником Фелицаты Трифоновны долгие годы, постоянным партнером не только в жизни, но и на сцене. Когда-то Елкин был Гамлетом, а Фелицата Трифоновна Офелией, теперь он играл Клавдия, а она – Гертруду. Я видал Елкина на сцене, он гени-ально играл. О нем Фелицата Трифоновна могла говорить часами, из-любленной темой о Елкине было то, как все в театре удивляются его умению быстро приходить в себя, возвращаться из грязи в князи, то спит в канаве, думают, издох, а то, как новенький, ни смерть и ни про-студа не берет.
У Фелицаты Трифоновны жил кот Елкина, по кличке Зорро. Он не мяукал, а выругивался, эдакий кот-матерщинник; выругается и снова примет нормальную спокойную позу-копилочку, а ругался час-то, все смеялись, когда слышали его брань кошачью. Злой был, облез-лый, очень сильный характер имел, в глаза посмотрит, отвернешься, невозможно выдержать его взгляд.
Этого кота я видел где-то за полгода до того, как познакомился с Фелицатой Трифоновной. Встреча была случайная, но запомнилась в подробностях. Четырнадцатого и пятнадцатого апреля в том году по-года стояла отвратительная. Дул сильный холодный ветер, с неба па-дал мокрый снег. Под ногами – грязь, лужи. Шестнадцатого все пере-менилось, показалось солнце, лужи высохли, холодный ветер стал те-плым и ласковым. В то, что еще вчера с неба падал снег, невозможно было поверить. Наступила, наконец, весна.
Я решил поехать прогуляться. Прогуливался по Тверскому бульвару. Воробьи щебетали, гонялись за самками. Нагулявшись по бульвару я, свернув налево, пошел мимо здания телеграфного агент-ства и оказался свидетелем интересной истории, главным героем ко-торой и являлся кот Зорро. Он лежал на газоне, у агентства, грелся на солнышке; мимо проходили три подростка с собакой на поводке. Увидев кота, мирно жмурившегося, ребята стали травить на него со-баку. Собака стала притворно лаять, потворствуя прихоти хозяина и делать вид, что рвется в бой: «Короткий поводок мешает, мне бы только вырваться, я бы разорвал этого кота на куски». Хозяин наме-ренно не подпускал собаку близко, так как все же, несмотря на то, что травил, заметно боялся за нее. Быть может, собака была не его, а ему просто дали с ней погулять, выгулять.
У кота оказались стальные нервы. Он не то, что «не дернулся», а даже и глазом не повел, продолжал лежать, как лежал и наслаждался весенним солнцем, ни собаку, лязгавшую зубами от него в сантиметре, ни ребят, выкрикивавших угрозы, просто-напросто не замечал. И было в нем столько самоуверенности, столько презрения ко всему, окружающему, что один из ребят, оскорбленный таким поведением кота, не выдержал, взобрался на газон, а газон был достаточно высо-ким, собственно это была бетонная клумба, засеянная травой, и стал прогонять кота, пиная его ногой. Пинал не сильно. Просто для того, чтобы кот с места своего ушел. Кот лениво покорился. Встал и, не то-ропясь, пошел прочь. И вот тут-то уходящего кота снова пуганули со-бакой. Собаку натравили, она залаяла, бросилась на кота лениво, без энтузиазма и вражды, так, чтобы только хозяину угодить. Кот от не-ожиданности прибавил хода, даже побежал, спрятался за автомобиль, стоявший у входа в агентство.
На этом, казалось, история и закончилась, но не тут-то было. Произошло что-то необыкновенное. Когда ребята отсмеялись, празд-нуя свою победу, и собака, потявкав, унялась, из-за машины вновь по-казался кот и показался, не воровато высовывая голову, чтобы понять, можно ли, наконец, занимать свое прежнее место или следует подож-дать, нет. Кот вышел из-за машины смело и твердой походкой пошел на ребят и собаку. На кошачьей морде было выражение оскорбленного самолюбия, да настолько явное, что не на всяком человеческом лице такое можно прочесть и увидеть. Вот он шел и все видели, всем было ясно, что именно задета его честь, никак не меньше.
Люди, прохожие, все видели, что негодяи травили кота собакой и смотрели на ребят осуждающе и теперь, наблюдая за происходящим, они показывали на кота пальцем и возбужденно кричали: «Смотрите! Смотрите! Что творится! Он сейчас им мстить будет!». Сомнения в этом ни у кого не было, кот, действительно, шел мстить. Ребята, сме-явшиеся мгновение назад, в красках пересказывавшие, как гоняли кота ногой, стояли, остолбенев, вид у них был такой, как будто каждый мысленно прощался со своей жизнью, как будто хотелось бежать, а но-ги не слушались, не могли сдвинуться с места. Все рты пораскрыли, от страха и неминуемой расплаты.
Кот беспрепятственно подошел к собаке, которая тоже заметно струсила и, встав на задние лапы, с диким криком, похожим на чело-веческую брань, стал передними лапами бить собаку по морде. Со-вершенно, как это делает боксер на ринге. И, лишь проведя серию ударов, завалившись после этого на спину и тут же вывернувшись и поднявшись, не убежал, а ушел, медленно и с достоинством, скрыв-шись все за той же машиной у подъезда агентства. Мне показалось, что он и когти не выпускал, а так, именно, как в драке, по-мужски, дал кулаком по морде обидчику. Над ребятами все откровенно смеялись, а я, так просто порадовался за кота, такое зрелище.
После того, как я рассказал об этом Фелицате Трифоновне, она прослезилась и сказала:
– Надо будет его побаловать, рыбки хорошей ему купить. А то живет, как сирота, все его обижают. При живом-то отце. – Имелся в виду актер Елкин. Мне же она тогда посоветовала. – А тебе надо рас-сказы писать, у тебя получится.
О сыне, ненаглядном Леониде, могла говорить бесконечно. Ска-зала, что после ее письма, в котором написала обо мне, Леонид стал чаще отвечать, и, если два письма в неделю не пришлет, то это уже ка-жется странным. Мне же казалось странным то, что моя скромная пер-сона вдруг возбудила и в Фелицате Трифоновне, и в Леониде такой живой интерес. Я знал по собственному опыту, что ни писать, ни звонить к концу срока службы не хочется, все мысли лишь о демобилизации.
Да, пока Леонид был в армии, я, можно сказать, заменял матери сына. Фелицата Трифоновна кормила меня, как могла, образовывала. Дала книгу «Правила светской жизни и этикета. Хороший тон». Веле-ла прочесть. Даже каялась косвенным образом:
– Ты, наверное, хочешь узнать, зачем в партию я вступила? Ве-рю ли в коммунизм? Понимаешь, вступая в партию, я пленилась не тем реализмом, который был вокруг, да и трудно было бы им пле-ниться. Я пленилась идеальной стороной социализма, его поэзией. С чужого голоса, разумеется. Боже, в какие времена мы жили! И в ка-кие времена теперь живем! Какой уж там коммунизм!
И опять заговаривала о сыне, рассказывала о том, как по евкли-довой геометрии он три единицы получил за две параллельные пря-мые, которые не пересекаются.
– «Надо кретином быть, чтобы доказывать очевидные вещи». Он так и сказал учительнице: «По-моему, это не теорема, а аксиома. Сколько воду в ступе не толки, опара не поднимется». «Слишком умен и слишком испорчен», – говорила учительница. Его брали и во МХАТ, и в Вахтанговское, то есть в Щукинское, а пошел в ГИТИС. Ушел из дома, после случая с девчонкой. «Мама разлучила». А я ему не переставала говорить, если хочешь стать актером, то не губи себя смолоду. Вот скоро из армии должен прийти, а у меня все душа не на месте, беспокоюсь, как будто он маленький. Пишет, что читает книги, готовится поступать на режиссера. У него есть режиссерская жилка, он по природе своей режиссер.
И тут словно ее осенило.
– Дима, ты тоже должен поступать на режиссера, поступать вместе с Леонидом. Более подходящего момента у тебя не будет. Ты веришь, что я желаю тебе только добра? Что я мудрее и опытнее? Зна-чит, делай так, как я говорю, со временем все приложится. Ты дума-ешь, я придумала это только сейчас? Нет! Знаешь, когда я поняла, что ты режиссер? После того, как увидела твои живые картинки.
В театральной студии, на разминке, я часто замещал Фелицату Трифоновну. Как-то так получилось, что все признали меня там за ли-дера. Я и постарше был и по устремленности сильно выделялся. Все они, как, впрочем, и я поначалу, воспринимали студию, как конечный пункт, предел мечтаний, наконец, как клуб для знакомств. Мало кто из них всерьез собирался связывать свою жизнь с театром. А я, пусть не легко мне это давалось, освоившись, стал расширять круг дерзновения своего, карабкаться на более высокую ступень. Намеревался жизнь свою связать с театром, идти вперед, идти до конца.
И вот, где-то подсмотрев такой прием, когда по хлопку в ладоши или щелчку пальцами, одним словом, по команде, меняются ми-зансцены, и актеры замирают в определенном положении, под собой имеющем определенный психологический смысл. Я сделал при по-мощи этой техники три мини спектакля. Придумал сюжеты, поработал с ребятами и совсем не ожидал, что Фелицате Трифоновне это так понравится. Она пришла в неописуемый восторг, указала кое-где на ошибки, но в целом была довольна. Тогда, значит, и пришла к ней в голову мысль сделать из меня режиссера. Не поверите, но я с ней не согласился. Решил про себя, что она сбрендила, что на нее напала блажь. Была даже мысль оставить ее и продолжать подготовку к экза-менам самостоятельно, но я не решился на это. И, надо сказать, не со-глашался целую неделю, стоял на своем: хочу в актеры и точка. Впо-следствии ни сын ее, ни те, кто Фелицату Трифоновну хорошо знал, не верили в то, что я мог целую неделю бороться с ней, отстаивая свое мнение.
Она таскала меня за волосы, выкручивала уши, стучала в лоб костяшками согнутых пальцев, как только не обзывала и чем только не угрожала. Обещала убить меня, наложить на себя руки, все было зря. Я упрямо стоял на своем: хочу быть актером. Через неделю обо-ронительных боев, неожиданно для себя я сдался. Сказал, что согла-сен, что был не прав и сам не видел своего счастья. Ответом мне на это были слова: «Ну, наконец-то ты прозрел!» и очередное постукивание по лбу.
Тут же Фелицата Трифоновна призналась, что, если бы я не сми-рился и не промолвил: «Готовьте в режиссеры», то она бы меня совер-шенно спокойно отравила.
– Я бы кинула тебе яд в стакан с чаем, – весело делилась она со мной своим коварным замыслом, – и ни один бы мускул на моем лице не дрогнул. Если человек рожденный стать режиссером, не понимает своего предназначения, то ему лучше и не жить.
Так мы с ней помирились, и стал я готовиться на режиссера. Мы подолгу гуляли с Фелицатой Трифоновной по Москве, она была моим гидом. В голове моей сад «Аквариум» постоянно путался, мешался с садом «Эрмитаж». Фелицата Трифоновна сводила меня и в один, и в другой, рассказала историю этих садов. Сказала, что площадь Мая-ковского была когда-то Триумфальной, что вместо театра «Сатиры и юмора» был когда-то цирк братьев Никитиных, а вместо кинотеатра «Москва» был кинотеатр «Пегас», первый кинотеатр в России. Что перед рестораном «Пекин» стоял старый трехэтажный дом, в котором выпускникам школы-студии МХАТ разрешили открыть свой театр, и назывался он «Современник». Открылся театр запрещенной пьесой «Вечно живые», а затем гремели «Голый король» Шварца, «Пять ве-черов» Володина.
И чего только мне не рассказывала, то вроде развеется, придет в себя, то придешь в студию, опять сидит, осунувшаяся, глаза заплакан-ные. Что такое? Оказывается, Елкин опять запил и его в сто первый раз выгнали из театра. Худрук Букварев поклялся, что навсегда. А на его место в «Гамлете», на роль Клавдия, ввели Скорого, ухаживает за ней. «Так это все нелепо, – восклицала Фелицата Трифоновна, – Елкин грозился морду Скорому набить, когда протрезвеет. Но когда он про-трезвеет?!»
Скорый когда-то учился вместе с Фелицатой Трифоновной на одном курсе и мастер у них был один, Иван Валентинович Букварев. Затем Скорый из Москвы уехал, много ставил по областям. Начинал с переносов гениальных Букваревских постановок на провинциальные сцены. Один спектакль перенес аж пятнадцать раз. Теперь закрепился в Москве, Букварев его не только в театр очередным режиссером, но и педагогом к себе взял. О преемственности, конечно, и речи быть не могло, так как Скорый в театре был без году неделя, но своих симпа-тий Букварев к Скорому не скрывал.
– Букварев же совсем сдал, – говорила Фелицата Трифоновна, – он же сейчас в театре практически ничего не ставит. Все народники, звездуны, так называемые первачи театра на стороне счастья ищут. Я еще немного погожу, и, глядишь, тоже разбегусь.
На деле же все обстояло иначе. Смертельно больной Букварев взъелся на свою любимую актрису, и, введя на роль Клавдия Скорого, пригласил в театр Нину Поперечную, которая стала вводиться на роль Гертруды и играть с Фелицатой Трифоновной в очередь. Исход был ясен, выживший из ума, съедаемый болезнью старик, за всю свою боль, за все свои страдания отыгрывался на Фелицате Трифоновне, решив отстранить ее от роли. Я тогда всего этого не понимал и вос-принимал желание Фелицаты Трифоновны уйти из театра, как естест-венное и само собой разумеющееся.
У Фелицаты Трифоновны были свои поклонники, свои обожа-тели, на каждом спектакле с ее участием был аншлаг, а постановки, откровенно говоря, не все были хорошего качества. Были довольно средненькие, но она делала невозможное возможным, вытаскивая их посредством своего таланта и немыслимого обаяния до приемлемого уровня.
– Кто ж тогда ставит? – вопрошал я.
– Валька, Валентина Жох. Она на данный момент фактически театром и руководит. Но, случись сейчас что с Букваревым, ее глав-режем все одно не назначат. Даже если она расшибется в лепешку. Лет через десять она, возможно, и станет главрежем ТЮЗА, или Детского театра, но в нашем театре главрежем она не станет никогда.
– А почему не станет? Разве нельзя?
– Если баба влюблена в театр, – начала Фелицата Трифоновна уклончиво, – то она, как правило, влачит тяжелую жизнь. Как правило, она очередной режиссер, без перспектив. Ставит сказки какие-то… Москвички, в свое время, очень усердно работали на выездах. Любили приглашать женщин-режиссеров из Москвы. Поскольку безвредные, уютные, приедут, что-то тихонечко поставят. Как правило, осуществ-ляли перенос на провинциальную сцену уже готовый спектакль.
– Перенос – это плохо?
– Это совершенно другая история, перенос. Никакого поиска, никаких терзаний. «Ты сюда, а ты сюда. Ты стой здесь, а ты стой здесь». Вот и все. Ужасные судьбы у женщин-режиссеров, их не ува-жают.… Да и, как правило, жизнь берет свое. Бабе же нужно рожать, и они, рано или поздно, сразу или помыкавшись, устраиваются на какие-то сопутствующие места в театральных структурах. Консультантами в министерстве культуры, инструкторами отделов культуры и так далее. Конечно, бывают и исключения, а почему нет?
В театре дела у Фелицаты Трифоновны стали потихоньку нала-живаться. Нина Поперечная, приглашенная Букваревым с тем, чтобы заместить ее, и, поначалу очень понравившаяся худруку, внезапно устроила скандал. Не понравилось ей, что на нее кричат, а Букварев без крика репетировать не мог, к тому же был неизлечимо болен; об-ложила Тиныча (так в театре звали Букварева) трехэтажным матом и, хлопнув дверью, была такова. Скорый, с которым после долгих лет разлуки, на сцене встретилась Фелицата Трифоновна, предложил ей роль Аркадиной в чеховской «Чайке», которую намеревался ставить, а роль Тригорина – протрезвевшему и вернувшемуся в театр Елкину.
И тогда же, вскоре после этого творческого предложения я впервые увидел Скорого в гостях у Фелицаты Трифоновны. Скорый стоял на балконе, смотрел на вечернюю Москву в закатных лучах солнца и говорил:
– Какой у вас замечательный балкон. За такой балкон не жалко и полжизни отдать. Нет для меня ничего вожделеннее, нежели иметь свой собственный балкон. Нет у меня балкона, и нет никаких надежд и никаких возможностей такое положение вещей исправить. Мучаюсь, страдаю, но ничего не поделаешь, видимо, такая участь.
В тот же вечер, напившись, Скорый кричал на кухне и ругал по-чем зря Букварева, так как тот, распределяя на режиссерском совеща-нии актеров, кроме Красули и Елкина, не дал ему ни одного прилично-го, «все сплошь шваль одну». Скорый кричал, что это недальновидно, что, в случае провала Букварев дает ему в руки козыри, и так далее.
– В вашем театре, – кричал Скорый, обращаясь к Фелицате Трифоновне, – как, впрочем, и во всех других, хороших актеров мало, а плохих много, и надо делить всех поровну, только законченный по-донок мог забрать себе всех лучших, а нам с Валентиной оставить полное дерьмо. Это не расчетливый ход. Потому, что если я завалю спектакль, и станут разбираться, я скажу: «А поднимите-ка стено-грамму заседания. Посмотрите, кого вы мне дали? Дайте мне Ваш состав, и я через месяц, через неделю сделаю блестящий спектакль». И буду я это говорить не у Букварева в кабинете, а буду говорить при обсуждении, когда будет присутствовать начальство.
Затем Скорый при Савелии Трифоновиче принялся ругать пожарных:
– Самая главная беда театра, – это пожарные, – говорил он. – Это люди контртеатральные. Они работают в театре, театр им платит зарплату, но театру они не подчиняются. Они подчиняются театраль-ному управлению. Поэтому их задача – испортить все, что есть в теат-ре святое, ценное и прекрасное. Их, как правило, театр ненавидит. И, как правило, в пожарники идут люди, которые не понимают, что такое театр вообще. «На хрена это нужно, – рассуждают они, – это здание можно было бы приспособить под склад, или сделать в нем физкуль-турный зал». Как правило, такие. Потому, что нормальный человек – он плохой пожарник. А для того, чтобы быть хорошим пожарником, надо быть сукой. Вот вам наглядный пример, которому я был свиде-тель. Кончается вечером спектакль, невероятно сложные декорации. Завтра вечером он идет опять, а утром репетиция другого. Завпост бежит к главрежу. Говорит: «Иван Валентинович, дорогой, войдите в положение, ведь этот спектакль и завтра пойдет, его же собирать пять часов. Я знаю, у вас утром репетиция, не могли бы вы порепетировать с учетом декораций. Конечно, Тиныч стал кричать, скандалить: «Как так! Вы срываете мне репетиционный процесс! Пространство сцены должно быть свободно!». «Ах, так! – кричит ему завпост в ответ, – в таком случае, я увольняюсь, пошли вы все на…. Сами идите, говорите монтировщикам, чтобы они разбирали, а завтра собирали эту е… кон-струкцию из-за вашей е… репетиции». В конце концов, завпост уго-ворил Тиныча, об этом уже и актерам сказали, все уладилось. Завпост пошел к монтировщикам, сказал: «Ребята, все нормально». Все облег-ченно вздохнули, и тут появился пожарник, и говорит: «Разбирайте на… на сцене, на…. на ночь ничего не должно оставаться». Завпост ему: «Худрук приказал». «А е… я вашего худрука…». Понимаете? Эта ничтожная тварь, какой-то бывший старшина на пенсии, который всю свою жизнь только и знал, что дрючить солдат, эдакая непроницаемая рожа с красным носом… Он в этот момент всесилен, и нет на него никакой управы, потому, что если скажут: «Пошел ты» и дадут по е…, ну, чего он, в общем-то, и заслуживает, он может пойти, позвонить главному пожарному начальству и приедут, опечатают театр, такие случаи бывали…
С сыном Скорого, Арунасом, я познакомился задолго до этой встречи с его отцом, и даже задолго до того, как решил связать свою жизнь с театром. Странным образом я себя тогда вел. Работал на стройке, а шил рубашки с косым воротом в ателье. Кстати, они обхо-дились дешевле купленных в магазине, обычных. И сидели они на мне превосходно. А решился я на индивидуальный пошив из-за того, что строение тела у меня особенное, я худой и высокий, а советская про-мышленность подобной продукции не выпускала. По той же причине я и брюки себе шил в ателье. С обувью были проблемы.
И вот, в сшитой косоворотке, цвета спелой вишни, в черных брючках, в туфельках стоял я на ступеньках театра «Современник» и ждал неизвестно чего. Вокруг меня сновали желающие попасть в те-атр, все спрашивали лишнего билетика, но все было зря. И тут вдруг появился Арунос, он ждал, как узнал я впоследствии, актрису своего театра Спиридонову. Ту самую, что могла бы преподавать мне в сту-дии мастерство актера, но не случилось. Она не пришла, и тогда он отдал свою контрамарку мне. Да, но прежде чем отдать, он должен был ее получить. Мы прошлись с ним к служебному входу, он вызвал по местному телефону известного актера, занятого в этом спектакле, передал ему от отца, какую-то редкую книгу и извинения за то, что тот не смог прийти. Затем мы пошли к администратору и на имя этого известного актера получили контрамарку. Пока ходили то туда, то сюда, разговорились. Арунос первый заговорил, поинтересовался:
– Студент театрального?
– Нет, – сознался я и представился. – Меня зовут Дмитрий.
– Да погодите вы, – устало сказал он, – может быть, еще никакой контрамарки не будет.
– От этого мое имя другим не станет, – сказал я.
Арунос усмехнулся и с интересом посмотрел на меня, но сам так и не представился, то есть дал понять, что на продолжение знакомства я могу не рассчитывать. Я, собственно, и не рассчитывал, благодарен был ему уже и за то, что он дал мне возможность посмотреть спек-такль. Весь зал был забит битком, я сидел на ступенях балкона и при этом был счастлив.
До этой встречи я Аруноса видел во многих советских фильмах, он играл подростков, был не на много старше меня, и я ему завидовал, его счастливой судьбе. Служил он, равно как и сестра его, Августа, в одном театре с Фелицатой Трифоновной, играл исключительно «ку-шать подано». Выносил на сцене самовар гостям, в лучшем случае ис-полнял роль шестого матроса, у которого была только одна реплика: «Уходим», и в эдаком творческом пространстве он существовал. Мне, глядя на него, становилось жутко. Как, думаю, он еще не запил, не оз-лобился, руки на себя не наложил.
Заметив, что я прихожу в театр с Фелицатой Трифоновной, и, узнав меня, Арунос как-то поплакался мне в жилетку. Выпили, разго-ворились, он сказал:
– Было режиссерское совещание, режиссеры распределяли акте-ров, и меня не взял ни один. Что мне делать? Как быть?
Я вспомнил, как кричал его отец в гостях у Фелицаты Трифо-новны, что Букварев подсунул ему одно дерьмо. Получалось, что род-ной его сын даже в эту категорию актеров не входил? Был хуже? Хотя казалось бы, куда уж хуже. Я молча выслушал все жалобы Аруноса и в тот же день поинтересовался у Фелицаты Трифоновны, почему так бывает, что не дают актеру роль. Она объяснила:
– В любом театре есть актер, которого при распределении не берет ни один режиссер. Как правило, это такой актер, который еще не состоялся. Он может быть внутри очень хорошим актером, но в него просто никто не верит. Поскольку нагрузка в театре такая большая, что любого мало-мальски талантливого человека обязательно задей-ствуют, и даже работа находится для самых бездарных. Все одно есть какие-нибудь маленькие роли. Понимаешь, если он вообще никому не нужен, то он и в театре не нужен. Как правило, те, что не нужны никому, это молодые актеры, которые недавно выпустились из училища и первую или вторую роль свою лажанули по неопытности. И их не хотят. А в них зреет. Был такой момент, когда известный тебе актер, Олег Янковский, теперь уж поди, его не знай, сыграл в фильме «Щит и меч» и вместе с Любшиным стал любимцем всего Советского Союза. Фильм вышел, получил Государственную премию, Янковский стал лауреатом премии комсомола, если не ошибаюсь. Это был по тем временам грандиозный фильм о войне, чуть ли не первый многосерийный на эту тему. И при всем при этом, в Саратовском театре, где он служил актером, собрался худсовет, и главреж сказал членам худсовета: «Товарищи, вот у нас есть такой актер Янковский, он выступил в фильме. Мы видели его, он там как бы неплохо сыграл. Он лауреат премии. Фильм выдвинут на премию Ленинского комсомола, на что-то большое. Мы не можем пройти мимо этого факта. Мы должны перевести его со ставки 60 рублей на ставку 62 рубля 50 копеек». И худсовет завалил это предложение главрежа, сказав: «Но он же бездарный». Потому, что он до этого фильма и по-сле фильма в театре заваливал все роли. Он очень тяжело в театре начинал. Честно говоря, он и до сих пор в театре, так себе играет. Ну, сейчас у него уже мастерство, опыт, какие-то другие вещи, но.… Вот была такая история. С одной стороны, не скажешь, что не актер. Актер. Актерище! Хороший. А вот было. Я к чему это говорю? Человек внутри может быть очень хорошим, большим актером, а вот общественное мнение в театре сложилось.… Одну роль завалил, вторую, и его никто не берет. И тогда этот актер может очень хотеть.… Внутри он может быть гением. У Смоктуновского была похожая ситуация, ну и у массы, наверное, людей. Это я говорю о тех, которые пробились, а сколько не пробилось? Сколько погибло других таких Янковских, Смоктуновских, рутиной задавленных. Так что такой человек может быть в театре.
– Значит, его выживают? – не выдержал я.
– Есть три варианта, – спокойно отвечала Фелицата Трифонов-на. – Первый, его выживают. После того, как он слажал, его посадили играть роль зайчиков и на выездах играть пятый пень в лесу, а на большую сцену, к примеру, не выпускают. Второй вариант. Человек он очень талантливый и очень хорошо играл, но пару раз сорвал спек-такли, пил. Это совершенно страшная страница в истории всех театров столичных, а провинциальных особенно. В нашем театре, ты знаешь, есть такой актер по фамилии Елкин. Его на моей памяти одиннадцать раз выгоняли из театра и одиннадцать раз брали обратно. Брали за талант, выгоняли за пьянку. Он завязывал, давал честное слово, держался, не пил. Его брали в театр, он репетировал, играл главные роли, играл замечательно. А потом на месяц, просто в лет. Валялся в канаве, был весь в синяках, оборванный. Хуже бродяги выглядел. Опять выгоняли из театра, по приказу: «Нарушение трудовой дисцип-лины». Через месяц приходит трезвый, плачет, просится. Букварев смотрит на него, разводит руками, а у самого план горит, ему позарез нужен этот актер. Он знает, что Елкин богом может быть на сцене. Берет. Вот такая может быть ситуация. Есть третий вариант. Талант-ливый человек, но настолько неуживчивый характер, что просто спасу нет. Это в театре очень часто случается. Настолько как бы демагог, пустомеля… Есть люди, которые репетируют и углубляются в себя, а есть такие, которые репетируют, хорошо репетируют, но при этом создают вокруг себя ауру конфликта. Такой актер возбуждается твор-чески оттого, что сажает режиссера в лужу.
Я даже вздрогнул от услышанного и подумал: «Неужели ж она говорит про себя?». Дело в том, что когда я присутствовал на по-следней репетиции, то Фелицата Трифоновна именно таким вот об-разом всячески «сажала в лужу» Букварева. Я еще подумал: «Был бы я на его месте, взял бы тебя за ноги, да головой об стену». А он все сносил. Я был настолько бестактен, что все это рассказал Фелицате Трифоновне. Она не обиделась, даже, как мне показалось, повеселела и ответила так:
– Причем ты, Дмитрий, учти, что Букварев по природе своей ти-ран. Он один из самых кровавых режиссеров в истории советского те-атра. Он как бы самый неуемный, самый, самый. Но даже он понимает, что такое актриса Красуля и как бы в такие моменты прощает ей очень многое. А ведь он чудовищно самолюбив. Легенды ходят о том, что, поймав на себе косой взгляд, он мог вычеркнуть человека из своей жизни. Вот даже как. Режиссура – страшное дело. Он, конечно, сука, пидор, палач и говно, но он талантлив, это безусловно. Он очень неординарная личность. Он садист, он напалмом выжег всю москов-скую режиссуру, чтобы иметь вокруг себя мертвое пространство, что-бы он царил один, но при этом многие о нем отзываются очень светло. Именно он может прощать такие вещи, которые простить невозможно. Стульями в него кидались актеры, били после репетиции. Елкин очки ему разбил, чуть без глаз не оставил. А он понимает, что такое Елкин, вот ему он прощает все. Нужно иметь сверхмужество, находясь на такой вершине, на которой он находится, чтобы прощать и спускать на тормозах все, что тот вытворял. Нужно обладать какой-то высшей мудростью. Ведь он же, кроме того, что мощный режиссер, он же еще и чиновник, обласканный партией и правительством. И при всем при этом, он понимает, что такое Красуля, что такое Елкин. Ты знаешь, ведь приход Елкина в театр ознаменовался просто какой-то чередой скандалов, начиная с милиции, и заканчивая самыми высшими чинами КГБ. Елкин был заводной, он не разбирался, кто перед ним стоит, сразу бил в хлебало, он лишал чести и девственности иностранок прямо на Тверском бульваре, в сугробе. Сейчас, правда, немного угомонился, только пьянки беспробудные остались, а был – орел.
– Фелицата Трифоновна, объясните, зачем Буквареву понадоби-лось приглашать в театр Скорого, если вы говорите, что он на дух ни-кого не переносит, боится, что подсидят?
– Есть такая штука, как план постановок и три штатных единицы режиссерских. Главный и два очередных режиссера. Сложилась си-туация, что штат не заполнен, да и спектакли ставить надо. За это Минкультуры, да и идеологический сектор горкома КПСС дрючит. Если положено ставить шесть спектаклей в год, а всего два режиссера в театре, Букварев да Валя Жох, то в этом случае они просто вы-нуждены кого-то приглашать, даже заведомо плохого. Даже с таким условием, что спектакль будет снят потом. Просто заложены в смете деньги на шесть спектаклей, хочешь или нет, а их надо истратить. А у главрежа норма, в год он должен поставить один или два спектакля. Очередной обязан поставить два спектакля. Это в штатной книге, в КЗОТе отражено, не имеет права ставить меньше. И складывается такая ситуация, при которой Валя Жох, очень хорошо разбирающаяся в бухгалтерии, после того, как поставила третий спектакль в год, получила очень большие деньги, так как это внештатная работа, что-то вроде сверхурочных. И что получается? Три постановки Валиных, Букварев без сил, кое-как свой плановый спектакль свалил с трудом и выдохся, – четыре. А нужно шесть, то есть нужно еще два. А ставить некому. Вале давать? Она усиливается. Если режиссер талантливый, то с каждой постановкой его позиции усиливаются, а у главрежа позиции ослабевают. Это очень тонкая штуковина. Главному всегда выгодно иметь слабых очередных, слабую поросль. Вот и появился у нас в театре Скорый. Ты знаешь, считанные единицы были в стране, которые не боялись растить подрастающую смену, то есть брать в театр режиссера, который потом тебя заглотит. В Москве Попов не боялся брать сильных режиссеров. Кнебель Мария Иосифовна, она руководила Центральным детским театром. Она очень многое сделала для того, чтобы Эфроса вытащить из провинции. Как правило, главреж давит очередных и самое приятное для него, когда очередной обосрамится. Деньги потрачены, что нормально с точки зрения бухгалтерии. Можно отчитаться и как бы сказать: «Ну, вот, неудача. Зачислили в штат замечательного известного человека, но вот коллектив не одобрил Семена Семеныча, не смог Скорый с кол-лективом ужиться. Не смог стать лидером в маленьком коллективе, делающем спектакль. Ну, что тут поделаешь, с такими людьми мы будем безжалостно расставаться».






Глава 4 Возвращение Леонида

С интересом и с затаенным трепетом ждал я возвращения Лео-нида со службы. Пока же мог судить о нем только по фотографии метр на полтора, той самой, да по рассказам его матушки.
И вот Леонид вернулся. Случилось это в начале мая. Признаюсь, не без тайного трепета поднимался я по ступеням знакомой лестницы. «Какой он? – сверлили меня мысли. – Неужели, как на фотографии, такой же мрачный, всем и всему чужой?».
Дверь мне открыл веселый и жизнерадостный молодой человек и так, словно целую вечность мы с ним были знакомы, запросто, по-домашнему, обнял меня и сказал: «Заходи». Не дав мне даже разуть-ся. – пришлось это делать потом, – он проводил меня в большую ком-нату и усадил за стол рядом с Керей Халугановым. За столом уже си-дело человек тридцать гостей. Фелицата Трифоновна была в незнако-мом мне малиновом платье. У нее были ярко накрашенные губы и не-прилично блестящие глаза. Взгляд был беспокойный и перебегал с одного лица на другое. Меня она в этот день упорно не замечала.
Рядом с ней за столом сидел Савелий Трифонович в своем ад-миральском кителе с золотой звездой Героя Советского Союза на гру-ди. Рядом с ним, на том дальнем, противоположном от меня, крыле стола, сидело еще трое военных, один из них так же был морской офицер, в чине капитана первого ранга. Два других были генерал-полковниками Советской Армии, бронетанковых войск.
Из людей, мне известных, была соседка Вера Николаевна, граж-данская жена Савелия Трифоновича. Худрук замечательно устроенно-го театра, Букварев Иван Валентинович, Кобяк, самый старый актер театра, стоявший у истоков создания театра и немало поспособство-вавший тому, чтобы театр был и существовал. Семен Скорый, режис-сер театра и педагог ГИТИСа, на курсе Букварева. Актер Елкин, пья-ница и дебошир. В данный момент находящийся в завязке и потяги-вающий с отвращением минеральную воду. Сидел молодой актер Ягодин, игравший в театре роль Гамлета, присутствовал всесильный директор театра Герман Гамулка. Других гостей я просто не знал.
Скажу пару восторженных слов про стол, такие столы накрыва-ют, наверное, только в России. На жаренных молочных поросятах, как на конях, верхом, прижавшись друг к дружке, сидели жареные куры. Над осетром горячего копчения, в широких и глубоких вазах, предна-значенных для фруктов, высились горы черной икры, не севрюжьей, не осетровой, а белужьей, как узнал я потом, то есть самой лучшей, но в таком количестве, будто была самая худшая. Если такое понятие во-обще приемлемо к такому продукту, как черная икра. Шампанское, вина, водки, коньяки, от одних названий язык в узел завязывался, то есть целый парад.
Как только сел я за стол, так сразу же чьи-то заботливые руки положили в мою тарелку салат с горошком, говяжий язык и лососину. Налили в рюмку водки, и дополнительно дали бутерброд с черной ик-рой. Причем кусок хлеба был тоньше обычного втрое, а слой икры толще обычного вчетверо.
Керя Халуганов меня о чем-то спрашивал, я невпопад ему отве-чал. Я все еще не мог прийти в себя, все еще находился под впечатле-нием от встречи с Леонидом. Поразило меня то, что он совершенно был не похож на убийцу. Я следил за ним, стараясь что-то эдакое все же уловить. Казалось, присмотрюсь чуть пристальней и поймаю тот самый тяжелый взгляд, ставший таковым под гнетом содеянного пре-ступления, прислушаюсь и услышу низкий, хриплый грудной басок. Но ничего похожего не наблюдалось. Душа компании. Легкий, жизне-радостный молодой человек с ясным взором лучащихся глаз с чисты-ми, баритональными нотками в голосе, и ничегошеньки от убийцы.
Леонид, в то самое время, когда я присматривался и прислуши-вался к нему, стоял с рюмкой водки в руке и говорил тост. Начал с то-го, что поблагодарил всех присутствующих за то, что они пришли. Па-мятуя свою позорную выходку на проводах и понимая, что такой чести совсем не заслуживает, сразу после этого стал благодарить мать за то, что она есть, говорил, что только в казарме, да в узилище понял настоящую цену дома и материнской любви. Фелицата Трифоновна плакала, но никто не обращал на это внимание, гости, как завороженные, раскрыв рты, смотрели на Леонида и слушали его речь. Слушали, стараясь уловить в ней что-то, касающееся лично их, что-то необходимое для дальнейшей жизни. И, надо отдать должное Леониду, он не забыл никого из присутствующих. Даже меня, «человека, заменившего матери сына», о чем я и не подозревал. «Она мне писала о Дмитрии объемные письма, и в них рассказывала, с каким упорством он трудится над собой, с какой жадностью глотает книги, как совершенствуется на глазах, и мне это придавало силы; заставлял себя тоже читать, готовиться, и, теперь, надеюсь, мы вместе будем держать экзамен, и Бог даст, станем учиться на одном курсе».
Букварев одобрительно кивал головой, он любил Леонида всем сердцем.
Как я уже сказал, Леонид упомянул всех в общем тосте, после чего стал обходить стол и говорить каждому что-то приятное в отдельности. С дядей он даже персонально расцеловался. Этому предшествовали покаянные слова, прижатие правой руки к левой груди и попытка встать на колени. Чего Савелий Трифонович, конечно, сделать ему не позволил. Дошла очередь и до нас с Халугановым. Подойдя к своему другу и взлохматив ему шевелюру, Леонид у Кери спросил:
– Ну, как ты тут? Как живешь? Сыграл что-нибудь стоящее? По-говорил на сцене с Богом?
Керя пристально посмотрел ему в глаза, затем перевел взгляд на губы, задавшие такие серьезные вопросы. Он, похоже, старался понять, разобраться, шутит, дурачится Леонид или говорит серьезно. И, как-то очень трогательно, тоном, не подходящим к застолью, грустно ответил:
– Плохо живу. Ничего мне не удалось.
Леонид не стал говорить фраз, утешать пустыми словами, по-хлопал слегка рукой по спине, шепнул «Потом поговорим» и подошел ко мне.
– Ну, здравствуй, покоритель Москвы и Московской области. Мне матушка в письмах столько о тебе рассказывала, что я, при-знаться, и не знаю, с какой стороны к тебе подходить. А дядька, тот так прямо и сказал, что если бы не Митя, то не стал бы хлопотать. – Так впервые, между делом, он обмолвился о своем преступлении. – Не знаю, что уж там ты предпринял, что сказал в мою защиту, но запомни, теперь я должник твой, по гроб жизни.
Сказав эти трогательные слова, он крепко пожал мне руку и вернулся на свое место.
Как только хорошенько выпили и закусили, так сразу же Саве-лий Трифонович снял с себя свой адмиральский китель, взял в руки баян, и все сидящие за столом запели:
– В парке Чаир распускаются розы,
В парке Чаир расцветает миндаль…
Все с удовольствием пели одну песню за другой. Нет ничего прекраснее хорового пения под гармонь, да когда еще стол с угоще-ниями рядом.
Из молодых актеров, как я уже сказал, был не только Халуганов, но еще и Ягодин, но он нас что-то сторонился, а к генералам, узнав, что они танкисты, «присуседился», стал спорить с ними о том, кто по-бедил на Курской дуге.
– Манштейн, к примеру, уверяет, – говорил Ягодин, – что они победили, и их потери были незначительны.
– А почему тогда его группа армий начала удирать? – охотно вступили с ним в спор приятели Савелия Трифоновича. – Вы, молодой человек, если так любите немецких генералов, так почитайте Гуде-риана, главнокомандующего танковыми войсками Герамании. В своих «Воспоминаниях солдата» он прямо свидетельствует о том, что потери немцев под Курском были огромны, и что поражение под Курском предопределило поражение во всей войне.
– Пусть так, но оправдывает ли это такие огромные потери тан-кистов и танков под Прохоровкой? Единственным настоящим воена-чальником, сумевшим как следует противостоять врагу на Курской дуге, я считаю генерала Ротмистрова.
Генералы, не сговариваясь, рассмеялись, переглянулись и рас-смеялись повторно.
– А что смешного я сказал?
– Да так, ничего. Просто всем известно, как Сталин его похвалил за это.
– Как похвалил?
– Сказал: «Что ж ты, мудак, танковую армию за пятнадцать ми-нут спалил?». После чего он был отстранен от командования пере-ставшей существовать армии, и больше Верховный его командующим никогда не назначал.
– Но как же так? Ведь он же Герой Советского Союза, маршал. Главнокомандующий бронетанковых войск, профессор. Возглавлял академию БТВ? Ему бы не дали Героя и маршала, если бы он, как вы говорите, оказался мудаком под Курской дугой.
– Геройство свое он получил к юбилею, на 20-летие Победы, в 1965 году, а маршала не на поле брани, не за боевые заслуги, а за про-фессорско-преподавательскую работу в Академии Бронетанковых Войск.
Крыть Ягодину было нечем, и тут он заговорил словами Гоголя из поэмы «Мертвые души»:
– «Есть люди, имеющие страстишку нагадить ближнему, иногда вовсе без всякой причины. Иной даже человек в чинах, с благородною наружностью, со звездой на груди, будет вам жать руку, разговорится с вами о предметах глубоких, вызывающих на размышления, а потом, смотришь, тут же, пред вашими глазами и нагадит вам».
Леонид схватил Ягодина за шкирку, выволок из-за стола и про-водил до дверей. Я не выдержал, подошел и поинтересовался у гене-рал-полковника бронетанковых войск, представившимся мне Кон-стантином Андреевичем, за что все же Сталин Ротмистрова «мудаком» назвал, и как тот умудрился за пятнадцать минут спалить целую танковую армию.
– У немцев появились тяжелые танки, Т 6, «тигры», – отвечал Константин Андреевич, – с мощной пушкой, калибра 88 мм и тол-стенной броней. И тактика в наступлении была такая: «тигры» шли впереди, прикрывая танки Т 3, Т 4. Задача «тигров» была не борьба с пехотой, с пулеметом, а уничтожение наших противотанковых пушек и гаубиц, а самая соблазнительная цель – наши танки, так как они «ти-гра» пробить не могли, а он своей пушкой жег их, как спичечные ко-робки. А Ротмистров сделал то, о чем немцы и мечтать не могли, на-встречу немецкому танковому клину бросил наши танковые бригады, то есть устроил тир, всех и постреляли.
– А что нужно было сделать?
– Пропустить танки на минные поля и артиллерийские позиции. А пятой гвардейской армии генерала Ротмистрова расступиться и не бить лбом о стену, а атаковать по флангам и тылу. Атаковать там, где находились Т 3, Т 4. Видимо, за это Сталин его отругал.
Рассказав мне о днях минувших много интересного, Константин Андреевич вместе со мной вернулся в день нынешний, мы вместе за-пели, поддержали Савелия Трифоновича, исполнявшего песню о том, как танки грохотали.
Скажу крамольную мысль, пришедшую в тот момент мне на ум: «Вот он, прообраз Рая, – решил я, – сидеть бы вечно за таким столом, выпивать, закусывать, петь песни и радоваться всей душой, вместе с такими же, как ты, чистосердечными, веселыми людьми». Прекрасно-душие и радость переполняли настолько, что то и дело песни прерыва-лись веселым смехом. Смеялись то на одном конце стола, то на дру-гом. Смеялись вместе, особенно не интересуясь причинами, этот смех вызвавшими.
Оставив старшее поколение за столом, вечером того же дня, я, Леонид и Керя поехали в общежитие Замечательно Устроенного Те-атра. Там, в одной из комнат, накрыли стол, и в эту комнату набились все обитатели общежития. Леонида хорошо знали, и не столько как сына Красули, сколько как актера их театра, так как он с двенадцати лет практически жил на сцене, играл большие и малые роли. Стол, конечно, был поскромнее того, что мы оставили, но на это никто внимания не обращал. По дороге мы купили двенадцать бутылок водки, каждый нес в руках по четыре.
Запомнилась самая первая минута, как Леонида встретили. Все искренне были рады, с каждым и с каждой он обнимался и целовался. Это у театральных людей так заведено, я к этому уже успел привык-нуть, но вот в комнату вошла девица Спиридонова. Та самая, которую Фелицата Трифоновна выгнала из студии в первый день нашего зна-комства за нерадивость, та самая, которую когда-то напрасно ждал у входа в театр «Современник» Арунос. Была она на себя совсем не по-хожа, совсем не злая, причесанная, приятно возбужденная. Все сразу как-то притихли. Леонид посмотрел ей в глаза и улыбнулся. А обнялись они так, что у обоих захрустели ребра, их губы, слившиеся в этот момент в сочном, сладком, длительном поцелуе, казалось, не разлепятся уже никогда.
Но губы разлепились, из объятий они друг друга все же не вы-пустили. Стояли, смотрели друг другу в глаза и улыбались. Присутст-вующие, до этого хранившие гробовое молчание, ожили, стали напо-минать, что «молодые» в комнате не одни. Кто-то, добродушно сме-ясь, благодарил за доставленные минуты радости, кто-то шутейно бранился и звал всех за стол. И мы, не успев прийти в себя после од-ного застолья, оказались за другим.
Леонид делился новостями, а я больше слушал, да перемигивал-ся с одной девушкой. Где-то ближе к двум часам ночи Леонид вместе со Спиридоновой незаметно исчез, а ко мне, заботливо беспокоясь, подошел один актер, предлагал свою койку для ночлега.
– А где же ты ляжешь? – интересовался я.
– О-о, а обо мне не беспокойся, я могу всю ночь не спать. Буду бродить по Москве, любоваться памятником Пушкину.
«Какие удивительные люди, – подумал я, – постель мне свою предлагает». Я все же не решился воспользоваться его благородством, нельзя было допустить, чтобы этот добрый человек остался без койки. У той девушки, которая подмигивала мне, я поинтересовался, где мне можно голову преклонить, и узнал, что прямо в этой же комнате. Мы еще с ней потанцевали, а далее мне предоставили постель, я лег и за-снул.
А утром, зайдя в умывальник, очень похожий на армейский, я увидел ту самую девушку, с которой перемигивался и танцевал. Она мне дала свою зубную щетку и пасту. Я ее за это, прямо в умывальни-ке и поцеловал. Признаюсь, находился все еще под влиянием вчераш-него хмеля. Она очень громко и заразительно смеялась, засмеялся и я. Совершенно не обращая внимания на то, что за спиной у меня кричат. Два мужика-актера просто ором орали. Один говорил с пеной у рта другому:
– Пусти! Пусти, убью… Приехали, сволочи. Тот старика у всех на глазах унижает, а эта худая скотина танцует мою невесту.
– Ну, перестань, – успокаивал его другой, – угомонись.
Мне было настолько хорошо, настолько весело, что я никак не мог понять, что говоря о худой скотине, взбесившийся актер имеет ввиду именно меня. Это был тот самый, что хотел гулять и разгляды-вать ночью памятник Пушкину. Он же ночью, каждый час забегал и проверял, не домогаюсь ли я его возлюбленной. Это я уже потом вспоминал. Ни его крик, ни его злобное намерение побить меня, ниче-го ко мне не прилипало, не цепляло. Я был так счастлив в этом обще-житии, так всем очарован, так всех полюбил и его в том числе, что, возможно, только благодаря этой незримой защите я и остался цел.
Со своим уставом забрались мы в чужой монастырь. Спиридо-нова, как оказалось, была законной женой народного артиста СССР Кобяка. А за те два года, что Леонид отсутствовал, имела еще и неза-конных мужей, присутствовавших на встрече. Я так же, сам того не желая, влез в чужую жизнь. Нахрапом, без приглашения. До сих пор удивляюсь, как нас там не побили.
Утром, по приглашению Кери, мы поехали в Парк культуры. Там, за кружкой пива, Леонид в предельно доверительной форме рас-сказал о том, как это случилось, то есть о том, как убил человека, и о том, почему так непозволительно дерзко вел себя на проводах в ар-мию.
По его словам, убийство не было убийством, а было обыкновен-ной самообороной. Сказал, что жалеет мать покойного и сделает все возможное и от него зависящее, чтобы как-то искупить свою вину пе-ред ней.
– У убитого, скажу в качестве каламбура, – продолжал Леонид, – фамилия была Труп. Сам понимаешь, люди с такой фамилией долго не живут. Ты не жалей его, я должен был его убить. У меня просто выбора не было. Не я его, так он бы меня приголубил. Ну, я и решил, что лучше пусть будет так, как оно теперь есть. Хотя, обманываю, говоря, что думал, не было на это времени. Все как-то спонтанно, как-то само собой получилось. Я старшиной был, сам не дедовал, и другим в роте беспредельничать не позволял. За это меня не очень жаловали. Было несколько стычек со своими, с выбитыми зубами, со сломанны-ми носами. Пострадавшие все это помнили, злобились, ну и подослали ко мне этого чудака. Представляешь, он уже надо мной топор занес, считанные секунды оставались, я его снизу штык-ножом и пырнул. Просто опередил. Я не хотел его убивать. Ну кто же знал, что паховую вену пропорю. Хорошо еще, дневальный с штык-ножом под рукой оказался. Все это в столовой случилось, наряд по кухне борзел, работать не хотели, и молодым работать запретили. Ты сам служил, знаешь, как это делается. Бунтовали. А я помощником дежурного по части. Дежурный офицер к бабе свалил, они про это узнали, и давай в отказ. Да если бы я только одного пырнул, мне бы никто и слова не сказал. Я же в агонии, весь наряд искалечил. Вот из-за чего сыр-бор начался, трибунал замаячил. Что хотели, то и получили. Так что не жалей трупака. Мать его, конечно, жалко, растила, мучалась, сколько дней и ночей не спала…, а самого – нет. Не я, так другой, не в армии, так на гражданке бы убили. Это я не в свое оправдание, мне все одно, – оправдания нет. Но все же, все же.
На дядьку Леонид кричал из-за того, что была реальная возмож-ность в армию не ходить.
– Я дядьку тогда ненавидел, – говорил Леонид, – и на проводах грубил из малодушия. Представь себе мое положение. Я заканчиваю институт, в театре репетирую Гамлета. Не стражника, не лакея, а са-мого принца датского. Букварев, рискуя, вводит меня, сопляка, на главную роль. Ну, о чем еще можно мечтать? Даже если провал, како-во дерзновение. Дали бронь от армии, все было схвачено, справка с отсрочкой была приготовлена. Что еще нужно для счастья? Но у меня же дядька – адмирал, Герой Советского Союза. Он, как узнал, ничего, ни слова не сказал, посмотрел на меня, улыбнулся с подтекстом, дес-кать, знал, что кишка тонка, сынок маменькин. И во мне все перевер-нулось. Я все свое счастье побоку, взял и пошел служить. Легко схо-дить в военкомат, напроситься на службу, а как потом на проводах сидеть? Тут и Букварев, и мать, и Кобяк, законный муж своей молодой жены, моей любовницы, сидит, рукой ее под скатертью пощипывает. А я должен оставить все это и идти в неизвестность, и там два года жизни своей молодой, похоронить. Вот и бесновался, орал благим матом, кидался на всех, как бешеный пес, и ведь не объяснишь это все никому, не поймут. Хорошо, что вчера хватило сил прощения у всех попросить. Это твое присутствие мне силы дало, точно, точно, не лгу. Роль Гамлета педриле Ягодину отдали, а мне – сапоги, грязную тряпку в руки и все прелести первого года службы.
Как услышал я, что Леонид Ягодина назвал педрилой, так сразу вспомнил вчерашний день, актера Ягодина еще до спора с генералами. Старенький, больной Букварев повидался с Леонидом и очень быстро после этого ушел. А этот самый Ягодин, после ухода Букварева за его спиной стал обсуждать худрука.
– Тиныч, – говорил Ягодин, – гений, но старомоден и во многих вещах промахивает, не догоняет. Я бы объяснение с Офелией сделал иначе; как можно н е понимать, что гомосексуальные связи сейчас данность нынешней современности.
Разговор этот никто не поддержал, а я еще подумал: «Как смело говорят молодые актеры, даже о гомосексуализме рассуждают». Я не знал всех тайн театра и его подводных течений.
Леонид, будучи с 12 лет на сцене, успел до армии не только по-репетировать, но и сыграть Гамлета. Он был на сцене, как говорят, поразительно органичен. Фелицата Трифоновна играла его мать, Гер-труду, им не надо было искать дополнительных приспособлений, они невидимыми нитями были связаны на сцене. Клавдия играл Елкин, сожитель матери и в жизни и на сцене, которого Леонид ненавидел всей своей душой. Тут тоже никаких особенных приспособлений, «костылей» не требовалось. Их житейская ситуация поразительно ло-жилась на сюжет пьесы. Зритель был в восторге.
Когда Леонид, будучи уже солдатом, узнал, что вместо него на роль Гамлета ввели Ягодина, он чуть было с караула не сорвался с за-ряженным автоматом, хотел застрелить последнего, но вовремя оду-мался. И вчера, когда Ягодин обнял за столом Леонида и сказал, сияя от радости:
– Вот и Ленька пришел! Будем жить! Будем мечтать! Будем Гамлета по очереди играть!
Леонид вывернулся из объятий и не воспринял, не разделил ра-дость Ягодина:
– Не надо меня обнимать, – наставительно сказал Леонид.
И я это понял так, что Леонид не может простить ему того, что он отнял у н его роль, а теперь выяснилось, что все было сложнее.
В парке, после того, как попили пива, в кустах сирени, прямо под «чертовым колесом», раздавили на троих бутылку «Московской». Захмелев, посетили комнату смеха, чуть не подрались со шпаной, стрелявшей в проходящего мимо негра из игрушечного пистолета пистонами, познакомились с двумя малолетками, приглашавшими нас, за наш счет, разумеется, в кафе «Времена года».
Леонид поинтересовался, почему одна из них в шляпе, другая за нее объяснила:
– Подруга просто голову не помыла, вот шляпу и надела.
– Ах, так, – театрально возмутился Леонид, – простите, девушки, но нам нужны такие, которые моются.
Из Парка культуры возвращались на речном трамвайчике. Уже причаливая к пристани, у Киевского вокзала, Леонид заметил кого-то на берегу и тихо сказал:
– Уже здесь. Спасу от нее нет.
Я сначала не понял, о ком это он говорит, кого имеет в виду, но тотчас догадался, увидев, как из толпы, стоящей за перегородкой и готовой к посадке, майор армейский, оглядываясь на Леонида, уводит за руку молодую женщину. Женщина была ладно сложена и даже со спины было заметно, что замечательно хороша собой.
– Бландина? – с непонятным для меня подтекстом спросил Керя.
– Она, – неохотно отозвался Леонид, – Но я уже не тот, меня ей, ведьме, больше не видать. И чарами своими не взять, не погубить.






Глава 5 Бландина

Я видел Бландину только со спины, но всем своим существом понял, ощутил, что влюбился в нее, что, конечно, не могло ускользнуть от искушенного в таких делах Леонида. Я не стал интересоваться, кто это такая, вообще не задавал про Бландину никаких вопросов. Но Леониду их и не нужно было задавать. И очень скоро я узнал о ней если и не все, то очень-очень многое.
Перейдя по Бородинскому мосту на другой берег Москвы-реки, Леонид услал Халуганова в Смоленский гастроном, а мне предложил искупаться. Что мы и сделали, туда-сюда поплавав в достаточно еще прохладной пресной воде.
Расхаживая по каменным ступеням, спускавшимся прямо к реке, энергично размахивая руками, чтобы согреться, Леонид заговорил:
– Это за год, а может, за два до службы. Нет, все же за год, на четвертом курсе. Решил сходить я к известным драматургам, попросить у них новую современную пьесу. Наивен был до неприличия. Узнал адреса и явки, направился, так сказать, на правах полномочного представителя всей гениальной молодежи. В результате, пьесу, я, конечно, не получил, но завел хорошие знакомства. Это долгая история, по-своему замечательная… А с Бландиной нос к носу, мы в первый раз встретились на дне рождения ее матери, на который я явился с одним из тех драматургов, к которым ходил клянчить пьесу. Бландина была там с мужем, которого я поначалу не заметил, а потом уже и времени не осталось на то, чтобы замечать. Как только ее увидел, так сразу же стал строить нечистоплотные планы, соображать, как бы с ней скорее познакомиться. Но, клянусь, как на духу говорю, что того, что случи-лось вскоре, не хотел, и, само собой, предвидеть этого не мог. Все смеялись, шутили, о чем-то беседовали, предвкушая щедрое застолье. Играла ненавязчивая музыка; помню, стоявший рядом драматург уве-рял кого-то, что у него под Одессой дом и чернозем в саду. Собесед-ник попытался уличить его во лжи, доказывал, что в тех местах сплошные солончаки, а чернозем лишь в Курской, да Орловской об-ластях.
Мы с Бландиной несколько раз встретились взглядами, оказались рядом, и вдруг… Теперь точно не вспомню, не то локтями соприкоснулись, не то сам ее за руку взял и к себе притянул. В общем, ощущение было такое, будто разом пол ушел из-под ног. Я уже не контролировал себя, как, впрочем, и она. Бешеная страсть, неуемная бросила нас друг к другу. Все это походило на встречу мужа с женой после долгой разлуки, само собой, наедине. Пикантность ситуации и состояла в том, что мы супругами не являлись, и проделывали все на глазах почтеннейшей публики. Причем, вцепились друг в друга так, как вцепляются пауки в банке. Срывали с себя одежду, стонали и визжали от нетерпения. Представляешь себе такое зрелище? Хорошо еще, что интеллигентные все были люди, сумели подняться над ситуацией, сумели уйти в другую комнату и утащить с собой несчастного мужа. Ведь это же ничто иное, как сумасшествие; любой врач поставит диагноз: шизофрения. Поначалу пытались разнять, но очень скоро убедились в тщетности подобной затеи. Не долго все это у нас длилось, очень скоро закончилось.
По логике вещей, после всего случившегося я должен был бы увести ее с собой, просить у мужа развода, а у нее руку и сердце, но я этого не сделал. Сумасшествие прошло, пыл угас. Я взял, да и ушел один. Ушел, бросив ее на произвол судьбы. Впрочем, она охотно ос-талась. Что там у них после всего этого было, какой разговор, какие объяснения, я не знаю. Знаю только одно, что муж ее простил. Прошла неделя, другая, чувствую, что жить без нее не могу, позвонил драматургу, с которым в гости ходил и которому так напакостил, и сразу же, без «здравствуй», «извини», стал спрашивать у него домаш-ний телефон Бландины. Он в крик: «Как? Да ты опять за свое? У нее же муж – офицер, он просто возьмет, да и подстрелит тебя. Он, кстати, при всех обещал это сделать. Что же ты сам на рожон лезешь? Ведь ему же за убийство ничегошеньки не будет. Потому, что кругом прав. Скажет «на почве ревности». Отговаривал он меня, отговаривал, все впустую. Тогда что же он придумал? Сказал, что телефона у нее просто нет, так как живет в новом доме. Хороший он мужик, пытался спасти меня от безумства. Но только так получилось, что телефон мне ее не понадобился. В тот же день я ее встретил с мужем на улице, бы-вает же такое. Заметил и пошел за ними следом. Ох, если вспоминать, что это было и как это было, то без улыбки и слез не расскажешь.
Однажды я наблюдал, как хозяин выгуливал свою собаку, сучку. А у собаки этой была течка, и за ней увязался маленький бродячий кобелек. Хозяин и кричал на него и бил бедолагу. Тот не отступал, упорно следовал за сучкой. Терпел побои с мужеством, достойным другого применения, но не отбегал. Сучка поглядывала на своего ка-валера благодарными, влюбленными глазами. Точно такая же картина наблюдалась и у нас. Я выступал в роли бродячего кобелька, Бландина в роли сучки, у которой течка, а ее муж в роли хозяина. Как только он увидел меня, точно так же принялся кричать, отгонять; когда это не помогло, пустил в ход кулаки. Я не сопротивлялся, не закрывался, я удары просто не чувствовал. Совершенно не чувствовал боли, тело было железное, все налилось свинцовой тяжестью. Видел только ее влюбленные похотливые глаза, больше ни на что не реагировал. И что же? Кричал он на меня во все горло, бил, но до подъезда, где они жи-ли, все же довел. Проследил я затем, как вошли они в лифт, как уеха-ли, а затем сел на скамейку у подъезда и всю ночь на этой скамейке просидел. Помнится, даже и не заметил, как ночь прошла. А утром, только они вышли, я подбежал и схватил ее за руку. Я за одну руку держу, он за другую. Тянем ее, я на себя, он на себя, чего добиться хо-тим, сами не понимаем. Как только не разорвали пополам. Тягали до тех пор, пока она не закричала. Тут он перепугался и руку ее отпустил. Кинулся ко мне, схватил за грудки, стал трясти и говорить, что она мне не нужна, что я ее брошу. Ну, в общем, все правильно стал говорить, одна беда была, я его не слушал. Тогда он обратился непо-средственно к самой Бландине, спросил у нее, с кем она хочет жить. Нет, не так. Спросил: «С ним пойдешь?». Она кивнула. И тогда он ударил ее ладошкой по щеке, а сам, вдруг, заплакав, как маленький, и закрыв лицо руками, зашагал прочь, не глядя, куда идет.
После того, как Бландина выбрала меня, я сделал было попытку за нее заступиться, хотя, честно говоря, не хотелось, хотелось совер-шенно другого, но как увидел эти мужские безутешные слезы и что он прямиком через проезжую часть пошел, прямо под колеса (машины сигналили, он не обращал внимания), так и последнее желание мстить сразу же пропало. Да и смотрю, у Бландины на лице, от его оплеухи, только румянец розовее сделался, – оплеуха ей на пользу пошла. Что же было потом? Было во что. Три дня и три ночи мы безвылазно про-валялись в постели. Ни в магазин, ни на улицу не выходили. Все, что в доме было, съели. На третий день засохший хлеб уже размачивали. Есть уже было нечего. Ну, а на четвертый день я сказал ей, чтобы шла к мужу. Она стала умолять, чтобы я ее не прогонял. Я психанул, избил ее сильно. После чего просил прощения, целовал синяки, говорил: «Живи, сколько хочешь». Сходил в магазин, купил продуктов, снова трое суток провалялись в постели. Снова все повторилось. Ели остатки засохшего хлеба, запивая его пустым кипятком. Избегали встречаться взглядами.
Тут уж она сама, не дожидаясь побоев, молча оделась и пошла к мужу. Я ее останавливать не стал.
– Неужели же до того вечера, ты ее так-таки ни разу и не ви-дел? – поинтересовался я.
– Почему не видел? Видел. Помню, встретил ее у «Метрополя» с мужем, он был в белом костюме, а она в розовом платьице. Мы с Ха-лугановым мимо шли, так друзья ее мужа остановили нас, попросили поздравить молодоженов. Бландина совсем невзрачная была, запом-нились только глаза и необыкновенное имя. Затем была нечаянная встреча на Большом каменном мосту. Мимолетная, секундная встреча. Прошли мимо, оглянулись, посмотрели друг на друга и пошли даль-ше, каждый своей дорогой. Затем встретились в метро. Я шел с ог-ромной сумкой, набитой продуктами, а она тогда была в черном пари-ке. Черный цвет ей не идет, она этот парик никогда впоследствии не надевала, но тогда была в нем. Идет она, я за ней следом, и что же? Милиционер на станции, вместо того, чтобы смотреть на нее, во все глаза смотрел на меня. Тут надо пояснить. Они, то есть менты, почему-то меня за проверяющего принимали и все всегда, как перед про-веряющим трепетали. Она этого не знала, ей казалось странным, что на нее не смотрят, а смотрят на кого-то еще. Оглянулась посмотреть, а это опять я! Снова глаза наши встретились, можно сказать, взглядами поцеловались. Мы молча прошли через турникет и, как прежде на мосту, разошлись в разные стороны, упорные в своем притворстве. Она-то давно уже была не прочь познакомиться, да меня гордость за-ела, думаю, на мосту не остановилась, убежала, а я этого не прощаю. Ну, в общем, как бы мстил. А может, осторожничал, не знаю. И последняя встреча перед схваткой паучьей была в переходе на Пушкинской. Иду я по переходу, смотрю, кто-то, отвернувшись к ка-фельной стенке, делает вид, что в сумочке роется, голову при этом ту-да наклонив. Хотел было подойти, спросить: «Это кто от меня прячет-ся?». Да не о том голова тогда думала, мимо прошел. А она тогда в белом плаще была, в черных брюках, в черных блестящих туфельках. Пройти-то я мимо прошел, а как вышел из перехода, остановился и стал смотреть на другую сторону улицы, ждать. И дождался. Вышла эта птица из перехода и пошла через поперечную улице Горького до-рогу. В сторону памятника Пушкину. Если, думаю, тебе нужно было туда, то зачем же ты из перехода вышла здесь? Под землей бы спо-койно и дошла себе. А затем ты, думаю, вышла и идешь, рискуя, через проезжую часть, чтобы лишний раз мне показаться, да заодно посмот-реть, узнал ли я тебя или нет. Ну, то есть, что это она в сумочке ры-лась, якобы от меня прячась. Стою, наблюдаю, оглянется или нет. Прав я или это все плод моей больной фантазии. Идет спокойно, неза-висимо, как бы даже задумавшись о чем-то о своем, и вдруг, откинув волосы назад и слегка повернув голову, взглянула. Посмотрела точно мне в глаза. Какое-то мгновение, миг, доля секунды, но и она и я все поняли. Она продолжала идти, как шла, спокойно и независимо, но при этом теперь уже точно зная, что я ее помню, что я о ней думаю, что я ее узник. И я тогда уже точно знал, что она меня хочет, что я хо-чу ее, и что ни одна женщина в мире мне не даст того, что я могу по-лучить от нее. И время пришло – получил.
– А что же теперь?
– Что теперь? Теперь она снова живет с мужем и снова смотрит на меня глазами сучки, у которой течка. Только зря она так смотрит. Я уже не тот кобелек, который вскочит, когда она захочет. Пусть ищет себе бобиков в другой стороне.
Вскоре после этого разговора пришел Керя. Принес шоколадных конфет «Ласточка» и три бутылки вина.
– Оригинальный напиток, изготовлен из суррогатов спиртсырья и пищевых отходов, – сказал Леонид, якобы читая все это на этикетке. Он сказал это с той обреченностью в голосе, с которой должно быть осужденные на смертную казнь, говорят свое последнее слово.
Я взял одну из бутылок, взглянул на нее и ничего из услышан-ного от Леонида там не обнаружил. Но я-то читал по этикетке, а он определял по виду содержимого в бутылке и был, конечно, прав. Та-кой заразы я еще не пил, быть может, еще и потому, что это была но-винка. Что называется, по мозгам дала она нам хорошенько и как-то неблагородно дала. Подкравшись незаметно, оглушила дубиной суко-ватой и все. Опьянение было нехорошее, тяжелое, порождавшее злобу. Ненавистна стала и река, и купание, и казавшийся приятным до употребления вина вечер. Путаясь в своих ногах, будто их не две, а двадцать две, я плелся за Керей и Леонидом, которые тоже, в свою очередь спотыкались на ровном месте. Шли к Леониду, чтобы упасть и проспаться.
Заметив, что магазин «Мелодия», мимо которого мы проходили, работает, зашли туда. Поднявшись с помощью перил на второй этаж, подошли к отделу «Классическая музыка». Леонид попросил моло-денькую продавщицу поставить на проигрыватель пластинку Шопена. Я сначала не заметил в этом никакого подвоха, решил, что душа, ис-тосковавшаяся в казарме по прекрасному, требует для себя музыкаль-ной пищи. Но, как только девушка выполнила его просьбу, и в мага-зине зазвучал такой знакомый по кладбищам похоронный марш, я по-нял, что Леонид дурачится, и прекрасная музыка ему вовсе не нужна. Поняла это и девушка-продавщица, поспешно приподнявшая пальчи-ком иглу проигрывателя, скороговоркой спросившая:
– Будете брать или другие вещи послушаете?
Возмутившись ее самоуправством, Леонид велел опустить иг-ральную иглу на прежнее место. Девушка покраснела, повела рукой и бессмертная музыка, наводящая смертный ужас на всех присутст-вующих воспоминаниями о потерях, снова зазвучала в магазине. Мы слушали ее до тех пор, пока я не сказал, что меня тошнит. Я солгал, мне просто было жалко продавщицу, но, как только я вышел из «Ме-лодии», меня и в самом деле стало мутить, и вывернуло наизнанку. Не знаю, насколько это показалось заразительным, но моему примеру тут же последовал и Леонид. Керя к нашему дуэту не присоединился. Он улыбался, глядя на нас. Улыбался так, как улыбается только младенец, сидящий в люльке, видя перед собой своих уставших, измученных ро-дителей.
Когда пришли к Леониду, он включил видеомагнитофон и поставил фильм с Чаплиным. Принес водку, коньяк, и наша культурная программа продолжилась. К тому времени я уже поднаторел в пьянках и научился не смешивать напитки. Халуганов же не соблюдал этих правил, и словно намеренно чередовал, пил то одно, то другое. Скоро стал очень болтлив, стал рассказывать о своей последней пассии.
– Она журналистка, у нее тысяча идей. Она хочет, нарядившись попом, нырнуть в озеро и отпустить грехи рыбам. Хочет родить двух малышей-близнецов и отдать их на прокормление волчице, чтобы волчица воспитала из них Ромула и Рема. Сама же согласна в это время своим молоком кормить ее волчат. Она разыскала старого че-киста, того, что осуществлял расстрелы на Лубянке и готова с ним сожительствовать, чтобы заполучить последнюю фотографию Мей-ерхольда. Вы же знаете, что после расстрела его сфотографировали для отчетности. А расстреливали с контрольным выстрелом. Она мечтает опубликовать в своей газете эту фотографию Мейерхольда с четырьмя дырками в голове. Два входных, два выходных отверстия. И даже название уже придумала для статьи, и для этого фото: «Художнику от власти, на вечную память».
– Хитрая девица, – перебил Халуганова Леонид, – знает, какие тебе истории рассказывать.
Он вынул из видеомагнитофона кассету с Чаплиным, а вместо нее поставил немецкий порнофильм. Это было первое мое знакомство с видеомагнитофоном, первое знакомство с подобного рода продук-цией. Не скрою, первые пятнадцать, а может, и все тридцать минут я смотрел на все происходящее с нескрываемым интересом. Но потом интерес как-то сам по себе угас, и я стал позевывать. К тому времени позевывал и Леонид. Что же касается Кери, то он уже спал, положив свою голову на вытертый бок плюшевого медведя, приспособив его вместо подушки. Легли спать и мы. И всю ночь в ушах у меня звенели часто повторяемые в порнофильме слова: «Я, я, данке».
Утром я проснулся от львиного рыка. Это Халуганов блевал в окно. Окно выходило на оживленную улицу и, видимо, он попал кому-то на голову или на костюм, так как закончив свое грязное дело, сразу же, скоренько, по-воровски, спрятался.
– Хулиганье! – доносилось с улицы. – Я на вас найду управу, вы у меня запрыгаете, как зайцы на раскаленной сковородке.
В этом крике слышалась и обида, и возмущение, и беспо-мощность.
Видимо, эта брань вызвала новую волну, подкатившую к горлу. Керя снова с поспешностью высунулся в окно и схулиганил. Но на этот раз криков не последовало. Пострадавший, видимо, поспешил ре-тироваться, а другие прохожие обходили опасную зону стороной.
Утром, пока мы с Керей еще спали, Леонид успел сходить в ма-газин за пивом и нажарить картошку с мясом. Фелицата Трифоновна с адмиралом уехали в загородный дом, они звали и нас, но Леонид вы-просил несколько дней отдыха в Москве, так что готовить нам она не могла, но и у Леонида получилось неплохо. За столом, когда пили пи-во, Халуганов все морщился и охал.
– Что ты маешься, оригинал? Пиво тебе не нравится? – поинте-ресовался Леонид. – Оригинального напитка надо было купить?
– Да зуб болит, – признался Керя.
– Чего же не лечишь?
Халуганов посмотрел на Леонида строго, хотел, наверное, выру-гаться, но вместо этого, сдержавшись, стал объяснять:
– Ты когда в последний раз был в поликлинике? Знаешь, какие там очереди, какие инструменты? Как там зубы лечат, рассказать?
– Расскажи, – спокойно предложил Леонид, доставая из холо-дильника скумбрию холодного копчения.
– И расскажу, – пригрозил Керя. – Пришел я с дыркой в зубе к врачу, к самому лучшему, по словам лечившихся. Стала она мне эту дырку в зубе рассверливать. Сверло в зубе застревает, она злится на меня, ругается. А потом, смотрю, застревать сверло перестало, пошел дым изо рта. А она рада стараться. Сверлит зуб, не замечает. А потом мне же и говорит: «Ой, я тебе, кажется, зуб сожгла, что-то он почер-нел». Ну, думаю, спасибо, дать бы в морду побольней, да еще пломбу ставить должна, в руках я у нее, не забалуешь. А пломбу как ставила? Говорит медсестре: «Намешай такую-то», а медсестра отвечает: «Я уже другую намешала». «Да? Ну, давай ее сюда, чтобы добру не пропадать». Взяла и поставила. Только я вышел из кабинета, пломба вывалилась. Я вернулся. Что ж, говорю, делаете? «Да ты, наверное, языком ковырнул, она еще засохнуть не успела. Завтра, завтра прихо-ди. Я тебя без очереди приму». Наговаривать не стану, тех, у кого пломба вывалилась, а нас таких было трое, она, действительно, при-няла без записи и без очереди. Я первый вошел, но перед лечением еще одна история случилась. Пришла эта баба-врач, зубной техник, пришла злая, стала кричать. Ей, оказывается, зарплату не выдали. Кричала: «Пока деньги не дадите, не буду зубы лечить». А очередь, человек тридцать, взмолились, упали в ножки, смилостивилась ста-руха, стала осуществлять прием. Злая, свирепая, хуже войны. При-гласила меня в кабинет. Я сел в кресло, а оно так установлено, что не в окно сидишь, смотришь, а на стену. На ту стену, где у них вешалка. Сижу, жду медицинского вмешательства, смотрю, как она пальто с себя снимает, как шапку с шарфом прячет в рукав. Сняла сапоги, смотрю, под юбку лезет. Так и есть, трусы с себя сняла и в сумку их спрятала.
– Да ты не заливаешь? – засмеялся Леонид.
– Нет, ты неправильно понял. На дворе была ранняя весна, март месяц. Она по поговорке «Марток – надевай двое порток». Она с себя вторые, фланелевые сняла, что были поверх колготок. Сняла, чтобы в них не париться. То, что я за этим наблюдаю, ей на это было напле-вать. Они пациентов за людей не считают, не стесняются их, с ними не церемонятся. Как при рабах мыли свои грязные задницы жены пат-рициев, так и эти. Я к чему про трусы-то? Все же врач, в белом халате ходит, могла бы, стерва, руки помыть. Не стала. То ли лень, то ли ус-талость, то ли склероз, а, может быть, вызов общественному мнению. В общем, полезла своими грязными руками ко мне в рот. Я молчу, что ей скажешь? Прогонит. Знай себе, сиди и терпи. А сколько издевалась, в тот день, когда зуб сожгла! Сама сверлит и спрашивает: «Чего ты, Халуганов, не красивый? Чего желтый такой? Не похож ты на актера, и на мужика не похож. Вот до тебя был актер Максимов, так это муж-чина. Щеки красные, грудь нараспашку, вот каких я люблю». Ей, стерве, семьдесят, выглядит на все семьсот, а все туда же, о мужчинах мечтает. Моя бы воля, я бы ей не то, что зарплату, я бы в яму ее поса-дил, и держал до тех пор, пока червяки не съедят.
– Ну, так в чем дело? Опять пломба вылетела? – поинтересовал-ся Леонид.
– Да в том-то вся и беда, что нет. А зуб под пломбой болит, и вся десна распухла от зуба. Я всю неделю к десне столетник прикладывал, чтобы боли утихли. Все в мозг отдавало, да и сейчас дергает.
– Некрасивый, говоришь? – раздумывал Леонид. – Так что же нам делать?
– В платную надо, – взмолился Керя. – Я знаю хорошую. Там укол сделают и лечат без боли.
– Поехали? – поинтересовался Леонид у меня. Я кивнул головой, согласился.
Керя повез нас на край Москвы, от станции метро вел извили-стыми тропами, вел очень долго. Уверял, что иначе никак не доб-раться. Оказалось, что прямо у платной этой поликлиники стоит ос-тановка и почти все автобусы (одним из которых мы на обратном пути и воспользовались) везут от станции метро. Ну, да ладно.
Что же поликлиника? Как выяснилось, совсем недавно она была бесплатная, районная. Теперь же бесплатно обслуживались только пенсионеры, инвалиды, всем остальным приходилось платить. Пла-тить пришлось сразу, еще до того, как Халуганов попал к врачу. За карточку, которую на него завели и за предстоящий осмотр. Пока он был у врача, мы его ждали у кабинета и беседовали. Почему-то вспомнился мне порнофильм, и я у Леонида спросил:
– А чего бы тебе не жениться на ней, если говоришь, что ни одна не даст того, что даст она?
– Ты это о ком? О Бландине? Надо будет тебе рассказать о ней еще кое-что. Слишком сусальный образок получился.
Из кабинета в этот момент выскочил Керя.
– На снимок послали, – пояснил он. – Вот как у людей все это делается, а то трусы сняла и в рот полезла. Только бы сверли-ли не больно.
– Больно не будет, я за укол заплачу, – успокоил его Леонид. – За все заплачу, пусть пломбу самую хорошую поставят. Пусть не то-ропятся. Мы ждем, не переживай.
Проводив взглядом убежавшего в рентгенкабинет Керю, Леонид принялся рассказывать мне о Бландине то самое «кое-что».
– Понимаешь, – начал он, – Бландина – это вавилонская блудница, которая превосходит всех падших женщин в разврате и похоти. Скольких состоятельных мужей она разорила, пустила по миру, скольким карьеру сломала – испортила. Сколько талантли-вой молодежи, с чистыми помыслами, готовых на великие подви-ги, сбила с пути истинного. Все у них прахом пошло. Пожирала свои жертвы со страстью, губила с наслаждением. И с колдовством она знакома, заклинаний много знает. Хотя, казалось бы, и женских чар одних достаточно, чтобы любого смертного в сети свои заманить. Заманить и погубить.
– Тебя же не погубила?
– Наверное, потому что я не любой, – отшутился он. – Да и по-том, кто знает. Может быть, после знакомства с ней, я безнадежно по-терян для здоровой, нравственной, семейной жизни. В конце концов, для любви. Бландине нормальные, человеческие взаимоотношения скучны. Ей нужны сильные ощущения, высокие или низкие, все одно. Как, собственно, и актерам и режиссерам. Но мы все это реализуем на сцене, а она этими страстями живет. Все просила «поиграй со мной», ну я и играл.
– Во что? – не понял я.
– Есть игры такие. Любовники придумывают для себя маски, чтобы не смущаться ничем. Я, к примеру, был фараоном, а она моей рабыней, наложницей. Интересно проводили время. Муж ее, конечно, ничего похожего дать ей не мог.
Из рентгенкабинета вышел Керя, проследовал к лечащему врачу, но долго у него не задержался.
– Чего так скоро? Залечили? – поинтересовался Леонид, после того, как Халуганов закрыл за собой дверь.
– Нет, только старую пломбу сняли, да корень насквозь про-сверлили. У меня там, в десне, вокруг зуба гной скопился. Она этот гной выпустила, теперь надо неделю подождать. Сказала, чтобы я по-лоскал зуб водой с содой, а когда есть стану, чтобы дырку в зубе ват-кой закрывал. Таблеток велела купить целую гору.
Он протянул Леониду бумагу. Москалев стал читать:
– Таривид, по одной таблетке в день, после еды.
– Это антибиотик, – пояснил Керя.
– Кларитин. По одной таблетке на ночь.
– Это чтобы аллергии не было на лекарство.
– Нистатин. По одной, три раза в день.
– Чтобы микрофлора в кишечнике не нарушалась. Когда пьешь антибиотик, микрофлора нарушается.
– Глюконат кальция. По одной таблетке три раза в день.
– Это для укрепления зубов.
– Поливитамины.
– Это она сказала, для того, чтобы иммунитет в организме под-держать. Антибиотики его угнетают, а поливитамины поддерживают.
– Ну, поливитамины можно заменить тебе фруктами. К Сабурову поедем на рынок, чего-нибудь вкусненькое тебе купим. Ну, пойдем в аптеку, здесь уже больше ничего не высидим.
В аптеке Керя, довольный тем, что Леонид, несмотря на дорого-визну, купил ему таривид (от которого, узнав цену, сам решил отка-заться), рассказал щекотливые подробности посещения врача.
– Там у них кресла, как в театре, с подлокотниками. Я на подло-котники руки положил и сижу себе, ничего не подозревая, а она мой снимок глянула на просвет и давай мне корень сверлить. Но как? На-валилась самым низом живота на мою руку, лежащую на подлокотни-ке и засопела. Сверлит и аж повизгивает.
– Что, и эта, увидев тебя, трусы скинула?
– Клянусь. Я даже чувствовал, как пульс у нее там бьется. Сверлит и улыбается от наслаждения. Сами видите, какие дорогие лекарства выписала.
– Да, это показатель, – успокоил Керю Леонид. – Давай, не сни-жай накал чужих страстей, не обманывай возложенных на тебя надежд.
Из аптеки мы направились на рынок, к Сабурову. Долго мота-лись, теряясь в толпе, пока набрели на того, кто нам был нужен. Лео-нид первый заметил улыбчивого молодого человека, торговавшего специями. Заметил и через головы толкавшихся у прилавка покупате-лей, один из которых требовал себе хмели-сунели, крикнул:
– Эй, хмели-сунели, давай-ка, положи мне набор для плова.
– Один момент, товарищ капитан, – закричал в ответ Ренат Са-буров и зачем-то солгав покупателям, что Леонид – это их участковый в штатском, прекратил торговлю и пробрался к нам.
– Салам, – сказал он мне, пожимая мою правую руку двумя своими. Я было подумал, что он принял меня за своего единоверца, но он точно так же поздоровался и с Леонидом и с Керей. Это был жизнерадостный человек, улыбка не сходила с его лица ни на мгно-вение. Ренат оставил вместо себя своего младшего брата Шамиля и пригласил нас к себе в гости. Он жил в двух шагах от рынка. Халуга-нов от приглашения отказался:
– Вы там жрать будете, водку лопать, а у меня вместо зуба дыра, мне надо лечиться, медикаменты употреблять. Купите мне фруктов побольше да помягче, я и пойду своей дорогой. Через неделю звякну.
Кере купили фруктов и он отправился домой, мы же направи-лись в гости к Ренату. Ренат жил в коммунальной квартире, был же-нат. На момент нашего прихода ни жены, ни соседей в квартире не было. Ренат готовил сам, когда подавал плов, все извинялся:
– Наверное, еще не готов.
– Давай, накладывай, – говорил Леонид, смеясь. – Станем мы еще в ЧК разбираться.
Плов был замечательный, было заметно, что Ренат знает толк в поварском деле. Кроме плова на столе была всякая всячина, вкусная и разнообразная. Ну, и конечно, водка. Впервые услышал я анекдот, в котором узбек играл главную роль и оставлял в дураках грузина и ар-мянина. Анекдот такой: поспорили узбек, грузин и армянин, чей герой в Великой Отечественной войне самый великий и знаменитый. Грузин говорит: «Герой Гастелло известен всей стране, но не все знают, что настоящая его фамилия – Гастеллидзе». Армянин говорит: «Все знают, что Александр Матросов геройски закрыл своей грудью амбразуру дзота и спас своих боевых товарищей, но не все знают, что на самом деле он Алик Матросян». А узбек сидел, слушал и говорит: «Видели, в Волгограде стоит памятник до небес? А кому он поставлен, помните? Мамаеву Курбану».
От Рената поехали к Леониду. В тот вечер он устроил мне на-стоящую обзорную лекцию о джазе и джазменах. Ставил на проигры-ватель диски и называл имена: Дизи Гиллеспи, Чед Бейкер, Чарльз Паркер, Луи Армстронг. Говорил о них очень много. Я, к своему сты-ду, ничего не запомнил. Помню, что кто-то из них не имел кошелька и прятал мелочь у себя во рту. Кто-то в гостинице славного города Ам-стердама покончил счеты с жизнью, выбросившись из окна.
Джаз при всей своей прелести не мог меня отвлечь от мыслей о Бландине. Я все никак не мог понять, что в ней плохого, почему Ле-онид от нее отвернулся. Я не выдержал и спросил об этом. Леонид остановил музыку, внимательно посмотрел на меня и сказал:
– Это долгий разговор. Давай поиграем в солдатиков, а заодно и о ней побеседуем.
Играли в гостиной комнате, на большом лакированном, оваль-ном столе.
Солдатики были те самые, что делал Савелий Трифонович, все сплошь французские, образца 1812 года. Они ставились на край стола, и левой рукой катался бильярдный шар. У каждого в запасе было по два точно таких же состава. В качестве наказания, за потерю каждой из трех армий, назначался стакан водки. Предчувствуя, что волей-неволей придется опять напиваться, я хотел отказаться от игры, но, понимая, что это чуть ли не главное условие, при котором Леонид будет откровенен со мной, говоря о Бландине, я на игру согласился.
Стол, как я уже сказал, был огромный, лакированный. Шарик катали по очереди. До этого съели подаренную Ренатом дыню, причем мякоть из нее всю вырезали длинным ножом, оболочку оставив прак-тически нетронутой. И Леонид вырезал рожицу из этой оболочки. Гла-за, нос, улыбающийся рот с зубами, а внутрь дыни поставил толстую горящую свечу. И при таком вот светильнике, отключив элек-трический свет, мы вели битву, пили в наказание за потерянные армии водку стаканами, закусывая ее арбузной мякотью, и я слушал Леонида, который мне рассказывал жизнь Бландины. Рассказывал искренне, желая уберечь и отвратить от нее.
– Хочешь знать, с чего она началась? Как в первый раз у нее все это произошло? Я вижу тот мартовский день так ясно, в таких под-робностях, что почти физически ощущаю себя там, с ней рядом. А все потому, что она рассказывала и пересказывала события того дня, на-верное, тысячу раз. Излагала случившееся в самых бесстыдных и от-вратительных подробностях. Я многое опущу, оставлю самое главное, то, что позволит тебе понять, почему я от нее шарахаюсь и почему те-бе необходимо ее остерегаться.
Был замечательный мартовский день, сугробы растаяли, кое-где еще лежал снег, в виде черного непонятного вещества, но никто уже не сомневался в том, что наступила настоящая весна. Накануне шел дождь, ручьи журчали и неслись бурными потоками. Дул сильный южный ветер, подгоняя зиму, толкая ее в спину, то бишь, на лицо все атрибуты ранней весны и, конечно, главная прелесть оттепели, – по-всеместные, огромные лужи, и в каждой из них свое солнце. Весна, повторюсь, была очень ранняя, число третье или шестое.
Бландина училась в школе, было ей четырнадцать лет. Нрави-лись ей хулиганы, они были интереснее, заметнее остальных, впрочем, всех хулиганов в сторону оставим одного. Назовем его Сережей. Она училась в седьмом, а он у нас будет учиться в восьмом, в восьмом «А». Вот с этим Сережей она и гуляла в тот ветреный мартовский день. Зашли они, гуляя, под мост. Мост был автодорожный, две дороги про-ходили, одна по мосту, другая под мостом. Та, что под мостом, вся была сокрыта огромной лужей. Просто не лужа, а целое озеро. И в это «озеро» с моста то и дело падали частые и крупные капли. Отчего по поверхности, не прекращаясь, расходились круги. Солнце, отражаясь в этой водной глади, рисовало на стене и на опорах моста очень живые картины. Оказавшиеся под мостом Сережа и Бландина залюбовались этой красотой. В этот момент по луже пронесся самосвал, и их накрыло холодной волной. Скорее всего, они в этот момент целова-лись, иначе отчего бы им не убежать от приближающегося грузовика. Бландина, к слову, про поцелуй ничего не говорила. Очень характер-ная деталь.
Делать нечего, грязные и мокрые, зашли они в подъезд близле-жащего дома. Там она сняла с себя джинсы, попробовала их отжать и почистить. А заодно попробовала и хулигана подразнить. Он, дейст-вительно, пленился ее круглыми коленками, стал их гладить; сопро-тивления не встретил, но она с ним просчиталась. Хулиган оказался не из тех, кто ей нужен. Сообразив, что не готов он к тому, к чему его понуждали, хулиган Сережа стал чудить. Нашел банку с остатками краски и исписал только что отремонтированную стену в подъезде разнокалиберной матерщиной, нарисовал что-то похабное, гипер-трофированные запчасти человеческого тела. В его защиту скажем, что первым порывом к художественному творчеству было желание написать: «Сергей плюс Бландина равняется… знак вопроса». Но, взявшись за дело, он смутился и кинулся выписывать и вырисовывать то, что привык выписывать и вырисовывать на стенах, находясь в компании своих друзей. Неважно, неважно поступил Сергей, но не я ему судья.
А что же Бландина? Ее эти каракули и вовсе не заинтересовали, она пожаловалась ему, что замерзает и собирается идти домой. И тут хулиган в первый раз проявил инициативу. Предложил пойти на стройку, там развести костер и согреться. Согреться и просушиться. Она охотно согласилась.
Под «стройкой» Сережа имел в виду не пустую площадку со сваленными кое-как железобетонными плитами, а огромный, практи-чески уже построенный дом, в котором только что и оставалось, как провести отделочные работы, да отдать под заселение. Но отделочные работы по неизвестным причинам не проводились, время шло, конст-рукции дома потихоньку сгнивали, ржавели, приходили в негодность, а само помещение служило убежищем для всякого рода шпаны, да для людей, не имеющих постоянного места жительства. Хулиган Сережа, не раз там жег костры, было у него свое, специально оборудованное место с рваным диваном, хромым столиком и перекосившейся тум-бочкой, не имевшей дверцы. Одним словом, имел Сережа царские, для своего возраста и социального статуса апартаменты. Туда он ее и по-вел. Наверное, надеялся, согревшись у костра, все же показать себя с лучшей стороны, а, может, я наговариваю на него, может, чист был, внутренне собран, воспитан, и просто хотел с ней подольше побыть. Может быть, любил ее беззаветно.
Там, на «стройке», на обустроенном Сережей месте, они нашли уже горящий костер и солдат, сидящих вокруг него, как в сказке «Двенадцать месяцев». Они солдатушек не испугались, более того, Сережа-хулиган не отказался от предложенной выпивки, а она при них сняла с себя джинсы и стала сушить их, демонстрируя голодным до женского тела воинам свои телеса.
Хулигана Сережу, через некоторое время послали за очередной бутылкой, а Бландину развлекали анекдотами, катали на плечах и, ко-нечно, среди них нашелся тот, кто «это» с ней сделал. Я удивляюсь, как другие удержались. Полагаю, они интуитивно чувствовали, что ничем хорошим это не кончится. Но один смельчак, «сорви-голова», как я уже сказал, нашелся. Не при Сереже он это сделал, но Сережа каким-то образом про это узнал. Как-то пронюхал. Возможно, на прощание пригрозили ему, велели держать язык за зубами, а может, кто-то из зависти заложил ему своего сослуживца. Не исключаю и то-го, что сама рассказала. Главное не то, как узнал, от кого, главное, что узнал. Узнал и закручинился.
Надо сказать, что при такой, казавшейся совершенно бесспорной и чуть ли не по песенному «вечной весне», к вечеру, в аккурат после того, как Сережа с Бландиной с этой стройки злосчастной вышли, по-валил с небес обильными хлопьями снег, задуло, закружило, началась пурга, настоящее светопреставление. А ночью ударили морозы и, по-пирая все календарные сроки, в город вернулась настоящая зима.
Жизнь тем не менее продолжалась. Бландина с Сережей ходили в школу. А, надо сказать, в их школе был очень нехороший учитель по химии. Ему мало было того, что ловил курильщиков на переменах; он, бывало, ведет урок и прямо с урока на цыпочках в мужской туалет. Поймает дымящих цигарками прогульщиков, и к директору их. И на душе станет легче. Была в нем такая потребность, эдакая тяга к порядку везде и во всем. Вот как-то вышел он на очередную охоту, потянул, как охотничий пес, своею сопаткой, – так и есть, курят, мерзавцы. Встал на цыпочки и пошел, а в голове одна мысль: «Только бы не спугнуть, взять с поличным». Совсем было приблизился к нарушителям порядка, но что это? Он прислушался и не накинулся. А вскоре и вовсе забыв о своих хищных намерениях и учительском долге пресекать на корню так же тихо, на цыпочках, ретировался. Что же он услышал? Кого застал с сигареткой в зубах? А застал он Сережу, которому ужасно хотелось выговориться, облегчить свою душу. Сережа рассказывал другу о своем горе. Не знаем, как другу, но учителю химии ужасно понравился этот рассказ. История, понятно, имела свое развитие. Бландина получила три двойки подряд, по химии, разумеется, и после уроков была приглашена учителем на беседу. Учитель хотел разобраться в причинах внезапно ухудшившейся успеваемости. Беседа проходила в химической лаборатории. Заперев лабораторию на ключ, учитель стал перебирать все возможные причины, в числе которых, как бы вскользь упомянул о том, что случилось с ней на стройке. Он хотел посмотреть, какая будет реакция на то, что он посвящен в ее тайну. Сам при этом покраснел, как маков цвет. В доли секунды Бландина поняла его мелкую душонку, нехитрые желания, его темный липкий интерес. И тут же механизм, при помощи которого она сможет манипулировать химиком, сам собой родился в ее прелестной головке. «С ним нужно переспать, – ре-шила она. – Тогда не я у него, а он у меня будет на крючке».
В лаборатории Бландина пустила слезу, притворилась кающейся Магдалиной, просила никому не рассказывать о том, что с ней при-ключилось, обещала прийти к учителю на дом, для дополнительных занятий, уверяла, что позанимается и исправит все «неуды».
Химик продиктовал адрес и назначил время. И стала ученица седьмого класса «А» Бландина Иеринарховна Мещенс ходить к нему домой. Химией, понятное дело, они там не занимались, но вслед за двойками в классном журнале стали у нее появляться четверки. Пя-терки не ставил из страха быть заподозренным.
Учитель химии с женой находился в разводе, имел такую же, как Бландина, четырнадцатилетнюю дочь, которая приходила к нему в гости по выходным. Жил в двухкомнатной коммунальной квартире. Одну комнату занимал он, а другую – ударник коммунистического труда, человек, всею свою жизнь честно проработавший на заводе. Труженик, которому до пенсии, до заслуженного оплаченного отдыха оставалось месяца два.
Ты спросишь меня, к чему я о труженике? Вот, собственно, к чему. Пришла Бландина в очередной раз в эту двухкомнатную квар-тиру, а химика нет. Не стану гадать, случайно они разминулись или все это было устроено ей преднамеренно, суть не в этом. А в том, что развратная девчонка каким-то непонятным для меня образом распали-ла и соблазнила старика. И у ударника коммунистического труда про-изошел в голове переворот, изменились представления о том, что можно, а чего нельзя, что хорошо, а что не очень. Практика, как учил его Ленин, критерий истины. Решил он свои практические опыты не прекращать и обязательно доискаться до правды.
Тут, как на грех, пришла дочь химика, имевшая свой ключ, отца дома не оказалось, такое и раньше случалось. Она прошла в его ком-нату, включила телевизор и стала смотреть фильм. Сбитый с толку ударник труда не находил себе места. Решив, что молодое поколение живет по новым моральным нормам, он стал приставать к чистой де-вочке с грязными предложениями. Она дала ему решительный отпор, но сосед, решив, что девочка просто ломается, набивает себе цену (а для чего, спрашивается, короткую юбку надела?), взял, да и сна-сильничал ее.
Вместо заслуженного и оплаченного отдыха с красивым назва-нием «пенсион», вместо прохладного пива в жаркий летний день, со-бирания грибов и рыбалки, получил ударник место в учреждении ис-правительного профиля, где за содеянное сделался лагерной «дунь-кой» и очень скоро сгинул, презираемый своими солагерниками.
Что же Бландина? Чем она занята после уроков? Бландине не жарко, не холодно, не жаль ей ударника коммунистического труда, она продолжает на стройке встречаться… нет, не с хулиганом Сережей, а с тем самым солдатиком из стройбата, не прими, пожалуйста, на свой счет. Сереже она морочит голову, позволяет гладить только коленки и ничего более. Да еще изводит парня рассказами о том, как вынуждена была ходить на дополнительные занятия. У парня играли на скулах желваки, сводило судорогой лицо, его всего корежило, а она, созерцая все это, испытывала наслаждение.
Итак, первый акт ее развратной жизни подходит к концу. С героями пьесы начинают происходить на первый взгляд странные, но зная предысторию, вполне закономерные вещи. Солдатик, ни с то-го, ни с сего выпадает из окна неоштукатуренного дома, из окна той самой комнаты, в которой совсем еще недавно на рваном диване ус-лаждал свою грешную плоть. Кто ему в этом помог? Бландина? Сере-жа? Завистливые сослуживцы? А, может быть, сам справился, без по-сторонней помощи? Как говорится: «Тайна сия велика есть». Все эти вопросы так и останутся без ответа.
Идем дальше, мало химику горя, случившегося с дочкой, по-страдал и сам. Хулиган Сережа, неожиданно для всех, прямо на уроке, вместо того, чтобы смешивать в колбе гидриды с ангидридами, ударил его ножом. Жить учитель после этого не перестал, но одну из двух почек пришлось удалить. Хулигана, чтобы другим неповадно было, примерно наказали, определив в колонию.
Такая вот веселенькая история, которая началась ранней весной. Знаешь, Бландина ведь мертвой родилась. Мать ее под наркозом запе-ла песню: «Парней так много холостых на улицах Саратова». Достали из чрева певуньи Бландину, врач с сожалением сказал: «Как жаль, та-кой большой ребенок», и со всей дури, со злостью швырнул ее, как мяч гандбольный, в корыто для отбросов. От удара она ожила, запи-щала. С тех пор живет себе припеваючи, а вокруг нее все умирают. Словно за подаренную ей жизнь какие-то неведомые силы постоянно-го выкупа требуют. У нее вся жизнь со смертью связана. Ходячая, жи-вая мандрагора.
Мать ее очень хотела ребенка, но не могла забеременеть, с кем только не спала, все было тщетно, а тут сосед у них повесился и на-последок семя испустил; так что эта блудница удумала: взяла семя его на палец и оплодотворилась. Так Бландина и зародилась. Мать ее ра-ботала в крематории на Николо-Архангельском кладбище. Не видел его? Точная копия театра МХАТ, видимо, по одному проекту строили. Так вот, она говорила торжественно-утешительные речи родным и друзьям покойных, перед тем, как отправить почивших в бозе, в их последний и безвозвратный путь. Бландина рассказывала, что часто приходила к матери на работу, любила летом, в ясную погоду прогу-ливаться по кладбищу. «Оно как парк, тихое и ухоженное». А в нена-стье находилась в помещении крематория, на втором этаже траурного зала. Это огромный балкон, где располагаются и музыканты. Сидела, слушала живую музыку, панихидные речи матери и одновременно с этим вкушала калорийные булочки, запивая их кефиром.
– Я так и не понял из твоего рассказа, в чем она виновата. Поче-му ты от нее шарахаешься. И почему я… мне…
– А этого не пережив, наверное, и не поймешь, у тебя все впере-ди. Вспомнишь меня потом, если с такой встретишься. Для меня-то Бландина и подобные ей – пустое место, я к ним, как к прокаженным, опасаюсь даже притрагиваться. А ведь я тебе далеко не все рассказал и это не конец, а только начало истории. Ты меня извини за вопрос: у тебя была женщина?
Я рассказал о Тане. Так же нудно и подробно, как и вам. Леонид терпеливо выслушал и спросил :
– Было у тебя с ней?
– Нет, конечно, нет.
– Значит, ты девственник?
– Ну, как сказать…
– Скажи, как есть.
– Выходит, что так. Ты только надо мной не смейся.
– Да что ты. Я завидую. И еще больше тебя стану уважать. Серьезно. Я и на трезвую голову эти слова повторю. А Бландины все-таки остерегайся. Вижу, попал ты в ее сети. Я ведь желаю только од-ного, уберечь тебя от страшного падения.
Чем больше Леонид меня отговаривал, тем сильнее я убеждался в том, что Бландина мне нужна, просто необходима. Но для того, что-бы Леонида успокоить, я сделал вид, что его труд был не напрасен, что Бландина разоблачена, и я в ней разочаровался.
Леонид рассказывал о Бландине, слушал мою исповедь о Тане, и в то же время побеждал в сражении, когда бильярдный шар свалил последнего моего воина, Леонид налил мне штрафной стакан и с вос-торгом в голосе сказал:
– Это мой Тулон! А ты пей горькую, горькое вино поражения.
Далее он с упоением рассказывал мне о Наполеоне.
– Человеческая жизнь, даже своя собственная, для Бонапарта ничего не стоила, – с восторгом говорил Леонид, и я видел, как от восхищения перед своим кумиром у него блестели глаза.
У Леонида была масса открыток с изображением Наполеона. Он знал все о его победах и поражениях. А у меня из головы никак не шла Бландина, даже после штрафного стакана, за проигранный игру-шечный бой. И водка действительно казалась горьким, противным вином, вином ранних поражений.






Глава 6 Люба Устименко

Леонид показывал мне свою Москву, ездили вместе к его друзь-ям, бывшим сокурсникам. Приехали как-то к сокурснице Любе Усти-менко, южно русской красавице, она нам очень обрадовалась, собрала на стол. Стали они вспоминать с Леонидом студенческие годы. За сто-лом с нами сидел муж Любы, врач, по фамилии Бухарин (большой лю-битель посещать рестораны за чужой счет и делать флюорографию ученицам старших классов; мы потом с ним гуляли); в тот вечер был он угрюм и все время молчал. Дошло до того, что Люба прямо за столом, бесстыдно глядя на Леонида, сказала:
– А зря у нас с тобой не было романа. Надо было бы совоку-питься. Таких замечательных любовников играли на сцене.
– Не зря, Любка, не зря, – воспротивился Леонид. – У тебя ха-рактер не сахар, да и у меня очень сложный, если не сказать, парши-вый. Счастья не узнали бы. Знаешь, в армии, на втором году службы, всем снятся эротические сны, а мне снилось, как мы с тобой на сцене играли, то есть сексуальная энергия трансформировалась в творче-скую, и такое я от этого наслаждение получал, от этих снов. Нет, не зря, Любка, не зря. Зато теперь у нас хорошие отношения, у тебя замечательный ребенок, муж. Я тебе завидую и безумно рад за тебя.
– А я жалею, что так рано вышла замуж и бросила сцену. Хочется играть.
– Не жалей, Любка, не жалей. Наслаждайся семейной жизнью и даже не рыпайся. Давай, посмотрим, у кого из современных актрис удалась и семейная жизнь и карьера. Таких нет. Ну, две-три, не боль-ше.
– Все же у двух-трех удалась?
– Нет. Я тебе солгал. Нет таких. Ну, давай, если тебе так хочется, поговорим о тех актрисах, которых можно назвать актрисами…. Даже не так, о тех людях, которые прожили жизнь и состоялись. Состоялись даже ценой отсутствия быта. Как правило, это сломанные судьбы, как правило, все они недоигранные. Возьмем, к примеру, чтобы далеко не ходить, мою мать. Вроде «звезда», вроде «прима», играет Гертруду на сцене; глядишь, не сегодня, завтра, за свои свершения получит «Гер-труду» (Героя соцтруда) на грудь. Но смотри, если бы судьба ее сложилась идеально, то она могла бы сыграть раз в сто ролей больше и лучше. Ну, что у ней, за всю карьеру пять-шесть хороших ролей всего. Всего! У других ролей побольше, но они и классом пониже. Уверяю тебя, они все несчастные люди. Нет ни одной, которая бы реализовала себя даже на пятьдесят процентов. Не жалей. Для женщины главное все же семья. Выкармливай ребенка, люби мужа, и забудь об этом думать. Ну, а если желание не пропадет, ты со своими физическими данными всегда в киношке можешь подсняться, а там, глядишь, ребенок подрастет, еще и на сцену вернешься.
Люба подарила мне книгу стихов Тараса Шевченко, на обратной дороге я читал стихи и спросил у Леонида:
– А режиссеры часто заводят романы с актрисами?
– Сплошь и рядом. Это беда. А почему ты спросил?
– Да как-то в голову пришло.
– Во время постановки спектакля, как правило, режиссеры заво-дят романы с актрисами. Увы, это так. Это от низкого культурного уровня всех нас. Этого делать категорически нельзя. Обязательно воз-никает момент влюбленности, момент увлечения друг другом, лично-стью, этапом работы. И вот здесь нельзя лезть в постель ни в коем случае, потому что все уйдет в постель, как в песок. Нужно беречь все это. Если уж очень хочется, переспи после спектакля, после премьеры. Но, нужно не забывать, что дальше следующий спектакль. Это гибель всех режиссеров. Только единицы, Букварев, например, который всю жизнь отбивался. Ни одного романа с актрисами, жену не взял в театр, потому что жена режиссера в театре, – это гибель режиссера. И в конце расслабился и погорел на дочери. Дочь сыграла неблаговидную роль жены, и сейчас позор. Она играет все, играет плохо. Обыкновенная, гнусная ситуация. Категорически нельзя. Все это знают, но все заводят романы. Все же люди. Влюбляешься же в актрису. К тому же, если она что-то интересное придумала, она это интересно и делает. И ты по-нимаешь, что это не просто женщина, а она к тому же еще и кукла в твоих руках, то есть сексуально настолько лакомый кусок. Все падки на это дело. И она, конечно, увлечена режиссером, смотрит на него, как на Господа бога, открыв рот, готовая исполнить любое его пожелание.
– Ну, и чем это плохо?
– Вот все думают так: «Ну что в этом плохого?». Но есть, как оказывается, на все свои законы. Лучше, как оказывается, без этого.






Глава 7 Футбол. Василий Васильевич

Леонид показал мне свою Москву. Сводил во все злачные места. Обошли, объездили всех его друзей и знакомых. И как-то за оче-редным пловом у Сабурова решили вдруг играть в футбол. Собст-венно, сам Ренат и предложил, Леонид согласился, я как и принято в хороших и дружных компаниях, это предложение с удовольствием поддержал. И то сказать, сколько ж можно было пить, болтаться по гостям и трепаться. Надо заметить, что состояние радости в те дни было постоянное.
Лет до семи я совершенно был равнодушен к футболу и к хок-кею. Разумеется, ни за какую команду не болел. Даже наоборот. Пом-ню, была какая-то олимпиада и мама с папой говорили: «Ерунда, вы-ключай телевизор, пойдем, лучше погуляем». Так что воспитывался я в антиспортивных условиях, так сказать, не прививали мне любовь к здоровому образу жизни через спорт.
В семь лет, сам по себе, увлекся сначала хоккеем, а затем и фут-болом. Тогда приехал к нам погостить брат мой двоюродный Валерка, сын дяди Толи и тети Вари из Москвы. Он меня на коньках учил ка-таться. Давал мне один конец клюшки, сам брался за другой и вез, не спеша. Вот, пока вез, во время этого процесса, я и старался приноро-виться к конькам, к их неустойчивости. Эдак, дня три на площадке возле дома мы катались и первые азы я за эти три урока усвоил. Затем уже сам, без посторонней помощи, постигал эту науку, катание на коньках и довольно приличных добился результатов. Вот тогда и стал с интересом смотреть хоккейные матчи, слушать, что говорят о хок-кее, о футболе.
Не помню, как так случилось, что болеть стал за ЦСКА. Брат, он ни за кого не болел, влияния на меня оказать не мог. Возможно, это случилось самым естественным образом, играли они тогда хорошо, постоянно занимали первое место. В детстве все строится на стремле-нии быть первым, быть победителем во всех играх. Быть первым хотя бы среди сверстников.
Когда исполнилось мне десять лет, пошли в Москве с братом на футбол. Тетя Варя кем-то работала в Лужниках, сказала номер сектора и назвала имя-отчество подруги своей, которая торговала там бутер-бродами. У нее там было что-то похожее на небольшой буфет. Тетя Роза ее звали.
Нашли мы этот сектор, смотрим, тетенька какая-то в белом ха-лате, подошли. А там решетка и до тетеньки метров пятнадцать. Стали кричать: «Тетя Роза, тетя Роза!». Отозвалась, подошла. Объяснили ей, кто мы такие. Вот, говорим, хотели бы на матч посмотреть. Ну, и про-блем не возникло, она провела нас легко служебными тропами. Ста-дион показался огромным, он тогда еще был новый, особенно запом-нилась изумрудная трава на поле. Когда еще смотрели с улицы, был виден краешек поля, дорожки беговые. Сейчас они все выгоревшие, а тогда были бордовые, красные, хорошо размеченные. Красивый был стадион, очень мне понравился.
Матч был «Спартак-Зенит». Болельщиков «Спартака» тысяч двадцать собралось, и мы сели как раз среди них. Да на стадионе, можно считать, только они и были. Ленинградских болельщиков практически не было. Тогда еще не вошла в моду традиция ездить из города в город, поддерживать команду. Ну, и как стали эти тысячи, которые нас окружали, скандировать «Спартак» и хлопать приветствие своей команде, тоже захотелось встать, хлопать и кричать, что я и сделал. Тут-то брат меня и осадил: «Ты это чего?» – спрашивает и как-то совсем недружелюбно при этом смотрит. Мы болели за ЦСКА и всегда против «Спартака», а тут я поддался соблазну. Я испугался своей слабости и, оправдываясь, стал лгать, мотивируя свое поведение тем, что «Спартак» – московская команда. Брат тогда принципиаль-ность проявил, а через год уже ни за какую команду не болел. Ни за футболом, ни за хоккеем не следил.
В футбол я играл также с самого детства, играл каждый день и часа по четыре. Техники не было, приемам обманным не учили, что было – все от природы. Понимание игры, чувство позиций, правиль-ное вычисление развития атаки. Чувствовать игру научился рано. Школы, конечно, не хватало, мечтал пойти в школу ЦСКА, там набор был, как раз последний год. С семи лет до двенадцати брали, мне было двенадцать.
Это объявление я увидел в Москве, когда гостил у тетки: «В школу ЦСКА идет набор мальчиков с 7 до 12 лет». Но как-то не было смелости съездить узнать, с жильем, то есть с проживанием в школе, или нет. Ведь постоянно жить в Москве у меня не было воз-можности. Да и много других комплексов было. Спортивных трусов не имел, не имелось и формы. Все эти мелочи угнетали, так сказать, бытовые трудности накладывались на юношеские комплексы.
Играть решили по вечерам, сразу после того, как Ренат закончит свою торговлю. Первую спортивную встречу назначили на следующий день, а точнее, на вечер. Торговал Ренат на Тишинском рынке. Местом для игры был выбран тихий дворик на Патриарших прудах. Пять минут ходьбы от рынка. Собственно, идея играть в футбол и родилась у Рената, когда он увидел этот дворик, эту пустующую спортивную площадку. Ренат пил пиво на Патриарших прудах, туалет оказался на замке. В поисках укромного места он прошел через арку и оказался во дворике. А там глазам своим не поверил: играй, не хочу. Тогда же и зародилась спортивная мысль. Теперь же с мячом в руках мы шли ее реализовывать. Первая игра, как первый блин, не удалась. Мы пришли на спортплощадку втроем, справедливо полагая, что хоть кто-нибудь да будет там играть. Но, к нашему удивлению, никого не было, а играть в футбол втроем не слишком здорово.
Спортплощадка была хоть куда. Огороженная, с деревянными бортами и металлической сеткой над ними, имела в наличии хоккей-ные ворота и баскетбольные щиты. Мы, конечно, вышли из положе-ния. Поиграли в одно касание, до первого гола, навылет. Затем, ис-пользуя футбольный мяч, как баскетбольный, поиграли в двадцать одно. Все мы – и я, и Леонид, и Ренат, соскучились по подвижным иг-рам, застоялись, кто на стройке, кто в армии, кто на рынке. Поэтому резвились, как малые дети. И решили мы занятия спортом не остав-лять и сделать их регулярными. Причем решено было отнестись к ним со всей серьезностью.
Ночь перед второй игрой я провел в своем общежитии. Утром позвонил Леониду, он предложил заехать за Ренатом на рынок.
– А то Хмели-Сунели опять брата не возьмет, – так Леонид мо-тивировал свое предложение.
Встретились в вестибюле станции метро «Маяковская» и от метро пошли на рынок. Рената застали за разговором с женщиной.
– Я вам два раза заплатила за товар, – говорила женщина.
– Ой, да что вы! – возмущался Ренат. – Вы не знаете, какой я че-ловек! Я умру, если за один товар возьму деньги два раза.
– Надо же, – сказал Леонид, протягивая Сабурову руку для по-жатия, – это правда?
– Чистая правда! – искренне и громко сказал Ренат и, подмигнув нам, уже другим, тихим, вкрадчивым голосом добавил. – Что за люди пошли, за копейку удавятся.
Женщина посмотрела с вопросом во взоре на него, с интересом на нас и, так ничего не добившись, отошла в сторону.
Конечно, он взял за один товар деньги два раза и совсем не пере-живал на этот счет, даже наоборот, бравировал этим. Понятия добра и зла не имели для него формы закона, были условны и совершенно не-обязательны. Надо сказать, что и я, и Леонид были точно такими же.
– Помню, он мясом торговал, – стал рассказывать Леонид, по-дошла тетушка, смотрит жадными глазами и не покупает. Но не из бедных, видно, что водятся у нее деньжата. Ренат говорит: «Берите, чудесное мясо». «Мне нельзя, я больная, врачи запретили». «Так это ж совсем другое, лечебное мясо. Это если покушаете, то обязательно выздоровеете; особенно полезно, когда покушаете с морковкой и лу-ком. Мертвые поднимаются». И что же ты думаешь, через неделю пришла, благодарила. Вот что значит правильный настрой. Ты специи свои где берешь?
– Да у кришнаитов, – охотно признался Сабуров. – У них на Бе-говой храм открылся и ларек при нем. Там у них все очень дешево. Трехкратную накрутку делаю, и все одно берут «на ура».
– Все ясно с вами, сворачивай лавочку, выкликай Шамиля и пойдем. Играть будем двое на двое, а там, глядишь, еще спортсмены подтянутся, не все же они там вымерли, в самом-то деле.
Сначала играли так: я с Ренатом против Леонида с Шамилем. Но так как против старшего брата младший Сабуров играть во всю свою молодецкую силу боялся, хоть и был шире в плечах и выше на две головы, то мы решили, что будет правильнее братьев объединить в одну команду, а нам с Леонидом играть против них. Двое на двое мы играли недолго. Как только братья Сабуровы стали проигрывать, Ре-нат пригласил в свою команду местного паренька, наблюдавшего за игрой.
Паренька звали Мишей, было ему годков семнадцать, и один глаз у него не моргал. Мы только потом узнали, что этот глаз стек-лянный.
– Эй, Сунели, ты что делаешь? Так не пойдет, – кричал ему Леонид.
– Пойдет, пойдет, – смеялся Ренат. – Сейчас кто-нибудь подой-дет, за вас будет.
Они, атакуя втроем, тотчас нам забили гол. Выкатывая мяч из ворот, Леонид обратил внимание на пожилого грузного мужчину, стоящего за бортиком.
– Встать на ворота не хотите? – спросил он у него. Спросил бо-лее для смеха, нежели всерьез, сделал это как бы только для того, что-бы показать Ренату, что никто не играет за нас, то есть лишний раз воззвать к его совести. Чтобы убрал тот лишнего игрока. Но мужчина с неожиданной готовностью согласился и тут же занял место в воро-тах. Он так и играл в своем дорогом выходном костюме из чистой шерсти. Кидался на мяч с такой решительностью, словно от того, про-пустит он гол или нет, зависела его жизнь.
Противник не жалел вратаря, не делал скидки на дорогой кос-тюм, на возраст, на одышку. Рвался к нашим воротам, изо всех сил рассчитывая на победный результат. Наш вратарь продрал и испачкал весь свой наряд, но так и не позволил этому случиться. Только бла-годаря вратарю, говорю это без преувеличения, мы в тот день и одержали победу.
После окончания игры он сиял, как начищенный рубль и, пре-одолевая застенчивость, робко спросил:
– А когда вы еще играете?
– Да хоть завтра, – сказал Леонид.
– А мне с вами можно?
– Тебя как звать-то? – улыбаясь по-братски и разговаривая уже запанибрата, вопрошал Москалев.
– Васька, – ответил мужчина и широко, по-доброму улыбнулся.
Мы все разом, не сговариваясь, рассмеялись.
– Василь Василич, – поправился он.
– Давай, Василь Василич, приходи завтра в это же время, – при-гласил Леонид и дал совет. – Да и одень чего-нибудь полегче. А то с этим футболом без выходных костюмов останешься. Есть у тебя что-нибудь более подходящее или принести?
– Есть, есть, найдется. Спасибо, ребята, до завтра.
Василь Василич снова просиял, со всеми простился персонально и ушел.
Мы, честно говоря, на него не рассчитывали, а вот Мишу ждали. И получилось так, что Миша в тот день не смог прийти, а Василь Ва-силич прибыл в срок. Он был в светло-синем олимпийском костюме с буквой «Д» на груди. В нашей команде играл я, Леонид и Василь Ва-силич. А против нас Ренат, Шамиль и двое дворовых мальчишек. И эта игра осталась за нами. Леонид почувствовал вкус победы и ему, окрыленному успехами, захотелось большего. На двух машинах (на семерке Рената и на Волге ГАЗ-21 Савелия Трифоновича, за рулем ко-торой сидел Леонид) мы поехали по Дмитровскому шоссе, в зону от-дыха «Водник», что на берегу Клязьмы.
Там, на этом самом берегу, было шикарное футбольное поле, небольшое, если сравнивать с настоящим, а если сравнивать с той хоккейной коробочкой, в московском дворе, на которой мы играли, то очень даже приличное. Ворота там были тоже не хоккейные, размера-ми вдвое больше и в длину и в высоту. Василь Василичу заново при-ходилось ко всему привыкать.
Играли с местными ребятами, школьниками девятых-десятых классов. Состав нашей команды был такой: я, Леонид, Василь Васи-лич, Ренат, Шамиль и Миша. Впоследствии присоединился к нам и Керя Халуганов. Играли в этом полном составе пять раз. Четыре матча выиграли, один проиграли. Счет был следующий: 4:2; 10:5; 13:12; 3:5 (проиграли); 8:6. Последнюю игру в серии выиграли. Это я к тому, чтобы вы не подумали так: дескать, силы кончились, спеклись. Не спеклись мы, силы у нас не кончились.
Как ни странно, на Клязьме я голов забивал мало. Вот последний гол, с пенальти, я красиво забил, а так все забивали другие. Мне приходилось играть в полузащите, где выполнял большой объем ра-бот. И в роли нападающего выступал, и тут же молниеносно приходи-лось возвращаться в защиту. В начале я собой был очень недоволен, а последние игры удавались. Не лукавя, скажу, что мяч у меня было от-нять не просто, хотя, возможно, соперник стеснялся играть жестко. Не знаю. Пасы давал точные. Впереди у нас паслись Ренат с Шамилем, иногда Леонид, от Халуганова там толку мало было, а вот в защите он играл хорошо. Миша хорош был в защите, молодец парень. Василь Василич просто второй Яшин. Без него мы бы ни одной игры не выиг-рали. В том матче, где одолели соперника с минимальным преимуще-ством и пропустили двенадцать мячей, виноваты были все, кроме него. Да и не стой он так, как стоял, этих мячей было бы не двенадцать, а все сто двадцать.
Отыграв пять заранее оговоренных матчей, наша команда рас-палась. Не по чьей-либо отдельной вине, а скорее, по воле сложив-шихся обстоятельств. Миша уехал отдыхать к бабушке в деревню, у нас с Леонидом на носу были вступительные экзамены, надо было го-товиться. Керя, влюбив в себя женщину – зубного техника, отбывал к ней на родину, знакомиться с ее родителями. Ренат с Шамилем по де-лам уезжали во Владивосток. Зачем именно, допытываться было не-ловко, а сами они о цели своей поездки не распространялись. У Василь Василича также возник дефицит со свободным временем. Словом, у всех появились свои неотложные дела. Ну, а коль скоро никто не знал, соберемся ли мы снова или нет после этой предстоящей разлуки, то решено было устроить прощальный вечер.
Василь Василич пригласил всех к себе. Устроили, если можно так сказать, своеобразный мальчишник. Ренат, по просьбе хозяина помогал готовить. Накрыли чудесный, царский стол. Была и водка, и вино, и закуска на любой вкус и тот самый замечательный плов, кото-рый так хорошо умел готовить Сабуров-старший.
Когда все уселись и угомонились, Василь Василич налил себе в бокал минеральной воды, встал и, волнуясь, сказал:
– Друзья мои! Милые, хорошие мои ребятки! Я полковник Ми-нистерства внутренних дел, полковник милиции, последнее время за-нимал генеральскую должность, со дня на день должен был получить звание и погоны генерал-майора, но заболел. Заболел, лег в госпиталь, а там началось. Сначала сказали, что у меня рак поджелудочной желе-зы, затем передумали, сказали – рак желудка и после этих радостных в кавычках сообщений, извинились и сказали: «Компьютер у нас ошиб-ся, у вас никакой не рак, а панкреатит, холецистит и еще что-то не-опасное». Спасибо компьютеру за то, что исправился. Откуда же, ду-маю, у меня столько болезней, ведь мне всего сорок восемь лет? Неу-жели все от водки? Нет. От нервов, должно быть, от нервов. Жене тоже сорок восемь лет, но она со мной жить не хотела, подала на развод. Перед тем, как положили в госпиталь, она на суд не пошла, думала, умру, все ей останется. Сестру свою к себе прописала, боялась, что в дурдом ее отправлю. «У него же связи». По себе, наверное, судила. И чего только не выдумывала, чего только соседям не рассказывала. Говорила, что я ее ногой, обутой в сапог, бью по почкам, и не только ногой, и не только по почкам. В общем, понять ее можно, нужны же были для развода причины… Выписавшись из госпиталя, я две недели провалялся на диване. Затем еще недели две провел на кухне, сидя у окна. Жена со мной не разговаривала, даже не готовила. Кормила меня сестра ее. Друзья забыли, никто не пришел, не позвонил. Да и чего их винить, вел себя с ними перед госпиталем как последняя… . Как мерзавец. Посидел на кухне, поглазел в окно, решил, что надо поти-хоньку на улицу выходить, делать короткие прогулки. Все же, думаю, весна на дворе, не зима. Прогулялся для первого раза по дворику, по-сидел на скамейке у подъезда. Вроде ничего. Спал в ту ночь получше. На следующий день расхорохорился, сходил в магазин, купил продук-тов. Для жены купил да для Даши, сестры ее. Сам-то я все не ел, не было аппетита. А потом пришли вы в мою жизнь, и совсем о смерти думать перестал. Помню, как в первый раз вас увидел, играющих в футбол. Сердце в груди так и зашлось. Словно предчувствовал, что через вас, через футбол к жизни нормальной вернусь. Помню, Леонид мне крикнул: «Иди, отец, встань в ворота». Я сначала ушам своим не поверил, настолько неожиданным показалось мне это предложение. Встал, значит, в ворота, стою. Дима подходит: «Ты, – говорит, – давай, Василий, не подведи. Стой так, чтобы ворота были на замке».
Не помню, чтобы я что-либо подобное говорил, но тут уж мол-чал и улыбался со всеми.
– И я старался, стоял, забыв и про время, и про болезнь. Сопер-ники в той, в первой игре, были хлопцы горячие, – он добродушно по-смотрел на Рената с Шамилем; Миши за столом не было. – Рвались к моим воротам, как Гитлер к Москве, хотели прорвать оборону, но я был на месте. Вы только не примите это все за хвастовство. Вспомни, Ренат, подтверди, в той игре, как встал я на ворота, вы только лишь два гола забили, а Дима с Леней вам шесть штук заколотили.
– Без тебя бы мы пропали, – поддержал Василь Василича Лео-нид.
– Так точно. И я бы без вас пропал. А с вами воскрес, прямо-таки крылья за спиной выросли. Ты ведь эти слова, Ленька, мне и тогда, после игры сказал. Я еще подумал о том, что давно не слышал таких добрых, а главное, искренних слов в свой адрес. На службе хвалили часто за дело и без дела, но все не так. Ведь вы мне, может, не по-верите, но я тогда, после первой игры, впервые за десять лет, уснул без снотворного и спал спокойно, безмятежно, ощущая какую-то давно забытую радость. Запахи, как в детстве, стал ощущать, вкус к жизни вернулся, появился аппетит. А когда на Клязьму приехали, помните? Помните, играли ту бесконечную игру? Когда гоняли мяч чуть ли не до утра? Над нами звезды, под ногами скользкая, в росе трава, про-тивник напирает. Виноват я перед вами, напропускал тогда бабочек. (Мы выиграли 13:12). Ноги скользят, ничего уже не вижу. За мячом кидаюсь наугад. И, конечно, не всегда угадывал. На что уж Дима вы-держанный какой, и тот, помню, после очередного пропущенного мя-ча подошел и… Нет, не накричал, но сердито так сказал: «Ну что ж ты, Василич, нужно было просто руку подставить». Я тогда еще подумал: «Давненько тебя, Васька, не распекали, отвык краснеть и выслушивать подобные речи». Всю ночь переживал, на следующий день, с утра пораньше побежал в спортивный магазин, купил себе бутсы, чтобы на траве ноги не скользили. И еще купил вратарские прорезиненные перчатки. Прелесть, что за вещь. Помогли мне очень, надо было раньше приобрести. Как говорится, пока гром не грянет… . О чем я? Да. Ноги скользили, переживал. А вот у Миши, у того не скользили, он все игры в своих сандалиях пробегал. Жаль, что его нет сегодня с нами. Золото, а не парень. У него же, как вы знаете, одного глаза нет. Это в его-то семнадцать. А как играл, как заразительно смеялся. Вот всем нам пример человеческого мужества. Я на него глядя, много о чем таком, знаете.., стал задумываться. Ведь я раньше как жил? Плохо жил. Напивался, как свинья, развратничал. Голова была забита дурными мыслями. Нечистоплотными, скажем так, намерениями. Матерился почем зря. Денежки очень любил, желал их иметь как можно больше. А зачем? Все из-за боязни «черного дня», нечаянной нищеты. А сказали, что рак, думаю, на что они мне? Все суетился, все занят был не тем. Подарки очень уж любил. Любил присваивать чу-жое. А какой был вспыльчивый! Крик, матерщина, – вот это и было нормальным обращением с сослуживцами. Утешал себя, дескать, ина-че с ними и нельзя. Не поймут, не послушаются. И, конечно, ленился добро людям делать. Я имею в виду те добрые дела, сделать которые мне ничего не стоило. Отговаривался тем, что они сами собой сдела-ются. Ну, например, сотруднику, потерявшему ногу на службе, насчет хорошего протеза похлопотать, или замолвить словечко насчет нуж-дающегося в жилплощади. Все это откладывал в долгий ящик. Ожес-точен был на весь род людской, все искал чинов, славы. Это было смыслом жизни. Да и теперь, каюсь, все еще отказаться от этого не могу. Кажется мне это очень важным. Хотя вчера еще стоял одной но-гой в могиле. Вот человек, поди, пойми его. Тут в жизни моей, кроме знакомства с вами, произошли еще кое-какие приятные перемены. С женой своей я официально развелся и записался с сестрой ее. Вроде понимаем друг друга, симпатия есть обоюдная. Говорю ей: «Прости, Даша, хотел стать генералом, но не смог». А она: «Ты для меня, Васи-лек, самый наиглавнейший маршал». Слыхали?
Василь Васильевич расчувствовался, даже прослезился, но все же тост свой закончил, довел до конца:
– За вас, хорошие мои, чтобы все вы стали в своих областях и науках самыми наиглавнейшими маршалами. Ну, а коли не выйдет, то по крайности, нашли бы себе таких подруг, спутниц жизненных, ко-торые бы вас за таковых почитали.
Все с удовольствием за это выпили. Много в тот вечер еще го-ворилось, пилось и елось. В первом часу ночи стали прощаться с на-шим славным голкипером и расходиться по домам. Провожая нас, гостеприимный хозяин каждому крепко пожимал руку и говорил «спасибо». С Леонидом прощаясь, он обнялся и дрогнувшим голосом сказал:
– Не забывай меня.







Глава 8 Гарбылев

Судьба распорядилась таким образом, что Леонид уже на сле-дующий день позвонил Ваське и попросил помочь в деле получения паспорта гражданину Гарбылеву Николаю Васильевичу. Делал он это не по своему хотению, а по просьбе Бландины.
Этот самый гражданин Гарбылев не так давно вернулся из мест заключения и совершенно не верил в то, что ему взамен справки об освобождении дадут настоящий, как у всех, паспорт.
Говоря по совести, Бландина не переставала меня волновать, и чем больше я узнавал о ней (пусть даже самое плохое и безобразное), тем сильнее во мне разгоралась страсть. Я видел ее всего несколько се-кунд, да и то, со спины, но мне и этого оказалось достаточно. Душа хотела любить, требовала любви, нуждалась в ней, как в воздухе ну-ждается живое существо. Любимой не было, любимой стала Бландина. Я уже начинал к ней ревновать Леонида. Чем сильнее он от нее от-казывался, тем менее я был склонен ему верить. Леонид, конечно, все это замечал, чувствовал и вот, в машине, готовой ехать за Гарбы-левым, произошел у нас с ним такой разговор:
– Что ж, если есть возможность, отчего же не помочь человеку, – как бы оправдываясь передо мной, находясь при этом в самом превосходном настроении, говорил Леонид.
Дело в том, что звонила ему Бландина, поздравила с благопо-лучным возвращением со службы и попросила помочь знакомому.
– А тебе не кажется, что она таким образом наводит мосты? – интересовался я, не умея скрыть своего волнения.
– Мне до нее нет дела, – прохладно отвечал Леонид. И улыбаясь, глядя на меня, конечно, все понимая, советовал, – Эх, Дима, не отда-вай своих сил женщине. Столько у нас с тобой впереди великих свер-шений, столько замыслов. А ты все к бабам, к бабам. Надо в институт поступить. Я не думаю, что возникнут сложности, но все же. Надо на ноги крепко встать, а у тебя на уме одна Бландина. Плюнь ты на нее, пусть барахтается в своей мерзости. Нам надо не назад, а вперед смотреть. Давай, помечтаем. Давненько я не мечтал, а ведь, пожалуй, нет на свете ничего слаще и прекраснее этого занятия. Мечтать ведь можно обо всем, тем более, что мы молоды, талантливы, амбициозны, и все дороги перед нами открыты. Знай, не ленись, и путь твой будет устлан лепестками роз. Я, конечно, очень виноват перед тобой, перед людьми, перед землей, по которой хожу. Я пролил кровь и она вопиет. Мне теперь, кроме того, что в десятки раз более других надо трудить-ся, необходимо еще постараться, всячески искупить, загладить свою вину. Не знаю, удастся ли, но я попытаюсь. Попытаюсь помочь мате-ри, потерявшей сына… Это мой долг, моя первая и самая ответствен-ная задача. И вот еще что. Эта тема, конечно, интимная, но я скажу тебе так. Надо нам, Дима, в церковь с тобой ходить. Надо сделать это правилом. Если нет желания, так силком, за шкирку себя в храм та-щить. Без веры в Бога не может быть настоящего художника, а может быть, одна лишь горькая пародия. Так что если не уверуем, никакой нам ГИТИС не поможет. Будем блуждать всю свою жизнь и являясь слепыми, будем водить за собой таких же слепцов. Я сказал «таких же» и соврал. Ибо они, хоть и слепы, никого никуда не ведут, а мы-то лезем в поводыри, уверяем, что знаем дорогу. И тут очень тонкий мо-мент. Становишься обманщиком. Обманщиком! Знаешь, сколько в те-атре таких? Не сосчитаешь. Выходят они на сцену. Один, семеро или тридцать, – это без разницы. Зритель ждет от них любви, подростки – светлого примера, женщины хотят услышать те слова, которые не ус-лышали от мужей, а они, вместо того, чтобы сказать эти слова, подать пример, полюбить, обворовывают их и прячутся в кулисах. А там, за занавесом, стоит тот самый, главный обманщик, который уверяет этих мелких, что все хорошо, что так и следует жить и трудиться на сцене. И такой фарс происходит изо дня в день. Сотни, тысячи поломанных судеб. Кромешная ложь, из которой не выбраться.
Давай дадим себе слово, что не станем такими, не станем моро-чить людей и вводить в заблуждение себя. Не выйдет из нас режиссе-ров, пойдем в торговлю, пойдем воровать, убивать, что в сто, в тысячу раз честнее. Давай поклянемся!
– Давай, – сказал я, воодушевленный словами Леонида.
– Клянемся быть творцами, служить Великому искусству! Не предавать в себе стремления спасти весь род людской, спасти и сделать его лучше. Клянемся не лгать, не подличать, не лицемерить. Клянемся надеяться, верить, любить! Клянусь!
– Клянусь! – повторил я.
– Мы выбрали самую интересную профессию, – вдохновенно продолжал Леонид. – Но в ней надо постоянно держать ухо востро. На-до быть чуткими и трепетными, а главное, искренними. Начнешь рабо-тать спустя рукава, перестанешь боготворить актеров и сцену, и они отомстят, уничтожат тебя. Ты меня прости за то, что обращаюсь к тебе, как учитель к ученику, все наставляю. Это оттого так, что на данный момент я в театре поболе сведущ, что, разумеется, явление временное.
Леонид задумался, загрустил.
– Что же ты сложил свои крылья, – подбодрил я Леонида, – ведь хотел воспарить, помечтать.
– Да. Будет – все. Будет у нас с тобой красивая творческая жизнь. Будут свои театры, свои актеры, свои творческие лаборатории. Будут жены, дети, пристрастия. Разбредемся мы на время, обрастая своими заботами, своей жизнью, но этот разговор запомни. Можешь считать его моим объяснением в любви. В дружеской любви, конечно. А теперь, давай-ка, пристегнись ремнем безопасности и поехали за уголовником.
Уголовником Леонид называл Гарбылева, того самого знакомого Бландины, которому, по ее просьбе пообещал свое содействие в получении паспорта и прописки. Уголовник жил у Бландины, когда подъехали к условному месту, то увидели не только его, но и ее, собственной персоной.
Бландина стояла вместе с Гарбылевым исключительно для того, чтобы сдать его с рук на руки. Вот тут-то я и рассмотрел ее хорошень-ко, как говорится, не только затылок увидел, но и профиль, и анфас; признаюсь, фантазия моя нарисовала более привлекательный портрет, нежели обнаруженный в оригинале. Да, она была хороша, можно ска-зать, что даже очень хороша, но сердце мое в тот момент не екнуло.
С Леонидом она держала себя спокойно, тех воспаленных глаз сучки, у которой течка, я не заметил. Леонид себя вел так же, ровно и сдержанно. Они совершенно не походили на тех людей, у которых в прошлом были шуры-муры, скорей, напоминали двух чужих, едва знакомых. Бландина мне показалась похожей на девушку с крышки плавленого сырка «Виола». Рисунок на крышке, конечно, был не точной копией, скорей, карикатурой, но какое-то сходство все же на-блюдалось. Забегая вперед, скажу, что я, как-то совершенно бездумно стал собирать эти сырные крышки, и у меня их набралось приличное количество.
С Бландиной Леонид не перекинулся и парой слов, они были друг с другом подчеркнуто чужими. Мужа рядом с Бландиной не бы-ло, как узнал я впоследствии, его с ней рядом не стало с того самого дня, как мы заметили их на причале.
Немаловажная деталь, когда подъехали к условленному месту, и Леонид вышел из машины, я не последовал за ним, а остался сидеть на месте. Я имел возможность рассматривать Бландину, оставаясь ею незамеченным. Признаюсь, что очень хотелось выйти, представиться, но эта длинная эмоциональная речь Леонида на меня подействовала. Я остался в машине.
Я не оговорился, сказав, что Гарбылева передавали с рук на ру-ки. Он действительно в те дни был, как инопланетянин, не мог адек-ватно воспринимать окружающую его действительность. За ним ну-жен был глаз да глаз.
Насчет получения паспорта, откровенно говоря, я не уверен, что могли бы возникнуть какие-либо шероховатости, и что так уж была необходима помощь Василь Василича. Но, коль скоро Гарбылев боял-ся, а об одолжении просила сама Бландина, то Леонид, конечно, по-старался упростить эту и без того не сложную процедуру.
Гарбылев был мужчина годов сорока, сухой, жилистый, в своих движениях очень скованный, с печатью лагерного прошлого на лице. Не красавец, и не уродец, обычный средний человек и, если бы за него не хлопотала Бландина, то и рассматривать его я бы не стал. Только то, что она принимала участие в его судьбе, и вызвало к нему интерес. Так-то все мы на этом свете устроены.
Как же получали паспорт? О, это была настоящая комедия. Подъехали к зданию милиции, прошли в отдельное помещение, под общим названием «паспортный стол». В помещении несколько каби-нетов, все заперты, на стенах пояснительные пособия, в помощь за-полняющим заявления, требования. А на полу – кровь. Самые на-стоящие капли крови. Тут же появилась уборщица с мокрой тряпкой, стала кровь замывать и сказала:
– Это от мяса, мясо кто-то нес, с него и накапало.
Скорее всего, так оно и было, но в милиции, если видишь кровь на полу, то это всегда воспринимается, как следы, оставшиеся после избиения.
Леонид усмехнулся и рассказал свою историю про пятна крови.
– Ренат, когда получил комнату, первым делом купил холодиль-ник. Кроме холодильника, никакой мебели не было, спали с женой на полу на матрасе. Прислали родители деньги на мебель. А хранить их негде, положил все в тот же холодильник. Отключили электричество, пока был на работе, мясо в морозильнике оттаяло и кровь с него стала капать на деньги, и потихоньку всю пачку собой залила. Ему нужно кровать купить, а у него деньги не берут. Пошел в сберкассу обменять, и там не взяли. Милиционер, тот, что в сберкассе, шутит: «Ты что, че-ловека грохнул?». Шутить шутит, а сам поглядывает с опаской. При-шлось в милицию идти, объяснять, что и как, сдавать деньги с кровью на анализ и, лишь когда убедились, что кровь баранья, а не человече-ская, купюры обменяли. Вот как сильны стереотипы.
В тот день паспортный стол не работал, был выходной, но отче-го-то Леониду назначили приехать именно в выходной. К тому же следом за нами, в помещение вошли и толпились в ожидании не-сколько азербайджанцев. Один из них попросил разменять крупную денежную купюру, на более мелкие. Леонид разменял. Пришел пуза-тый, очень грозный на вид майор, начальник паспортного стола и, от-крывая дверь своего кабинета, очень строго закричал:
– Это что тут такое? Сегодня выходной, немедленно все расходитесь.
Кричал он строго, но в то же время как-то не искренно, неубе-дительно. Никто его не стал слушать, наоборот, все засуетились, стали готовиться к приему. Тот азербайджанец, что менял деньги, попросил, чтобы его пропустили первым.
– Ну, что ты, джигит, – отказал ему Леонид. – У нас у самих дело пятиминутное.
– Э-э, зачем так говоришь? – не унимался джигит, указывая на сумку-пакет, которую Леонид держал в руке. – Разве не понимаю?
Тут и я обратил внимание на эту сумку и заинтересовался ее со-держимым. В сумке лежала коробка конфет и бутылка водки 0,75 литра.
– На, держи, – сказал Леонид, обращаясь к Николаю Васильеви-чу, – дашь, как сладости, к чаю.
Москалев постучался, приоткрыл дверь кабинета и втолкнул туда Гарбылева.
Через несколько минут, сидя в машине, уже сам Гарбылев рас-сказывал о том, как его встретил начальник паспортного стола.
Как только Николай Василич назвал свою фамилию, майор на-хмурился, но не слишком, все поглядывал на пакет, который Гарбылев держал в руках. Однако, разглядывая справку об освобождении, не смог утерпеть и стал распекать:
– Ну, Коля, ты даешь! – сердито приговаривал он. – Сам прийти не мог? Зачем-то руководство побеспокоил. Что мы, волки, чтобы нас бояться?
Майор замолчал и пристально посмотрел на Гарбылева, как бы ожидая ответа на свой вопрос. Гарбылев, не зная, что говорить (ска-жешь «волки», то есть, как он понимал, еще обидятся, а лгать ему бы-ло «западло»), протянул пакет и сквозь зубы процедил:
– Конфеты.
Майор охотно взял пакет, заглянул в него и просиял.
– Ну, Коля, ты даешь! – сказал, счастливый, восторженный, в миг повеселевший хозяин кабинета. – Да здесь, смотрю, не только кон-феты.
От майора попахивало перегаром, он мучался с самого утра, не имея возможности опохмелиться, а тут целая бутылка. Он крепко по-жал Гарбылеву руку, привлек его к себе и в качестве особой благо-дарности, а также от переизбытка чувств, поцеловал в губы.
Когда Гарбылев рассказывал об этом, Леонид хохотал до слез и подтрунивал, говорил:
– Ну, ты губы теперь не мой. Это тебе как медаль. А если серь-езно, не целуйся с ментами, до добра тебя это не доведет.
Николай Васильевич, действительно, очень смешно о поцелуе рассказывал. Он и стыдился того, что его поцеловали, и в то же время сам не мог поверить в это. Не мог понять, зачем майору это понадоби-лось. Сомнения его дошли до того, до того он додумался, что расце-нил поцелуй, как альтернативу паспорта, то есть как вежливую форму отказа. Но Леонид его успокоил. Проблем с получением, действитель-но, не было. Так же через несколько дней приехали и Николай Васи-лич получил паспорт. Все не мог на него наглядеться.
– Я теперь его спрячу подальше, – говорил он, находясь словно в бреду, – слишком дорого он мне достался. А то бывают такие случаи, что возьмет милиционер, да и порвет паспорт.
Мы сдали Гарбылева с рук на руки и на какое-то время он исчез из нашей жизни. Появился вновь уже, как герой, но прежде чем пове-дать об этом, приведу пересказ Леонида о получении паспорта. То, как он своей матушке об этом рассказывал:
– Вошел злой до белого каления майор, начальник паспортного стола, ударил одного из азеров с такой силой по затылку, что у того чуть голова не оторвалась. «Не у себя дома, кепку сними». А на Гар-былева глядя, закричал: «А вас, уголовников, тварей, я бы всех под каток, в асфальт закатал, в лепешку». А когда уже бутылку водки взял, да вспомнил про звонок, прослезился от радости, говорит: «Микола, то ты ж мне як брат. Дай-ка, губы твои сахарные, я их расцелую».
Леонид показывал все это в лицах, с настроением, с артистиз-мом. Фелицата Трифоновна смеялась до слез. Я не уточнял, как оно было на самом деле.
Итак, Николай Василич объявился, понадобилась врачебная по-мощь. Гарбылева снова порезали. Бландина позвонила Леониду, тот Любе Устименко, та переговорила с мужем и Гарбылева проопериро-вали. Опять же, на мой взгляд, все это можно было сделать вполне ле-гально. Но Гарбылева не отпускали страхи, он боялся, что на него по-весят нераскрытые дела, поножовщину и так далее. Когда вернулся из больницы, рассказывал, что с ним случилось:
– Шпана хотела убить пожарников, – говорил Николай Васи-лич. – Я им сказал свое слово: «Суки вы грошевые, эти же парни, все одно, что на фронте. Одних пламя сожрет, других водка погубит. Ку-лаки у вас чешутся? Давайте, деритесь со мной. Ну, и порезали».
(Я сказал: «Снова порезали» и не оговорился. Дело в том, что Бландина и познакомилась с Гарбылевым в тот момент, когда он ис-текал кровью, стоя на задней площадке автобуса, и тогда она его вы-лечила, не прибегая к помощи Леонида.)
Николай Василич рассказывал, находясь в квартире у Леонида, а по телевизору в это время шла передача, выступал замминистра внут-ренних дел и, в частности, говорил о статистике преступлений:
– В этом году совершено два миллиона тяжких преступлений, убито двести сорок тысяч человек и до конца года мы убьем еще три-дцать шесть тысяч.
Он, конечно же, имел в виду народ, то есть все вместе убьем.
– Вы все триста тысяч убьете, если вам дать волю, – прокоммен-тировал Гарбылев это сообщение.
– Я недавно вернулся из мест отдаленных, – смущенно признал-ся он Фелицате Трифоновне при знакомстве. Дескать, знайте, кого принимаете.
– Наверное, вы хотели сказать «не столь отдаленных»? – попро-бовала поправить его Фелицата Трифоновна.
– Сначала посидите там, где я сидел, а потом я спрошу, отда-ленные это места или не столь отдаленные.
– Да, вы правы. Но сейчас все же стало полегче. Смертную казнь хотят отменить.
– А что толку в том, что ее отменят, – все сильнее расходился Николай Васильевич. – Что толку, если люди в лагерях и так мрут, как мухи. В нашем лагере из двух тысяч в год умирало по четыреста. Это под Нижним Новгородом, а в Кемеровской области есть зона, Мари-инская, или Марианская, так там из двух тысяч каждый год умирает восемьсот.
– От чего?
– От голода, болезней, бессмысленных проверок. Держат часами людей на морозе, на ветру, под дождями. У меня на глазах мужик поймал мышь и съел ее живьем, тараканы идут, что тебе семечки. Нам пять дней пайку не выдавали, можете представить? Такого даже во время войны, даже при Сталине не было. Мы, чтобы зона не подня-лась, кому бунт нужен; это только в фильмах показывают, что зэки спят и видят, как бы им взбунтоваться; муку по пять мешков на барак выдавали. Спасибо блатным, привезли муку в зону.
Чтобы как-то успокоить Гарбылева и разрядить обстановку, сели играть в домино. Но еще до партии в домино, Николай Васильевич на нервной почве запел:
– Жена Сталина будила,
Ты давай, вставай, любимый,
Гитлер границу перешел
И до Киева дошел.
Савелию Трифоновичу не понравилась песня, и он стал Гарбы-лева наставлять:
– При Сталине, – говорил Савелий Трифонович, – правильно ты говоришь, порядок был. И не только в тюрьмах пайки выдавали, но и в школах бесплатный завтрак был. Давали винегрет и булочку. А сейчас ты мне скажи, дают? Я без денег выучился в школе, закончил без денег два учебных заведения. Сейчас ты без денег поступишь в институт? Закончишь? Ругают все Сталина, обвиняют в жестокости, а теперешних бы правителей, да в то бы время. В довоенное, в военное, да в послевоенное. Как бы они тогда вертелись? Какие бы действия тогда предпринимали? Сталин правильную политику вел и не надо мне песен петь. Сейчас из деревень убежали люди, ни в деревнях, ни в городах не работают. А при Сталине родился ты в деревне, в деревне и живи. Нечего тебе в город лезть вот и был порядок. И насчет налогов врут. Я ездил к тетке в деревню, помогал. Она держала корову, пятнадцать овец, кур штук сорок, а уток, тех бессчетное количество. Если бы, как говорят, село налогами душили, ей бы невыгодно было все это держать. И стадо общественное выгоняли, и было оно, чуть ли ни в два раза больше колхозного. А то Сталин зарезал, Сталин за-душил. Да, сдавали шерсть, сдавали кожу, так не за бесплатно же. Не задаром. За все деньги платили. И что это за налог с курицы – десяток яиц в год? Разве трудно? А вы не забывайте, что из города в деревню трактора бесплатно шли, за них же надо было тоже чем-то расплачи-ваться, да и городских жителей нужно было кормить. Куда ни верти, Сталин правильную политику вел. Он объединял Россию, укреплял ее, присоединял к ней чужие страны, а их доил, как коз безрогих, и все это в казну шло. А то, видишь ли, демократии им там захотелось. Под Гитлером лежали, проститутки и пикнуть не могли, а как, стало быть, мы их освободили, зашевелились: «Нам под вами неудобно». Ах, не-удобно? А вы знали, что за вашу свободу, за право доить вас, мы мил-лионами жизней заплатили? Вы об этом не хотите вспоминать? Вы сидели, как сверчки, за печками, свои жизни не тратили, так и теперь сидите, да помалкивайте.
И мы с Леонидом, как представители стран Восточной Европы, сидели и помалкивали. Николай Васильевич на это тоже ничего не за-хотел возразить. Позиция была ясная, годами выношенная, выстра-данная и требовала к себе уважения.
Немного успокоившись, все же стали играть в домино. Я в паре с Леонидом, Савелий Трифонович в паре с Гарбылевым. Очень весело играли мы в домино. Конечно, мы с Леонидом были не соперники для старшего поколения, мы освоили только самые азы, что ходить жела-тельно с таких, с которых заходит твой напарник, и забывать те, с ко-торых заходит противник. Вот и вся наука. А Савелий Трифонович и Николай Васильевич, как выяснилось, в полной мере владели и такти-кой, и стратегией игры. Раз пять подряд мы им проиграли, и вдруг Ле-онид заявил:
– Хватит, Димон, поддаваться, давай-ка, мы их задерем. Сделаем сухую, да со слоновьими.
– Давай, – согласился я, – чего же не сделать сухую.
– Давайте, давайте, – ободрял нас Савелий Трифонович, кото-рый, конечно, не сомневался в том, что опять нас легко обыграет. И что тут началось, что приключилось! К нам, действительно, повер-нулась фортуна своим прекрасным, обворожительным лицом. Каждый игрок знает, что такое в игре счастье. Игра у наших соперников пошла насмарку. Они занервничали, стараясь исправить положение, но это у них не вышло. Фишки шли плохие, ошибки следовали одна за другой. Чрезмерно нервничали они еще и оттого, что помимо невезения, Леонид принялся над ними подтрунивать. Думает, например, Савелий Трифонович, с какой ему пойти, а Леонид голосом диктора Левитана вещает:
– Внимание! Внимание! Поезд Москва-Сухиничи прибывает на второй путь.
И Савелий Трифонович сбивался, заходил не с той, с которой следовало, вследствие чего еще больше злился, принимался даже кри-чать на своего напарника:
– Ну, что ты, Коля, делаешь… Мать твою! Ты же видишь, что Митька на тройках играет, а ты ему отдуплиться даешь!
– А чем мне ходить? – кричал ему в ответ Гарбылев. – Ход пропускать?
Пикантность ситуации в том и заключалась, что они нам не про-сто проигрывали, а проигрывали в сухую. И мы, как будто и в самом деле, во всех предыдущих партиях поддавались, а теперь решили по-казать настоящее свое мастерство. Решили показать, объявили, что выиграем в сухую, и слово свое держали. Да к тому же еще и издева-лись. Леонид разошелся не на шутку:
– Внимание! Внимание! Ожидающие поезда Москва – Сухини-чи, пройдите на второй путь. В почтовом вагоне поезда вас ожидают слоновьи… Гм-гм… «бильярдные шары».
Он довел противников до бешенства. Они действительно проиг-рали нам в сухую, да к тому же с тем самым лишком, который Леонид имел в виду, упоминая о «бильярдных шарах».
Савелий Трифонович взял тайм-аут, повел Гарбылева к себе в комнату. Там они пошушукались, и вскоре игра продолжилась. Мы с Леонидом играли уже без энтузиазма и проиграли к ряду три партии, причем третью в сухую и также с излишком. Савелий Трифонович, игравший с очень серьезным лицом, после этой, третьей, разгромной, заулыбался и спросил у Леонида:
– Говоришь, поезд Москва-Сухиничи и подойти к почтовому вагону?
– Именно так, – подтвердил безрадостно Леонид.
Честно говоря, мы и стремились к подобному результату. Нам пора было ехать по своим делам, а без выигрыша Савелий Трифонович нас не отпустил бы. Гарбылева же привезли с собой, как автомеханика, для того, чтобы он посмотрел машину Савелия Трифоновича. Николай Василич был уникальным мастером, все неполадки устранил быстро и со знаком качества. Кроме умения собрать-разобрать, то есть кроме золотых рук, Гарбылев имел к тому же поразительные теоретические знания, все в той же автомобильной области. Вот и в тот, самый первый день знакомства завели они с Савелием Трифоновичем непонятный для меня спор. Гарбылев утверждал, что у «Победы» по-рядок зажигания 1-2-4-3, а Савелий Трифонович говорил: 1-3-4-2. Гарбылев доказывал, что передаточное число 5,12, а Савелий Трифо-нович стоял на том, что 5,14.
Для меня то, о чем они говорили, было темным лесом, в автомо-билях я совсем не разбирался, тем более в старых, давным-давно сня-тых с производства. Было полное ощущение того, что говорят они о мамонтах, вымерших пятнадцать тысяч лет назад от пневмонии.
Гарбылев и впоследствии вел с Савелием Трифоновичем подоб-ные беседы. К примеру, почему одна смазка со множеством букв и цифр в названии, лучше другой. Почему, хоть она и лучшая, ее нельзя применять на Севере, а на Юге в то же время, ей цены нет. Гарбылев на этой автомобильной тематике так впоследствии сошелся с Савелием Трифоновичем, что они даже в тайне от нас с Леонидом под видом рассмотрения таблиц и графиков уединялись и выпивали. Все говори-ли о смазках, о механизмах и не просто говорили, а спорили часами до хрипоты. Прав в спорных вопросах почти всегда оказывался Савелий Трифонович. Он перелистывал книги, демонстрировал графики, схе-мы, температурные характеристики. И радовался, как ребенок, когда Николай Василич признавался, что был не прав. Когда же Гарбылев упорствовал, ссылаясь на то, что сведения, указанные в книге устаре-ли, дело доходило чуть ли не до драки. Один раз они даже сцепились, хорошо, что мы с Леонидом успели их растащить.
Надо признать, что бывали такие спорные вопросы, когда правда была за Гарбылевым. В такие моменты Савелий Трифонович долго листал свои книги, что-то считал, рассчитывал, чуть ли не впадал в панику. Надо его понять. Считать себя учителем и оказаться уличен-ным в незнании предмета. И кем? Тем, кого считал нерадивым учени-ком. Это было для него невыносимо, и я шел, предлагал свою помощь. Мы искали какие-то диаграммы, рассматривали все новые и новые таблицы, и в конце-концов он опускал руки, и, как бы смиряясь, пре-кращая борьбу, говорил:
– Не ищи больше, Дима, не надо. Николай Василич оказался прав. Ему это плюс, а мне минус. Но на его месте, я бы не сидел теперь с Ленькой и не смеялся бы над стариком, а пришел бы, вот как это сде-лал ты и помог разобраться. Ты сходи, позови его. Я сам ему скажу, что он прав.
Я шел, звал Гарбылева. И тот откликался охотно, знал, что у адмирала в секретере хороший коньяк, знал, что Савелий Трифонович имеет привычку угощать, когда дело идет на мировую. Так и в первый день знакомства, заспорив про «Победу», Савелий Трифонович гро-зился:
– Я сейчас тебя носом ткну.
– Ткните, ткните – говорил Николай Василич, который ока-зался прав.
Они с Савелием Трифоновичем выпили, закусили и поехали петь и плясать в Измайловский парк, туда, где собирались веселые люди, чуть старше тридцати.
А Фелицата Трифоновна пожаловалась мне на брата, который сдружился и только что не поселил в их доме Гарбылева.
– У Николая такая уголовная морда, – сказала она, – Знаешь, мне кажется, что он всех нас ненавидит. Я от него, кроме беды, ничего не жду.






Глава 9 Смерть Букварева

1
В разгар нашего футбольного сезона случилось трагическое со-бытие. Умер художественный руководитель театра «МАЗУТ» Иван Валентинович Букварев. Похороны в театре – особая тема, а тем более, когда умирает основатель и бессменный руководитель. В тот день, наверное, не было счастливее человека, чем Скорый Семен Се-менович. Он бегал, хлопотал, распоряжался, и аж светился весь из-нутри. Скрывать свою радость не мог, а может, и не считал нужным. Мне, со стороны, такое его поведение казалось безобразным. Я ждал, что его вот-вот одернут, сделают замечание, но, к величайшему моему удивлению, не только не одернули, но даже поощряли такое его пове-дение. Состояние, близкое к предпремьерному восторгу.
Скорбела о покойном лишь жена, близкие родственники, старые друзья, да и те молодые актеры, которые только что попали в театр и все свои надежды связывали с Букваревым. Мечтая воспарить, взле-теть с его помощью на Олимп и теперь осознавая, что воспарить не удастся.
Всю площадь перед театром оцепила милиция. Желающих по-прощаться с великим режиссером современности собралось чересчур много. Попрощаться, отдать последние почести покойному не разре-шали. Никого из простого народа к гробу не подпускали. Известные и знаменитые деятели культуры с огромными охапками цветов в высоко поднятых руках (а у иных цветы были в корзинах, стоящих на голо-вах), продираясь через народные массы, ломились в театр. Милиция неохотно их пропускала. С одним известным и популярным киноакте-ром произошла забавная сценка. Он пробирался с высоко поднятым воротником, в черных очках, наклонив голову к земле, пребывая в полной уверенности, что народ, благодарный зритель, как только уз-нает его, забудет про похороны и, если сразу же и не разорвет на су-вениры, то точно поднимут на руки и станут качать. В таком вот обра-зе шпиона, он подошел к узкому проходу между двумя решетками, к тому месту, где дежурили милиционеры и, следуя за своими товари-щами-киноактерами, решил протиснуться на церемонию прощания. Но милиция не дремала. Его схватили и отшвырнули в сторону, при-грозили побоями. Что он только не делал после этого для того, чтобы его узнали. И назывался именами героев, которых переиграл и сказал свое знаменитое имя. Не помогло. Снял с себя очки, опустил ворот-ник, демонстрировал лицо и в профиль, и анфас, призывал на помощь окружавших его людей, от которых буквально минуту назад так само-надеянно прятался. Все было тщетно, не подействовало и это. По-влияло на решение милиции в положительную сторону заступничество менее известного актера, любимца милиции, так как он только и играл людей в форме. С ним бедолагу пропустили.
Что значит великий режиссер! В программе «Время» показали сюжет о похоронах, а именно – панихиду. Если еще точнее, то одну лишь речь Скорого, ее фрагмент. Перед объективом был совсем дру-гой Скорый. Казалось, не было человека во всем мире более страдав-шего об утрате театром режиссера Букварева.
Похоронили коммуниста Букварева, как и всех величайших безбожников современности, в святой монастырской земле. Забросали гроб грязью, завалили елками. Я не присутствовал на церемонии самих похорон, кладбище было закрытое. Пробрался лишь на сле-дующий день. У могилы – ни души, растоптанная после дождя грязь, повсюду разбросанные еловые ветви и запах нового года. Запах ельни-ка.
И чего меня туда понесло? И с какой стати на площади у театра было столько народа? Был какой-то психоз. Ни для меня, ни для большинства из тех, кто толпился у театра, Букварев ничего не значил. Многие из тех, кто пришли, не только не знали его постановок, но да-же в лицо бы узнать не смогли.
Трудно определить точную причину смерти. Одни уверяли, что его загнал в гроб выгнанный им ученик, исписавший все стены в ГИ-ТИСе обидными для бывшего мастера остротами. «Букварев часто звонил Станиславскому и… дозванивался». «Другие не дозванива-лись, – смеясь, пояснял стенописец по фамилии Черешня, – а Букварев дозванивался».
Всем, включая ректорат, было забавно, все читали эти настенные письмена и исподволь следили за тем, чем все это закончится. За-кончилось смертью Букварева. Как только Букварев умер, все эти письмена закрасили.
Другие говорили, что старик пренебрег осторожной жизнью и устроил себе под занавес третью молодость. В свои без малого во-семьдесят, дескать, запирался с художниками в их мастерской, распи-вал с ними некачественное дешевое вино и под угаром после выпитого безобразничал с приблудными молодыми женщинами. Что, конечно, не могло ничем хорошим закончиться. Были и другие версии, не стану пересказывать. Знаю точно одно, – умирал он долго и мучительно, и агония длилась в течение месяца.
И в театре, зная это, уже никаким творчеством не занимались, а занимались исключительно интригами, созданием коалиций, возве-дением баррикад, вооружались, кто чем мог, в преддверии смертель-ной схватки за трон. Театр лихорадило, страсти кипели, развязка была близка.
И тут, вдруг, словно воскресший из гроба, так как все уже в сво-ем сознании его похоронили, в театр заявился сам Букварев. Без по-сторонней помощи, без палочки, без поддержки. Встретили его мол-чанием, многие были уверены, что это или призрак, или подставное лицо, двойник, так как светлый лик пришедшего совершенно не вя-зался с теми страшными болезнями и мучениями, о которых в театр докладывали ежедневно.
Букварев тем временем собрал труппу и устроил всем показа-тельную выволочку. Сказал, что театр в его отсутствие развратился и заставил каждого персонально приносить клятву верности святым идеям искусства и театру «МАЗУТ», в частности. Заставил всех по-клясться в том, что они сохранят его детище. Тут-то, наконец, все признали своего Ивана Валентиныча, клялись ему в том, что будут нравственными, честными, высокоморальными. Что будут любить ис-кусство в себе, а не себя в искусстве. Клялись, однако, друг другу подмигивая, подсмеиваясь над стариком, над его чудачеством.
На пост главрежа претендовали:
1. Актер Кобяк, создавший вместе с Букваревым театр. Его под-держивала коалиция старейшин.
2. Известный актер Голиков, много снимавшийся, признанный в стране и за ее рубежами, обласканный партией и правительством.
3. Крупный режиссер из другого театра, которого в своих стенах съел вскормленный, выпестованный им коллектив.
4. Главреж из провинции (по специальности театровед), но с поддрежкой на самом верху.
5. Валя Жох, с молодежью театра и амбициями.
Упоминалась как бы вскользь и кандидатура Скорого, но всерьез ее никто не рассматривал. Я сам слышал, как Кобяк, услышав такое предположение из уст Фелицаты Трифоновны, кричал:
– Варяги нам не нужны!
Я тогда ей сказал, что видимо, Кобяк переволновался.
– С чего это ты взял? – поинтересовалась она.
– Да хотел сказать «ворюги нам не нужны, а сказал «варяги». Причем они, варяги?
– Он имел в виду царя со стороны. Наши предки, если помнишь, пригласили к себе в правители варягов, Рюрика. Они нами правили. Кобяк имел в виду то, что и в своем коллективе найдутся здоровые силы, достойные люди. Себя, прежде всего, имея в виду.
Фелицата Трифоновна хотела видеть на посту главрежа именно Скорого и не сидела сложа руки, всячески способствовала тому, чтобы этот «варяг» занял царский трон в театре.
Таким образом, в ночь перед похоронами на квартире у Фелица-ты Трифоновны собралось девять заговорщиков. Мало ели, много пи-ли, а галдели так, что слышно было даже в других комнатах все то, о чем они «шептались и секретничали».
На повестке у заговорщиков был только один вопрос, вопрос власти, и как следствие, всемерная поддержка Семена Семеновича Скорого на месте главрежа. Хоть и знали о предстоящих на завтра по-хоронах, все мысли были о новом главреже, а не о покойнике. В том, что Семена Семеновича назначат главрежем, сомневались все со-бравшиеся и более других сам Скорый. Все ждали важное лицо из Минкультуры. Лицо оказалось совершенно безликим и, как показа-лось мне, было бесполым, эдакое существо среднего рода – Оно. Оно приехало поздно, ничего не пило, не ело, ничего не обещало. Всех вы-слушивало, кивало и обеими лапками крепко держалось за свой порт-фель. Все еще на что-то надеялись, чего-то ждали, не расходились.
Раздался звонок из высших сфер, и Фелицата Трифоновна крикнула, что они победили. Председателем на похоронах у Букварева был утвержден Скорый, что означало только одно, – он назначен преемником.
Когда дело так благополучно разрешилось, Скорый на радостях опрокинул целый стакан и, увидев меня одиноко сидящего на кухне, подсел и заговорил:
– Я человек православный. Я даже на убийство с тобой пойду, – он, видимо, перепутал меня с Леонидом, о котором был наслышан, что тот убил человека. – Если ты исповедуешь православие. Честное слово. Скажешь: «Пойдем», отвечу: «Пойдем, только прежде перекрестись». Перекрестишься, пойду с тобой, не задумываясь, а не перекрестишься, не пойду. Я в церковь захожу, когда служба там идет, и у меня руки-ноги спазмом сводит. Я тогда мысленно говорю: «хуев», и все проходит. Самая высшая заслуга, – это когда тебя берут в церковный хор петь, это значит, точно в Рай попадешь. А попов и монахов просто ненавижу. Смотреть на них спокойно не могу.
Пришла Фелицата Трифоновна и увела его спать. Очень была довольная, так же много и ни о чем говорила.
После воцарения Скорого Валя Жох в театре задержалась не-долго. Семен Семенович вышвырнул ее из театра с шумом и гамом. Сопутствовали изгнанию гнусные и неприятные вещи, о которых не хочется говорить. Даже то, что по паспорту звали Жох не Валей, а Валькирией, было поставлено ей в вину. Вслед за Валькирией заявле-ние об уходе написал директор театра, всесильный Гамулка, что было для всех совершеннейшей неожиданностью, так как думали, что Ско-рого поставили шестеркой при директоре, а эта шестерка вдруг побила короля, оказалась козырной. Я случайно подслушал разговор Скорого с Фелицатой Трифоновной о том, какие на самом деле были причины, побудившие такого энергичного и амбициозного человека, каким был директор, написать заявление об уходе.
– Ну, что с ним было делать, если слов не понимает, – говорил громким шепотом Скорый. – Вломились мы к нему в кабинет с людьми в форме, с видеокамерой в руках и произвели оперативную съемку. А снимать было что. Ягодин, как раз в этот момент ублажал по-женски его директорское величество. И после того, как он оделся и вытер пот со лба, мы мирно сели с ним за стол и я предложил, как режиссер, несколько вариантов развития сюжета, заснятого на пленку. Он остановился на заявлении, человек все же большого ума, этого у него не отнимешь. Голубые, они ведь, как люди, все понимают, только жить по-человечески не могут. Это ж, какая гражданская смелость нужна, сознательно отказаться от Рая? Сказал же апостол… Ан, не бо-ятся.
– Ну, надо же, развратничает, – удивлялась Фелицата Трифо-новна, – а на вид такой дряхлый, болезненный.
– Что ты, у него, мерзавца, кровь играет, как у подростка. Сам видел, какими похотливыми глазами он на Дэзи поглядывал. (Дези, – дворняжка, жившая при ГИТИСе, знаменитая тем, что отдаленно на-поминала римскую волчицу).
Они весело рассмеялись и стали говорить о творчестве, как не в чем ни бывало.
Леонид, слышавший все, что говорил Скорый, стал пересказы-вать воспоминания сокурсников Ягодина. «Сидят, выпивают они в «Арагви», а расплачиваться нечем, тогда Ягодин бежит или на Пуш-кинскую, или к Большому, находит там охотника на свою задницу и через час возвращается в ресторан. Швыряет на стол сотню и, смеясь, жалуется: «Но жопа болит ужасно».
Все эти рассказы воспринимались мной, как экзотика столичной жизни. Оказывается, и гомосексуалисты у нас учатся в институтах, служат в театрах и даже директор театра был «голубой». А за окном – Коммунистическая партия, руководящая и направляющая, а вон у них какие коммунисты – Гамулка, Ягодин. А я-то у себя в провинции ду-мал, что все голубые в психушках да тюрьмах. Леонид в ответ на эти мои мысли смеялся и говорил:
– В психушках и тюрьмах сидят самые достойные, самые умные люди, а народом управляла, управляет и будет управлять самая что ни на есть мразь. Такая вот штука, и ничего не исправить.
Я боялся, избегал этих разговоров, но они приятно щекотали мои нервишки.
В стране происходили перемены, на политический Олимп ка-рабкались новые люди. Подвижки таким образом происходили и в других сферах и на более низком уровне. Кто бы мог подумать еще несколько лет назад, что никому не известный режиссер, по фамилии Скорый станет главрежем академического театра. В ГИТИСе его не-навидели, но просто не имели оснований отказать ему в месте, осво-бодившемся после смерти Букварева, он стал мастером, стал набирать свой собственный курс, актерско-режиссерский.
2
Я видел постановки Букварева и по телевидению, и в театре. Лицом к лицу встретились в Храме Вознесения на улице Неждановой. Не знаю, зачем я туда пришел, молиться я тогда не молился, о Боге представление имел поверхностное, был просто какой-то интерес, ма-нило. Стоял, смотрел на священника, слушал службу и вдруг мне все заслонила массивная фигура Букварева. Он был в дорогом, длиннопо-лом кремового цвета пальто, в руке держал толстенную десятирубле-вую свечу и, стоя от меня на расстоянии вытянутой руки, смотрел мне в глаза, долго смотрел. Я смотреть на него не решался, взглядом ушел внутрь себя. Церковная служба помогала. Он ничего не сказал, не спросил, молча отошел в сторонку. А теперь вот отошел и в мир иной.






Глава 10 Вступительный экзамен

Приближался вступительный экзамен, надо было готовиться, и мы готовились. И хотя Леонид намекал на то, что экзамен будет формальностью, я не на шутку переживал. И, как выяснилось, пере-живал не зря. Признаюсь, сам во всем виноват, но мне от этого не легче. Поступал хорошо, все были мной довольны, но вот всегда оно так в моей жизни, не могу обойтись без истории.
Попросили под самый конец стихи почитать. Уж очень понра-вилось комиссии, как я читал стихи Сергея Наровчатова «Манифест Коммунистической партии». Ну, думаю, чем же мне их еще порадо-вать? Дай-ка прочту им «Тризну» Тараса Григорьевича Шевченко. А там эпиграфом идут слова из Первого Соборного послания Святого Апостола Петра «Души ваши очистивши в послушании истины духом, в братолюбии, нелицемерно, любите друг друга прилежно: нарождени не от семени нетленна, но неистленна словом живаго Бога, и пребывающего во веки. Зане всяка плоть, яко трава, и всяка слава человеча, яко цвет травный: исше трава и цвет ея отпаде. Глагол же Господень пребывает во веки. Се же есть глагол, благовествованный в вас».
Огласил я эпиграф и даже не успел приступить к чтению стихов, как в рядах комиссии случилось что-то невообразимое. Что тут началось! Словно святой водой плеснул в самое логово нечистой силы. Все завизжали, захрюкали на разные лады, копытами затопали. После минуты-другой беспорядочного шума и гама, немного подус-покоившись, повели со мной суровый разговор. Слово взял пожилой, угрюмый мужчина, до этого все больше помалкивающий, с любо-пытством следивший лишь за оголенными ножками молоденьких абитуриенток. Как оказалось, это был представитель от КГБ.
– Может, вам, молодой человек, следует в духовной семинарии поискать свое счастье? Вы об этом не думали? Или же вас не интере-суют ни институты, ни семинарии, и вы пришли сюда только ради того, чтобы устроить эту провокацию?
Я, никак не ожидавший подобной реакции на прочитанный эпиграф, принялся оправдываться, говорить, что этот текст я взял из советской книги, из пятитомника стихов поэта Т.Г. Шевченко. Что я не помышлял ни о какой провокации, а просто хотел почитать стихи. А в семинарию совсем не расположен.
– Что значит «не расположен»? – Взял слово заведующий ка-федрой научного коммунизма, профессор Неумытный. – Ты, если комсомолец, то должен твердо сказать нам сейчас, что в сказки о Боге не веришь, а веришь в человека, добившегося всего трудом рук своих, живущего на началах науки и разума. А то юлишь тут, как какой-то слизняк. Чего молчишь, говори!
Тут мой мозг, лихорадочно подыскивающий что-то для оправда-ния, услышав сигнальные слова «наука» и «разум», моментально по-добрал нужное. И этим нужным оказалось ни что иное, как фрагмент из романа Ф.М. Достоевского «Бесы», который совсем недавно я прочел, и в котором тогда совершенно ничегошеньки не понял. Фрагмент же тот мне очень понравился, и я его запомнил наизусть.
– «Ни один народ еще не устраивался на началах науки и разума: не было ни разу такого примера, разве на одну минуту, по глупости».
– Вы, что же, не верите в силу разума? – еле сдерживая себя, спросил представитель комитета госбезопасности.
И я опять же, как попугай, как зомби, ответил затверженным абзацем все из тех же «Бесов».
– «Никогда разум не в силах был определить «зло» и «добро», или даже отделить зло от добра, хотя бы приблизительно. Напротив, всегда позорно и жалко смешивал».
Парадоксальность ситуации заключалась в том, что я был сыном своего народа, сыном времени, как все, или почти что все, был воспитан атеистом, а стихи с таким эпиграфом стал читать из-за того, чтобы угодить Скорому, говорившему мне: «Перекрестись и пойду с тобой на убийство».
Таким образом, весь мой триумф, весь мой успех после эдаких выступлений пошел насмарку. Неумытного и кагэбэшника чуть удар не хватил, меня прогнали.
– Что же ты хотел? – утешал меня в скверике Леонид. – Идео-логический ВУЗ; а этот Неумытный, он известный сатанист. Помню, прям на уроке говорил нам, студентам, боготворившим Цветаеву, что ему до слез жаль, что ее не успели расстрелять, поскольку она – ярый враг Советской власти. То, что она этой властью доведенная до пре-дела, в Елабуге повесилась, этого ему было мало. Что тут говорить, Неумытный, он и есть Неумытный. Придет время, мы его умоем. Он за всю свою жизнь никому выше тройки не ставил. Эфрос ему не мог сдать, Пугачевой не ставил зачет, а той в Сопот лететь, представлять всю страну. Сам министр культуры за нее просил. Правда, было два исключения. Любе Устименко он поставил пятерку и Сабурову. Люба перед зачетами съездила к маме на Украину, загорела там, пришла на экзамен в белой блузке просвечивающейся, без бюстгальтера. А ты видел ее пятый номер, наливные, стоячие? Там весь Собиновский с ума сошел. Как вошла в институт, портреты со стен попадали. Ничего не знала, ничего не отвечала. Только сидела и улыбалась. Он сам ей вопросы задавал, сам на них отвечал, и сам того не заметил, как в зачетке ей вывел «отлично». И второй случай был с Ренатом. Он честно все читал, учил, но разве здоровый, нормальный человек способен эту мутотень запомнить? Пришел на экзамен весь зеленый, на взводе, предчувствуя свой провал. Взял билет, там первым вопро-сом – условия труда немецких рабочих на фабриках Круппа. Стал он что-то лепетать о том, что они просыпаются ни свет, ни заря, идут затемно на фабрику, где их станут угнетать капиталисты. Говорит и понимает, что все это лабуда, и что его сейчас прервет Неумытный и поставит двойку. И не выдержали нервы, зарыдал. Устроил истерику от такой безысходности. А Неумытный воспринял стенания как плач солидарности с угнетенными рабочими и поставил ему «пять». Вот два случая, известные всем. А так, никто даже на четверку не вытянул. Многие пробовали повторять, девицы являлись на экзамен не только без бюстгальтера, но и без трусов. Ревели в голос о тяжелой судьбе угнетенного пролетариата, но не проходило. Так что ты должен понимать, какой это негодяй. Ну ты, все же, сильно не переживай. Сейчас уже не тридцать седьмой год, все самые страшные черти от коммунизма давным-давно в аду раскаленным сковородкам про-межности вылизывают. Найдем управу и на Неумытного, которому давно уже не то, что на пенсию, а к коллегам, к сковородке пора. Он ведь постарше Кобяка, а тому восемьдесят два. И на дядьку в штат-ском управу найдем.
Этот скандал, случившийся при поступлении, был многими в тогдашнем моем окружении воспринят чуть ли не как геройство. Керя Халуганов, не скрывая своего восхищения, рассказывал о том, как он спорил с комиссией при поступлении, что было, конечно, выдумкой.
Фелицата Трифоновна рассказывала об отставном кагэбэшнике, которого устроили в театр администратором, и он весь театр подмял под себя. И третировал всех, пока не сошел с ума, и не отправился на принудительное лечение.
«Был громадный театр, громадный регион, тогда невероятно богатый и буквально за полгода этот друг зажал театр так, что ни ди-ректор, ни главреж и пикнуть не могли. Эти волки, люди очень весо-мые, ходили по струнке перед ним. А потом произошла такая вещь, а точнее, страшная история. Ну, что такое главный администратор? Работа там текущая. А он сошел с ума тихонечко, об этом никто не знал, никто этого не заметил. Он сошел с ума, наверное, уже в тот момент, когда его понизили, поперли из Комитета, но этого никто не знал, и он где-то полгода правил театром. Причем подходил к режис-серу и говорил: «Что вы делаете? Да я вас сейчас в Сибирь упеку. Давайте-ка, делайте так вот и так». От этого прессинга все изнывали, а прокололся он тогда, когда в театре делали ремонт. Пришел, увидел отремонтированный туалет в зрительской части и разорался: «Да вы что? Разве такие унитазы можно ставить?! Вот у нас в Комитете сейчас поставили чешские унитазы. Ну-ка, ломайте это все. Я вам пришлю настоящие унитазы». Ну, это дело все демонтировали, сняли и действительно унитазы стали прибывать. Причем, чешские, удиви-тельные. Связи у него остались обалденные. Ну, полковник КГБ в то время, сам понимаешь. Сначала все обрадовались, но потом, когда этих унитазов перевалило за сто… Все задумались и взяли, позвонили его бывшему начальству. Объяснили ситуацию. И те вдруг сказали: «Да он, может, с ума сошел?». После этого вызвали врача, он стал буен в тот момент, когда его вязали. Но главное, что потом еще в течение года приходили унитазы. Он списался, созвонился со своими бывшими сослуживцами. А те были на постах, по всей стране, влияние имели безграничное. Унитазов пришло дикое количество, где-то штук пятьсот на театр, в котором вообще, если все везде заменить, хватило бы двадцати. Приходили разные – и в цветочек, и в ягодку, и в крапинку, и в полосочку, каких не видели никогда. Он все связи свои поднял. И потом он уже лежал в психушке, а унитазы все шли и шли. Из Мурманска, из Одессы. Это хохма».
Утешали меня, как могли, но мне было не до смеха. Мне странным казалось, что я не желая того вовсе, постоянно попадаю в конфликтные ситуации, ничего специально для этого не предприни-мая. Леонид объяснил это так:
– Система восприняла тебя, как зерно, из которого можно муки себе намолоть для сытных лепешек и пустила тебя в жернова. А зерно оказалось не сытное, а жемчужное, скорее даже, алмазное. И такой прочности, что жерновам оказалось не под силу тебя смолоть. Вот от этого конфликты. Они будут в твоей творческой, да и не только творческой жизни постоянно. Любой здравомыслящий человек, со своим внутренним миром, неизбежно входит в конфликт с сущест-вующей действительностью. И это невзирая на политическую систему, при которой живет государство. Это закон природы, – не хочешь быть растением, травой, которой кормят скотину, – поднатужься и стань скотиной, чтобы жрать траву. Других должностей в этом мире нет. Если же ты, нечто совершенно иное, непонятное, то станешь изгоем, отвергнутым и всеми теми травами и зернами, которые идут на перемолку-перетерку, и тем скотом, что этой перемолкой-перетеркой питается. В лучшем случае, объявят отходами, как в свое время Ленин интеллигенцию и постараются забыть. В худшем – попытаются избавиться, уничтожить. Всякий самородок должен заблестеть, ослепить, сделать так, чтобы его заметили. Ты должен будешь всю свою жизнь доказывать свое право на существование. Самое трудное еще впереди.
После провала на вступительных я ночевал у Леонида и утром, невольно стал свидетелем его объяснения с матерью. Леонид кричал, собственно, от его крика я и проснулся. Прислушавшись, услышал следующее:
– Вы все – старые пердуны! – кричал Леонид. – Вы все обалдели! Вы не понимаете, что этот человек прав. Вы у него должны учиться, и не потому, что учатся только у молодых, а потому, что он говорит то, что думает и не оглядывается на тех, при ком что-то можно говорить, а что-то нельзя. Вы – ублюдки! Вы убрали человека, который мог вам подсказать что-то важное, который мог вдохнуть в вас жизнь, дыхание Духа Живаго. Я вас после этого просто презираю и ненавижу!
– Я сама днем и ночью об этом думаю, – отвечала ему спокойно Фелицата Трифоновна. – Я поговорю с Семеном.
И поговорила.
В жизни страны происходили перемены, важные перемены, иначе такого разговора и быть не могло, а он состоялся. Затем Скорый переговорил со мной.
– Ну, что ж, молодой человек, – сказал Скорый, – хотите поте-рять год, ходите ко мне. Я буду смотреть на Вас, вы будете смотреть на меня. Будем вместе чему-то учиться. Если я пойму, что вы талант-ливее кого-то, я этого кого-то отчислю, а вас возьму на его место. Но обещать ничего не могу. Знайте наперед, что вольных слушателей на курсах ненавидят. Вы станете символом занесенного топора. Занесенного над головой каждого учащегося. И за этот год вам вместе с курсом предстоит пройти огромный путь от ненависти до любви. Ведь вам нужно будет доказать, что вы действительно самый талантливый. А курс может и не понять, может возненавидеть. Что будет в порядке вещей, поскольку все самовлюбленные, заносчивые и с определенными амбициями. Учтите и то, что стипендию вам платить никто не будет. И это теперешнее ваше положение продлится ровно год. Вольных слушателей берут на год, после года решают, что с ними делать. Или сдаете экстерном все экзамены за первый курс и вас зачисляют на второй или просто скажут «до свидания» и попроща-ются.
Это, конечно, была победа, тем более Леонид говорил, что меня могут зачислить уже и после зимней сессии.







Глава 11 Трудовой семестр. «Картошка»

Приходилось засучивать рукава, впереди у меня был трудовой семестр, а далее – уборка картофеля.
Трудовым семестром называлось восстановление института по-сле той разрухи, которую несла с собой толпа поступавших. Припахи-вали, выражаясь студенческим языком, разумеется, поступивших. Кто-то трудился в самом ГИТИСе, кто-то в общежитии. Начинался трудовой семестр с первого августа. Я, как официально не числящий-ся, думаю, мог бы и проигнорировать все это, но мне хотелось быть со своими ребятами повсюду, не только в учебе, но и в труде. А, если че-стно, то у меня, «в списках не значащегося», лишенного прав, послед-него среди равных, можно сказать, и выбора не было. Мне нужно было стараться, стараться изо всех сил. Но к первому августа я не успел, нужно было рассчитаться со стройкой, съездить домой, я приехал в ГИТИС к пятнадцатому августа, к середине трудового семестра. Я заготовил оправдательные документы, но их даже не спросили, ни-кто мне даже слова не сказал. Дали фронт работ: «тут помой, там под-крась», и я засучил рукава.
На второй день я понял, что все это бессмысленно, что это ни-кому не нужно. И краска плохая, и никого не интересует, делается ли все на совесть, или абы как. Такой пример. Покрасил я утром дверь, прихожу вечером и вижу на моей двери след ступни, то есть след от удара ногой, а от двери по полу идут эти белые следочки. Я говорю, надо закрасить. Мне говорят «не надо, занимайся другим». И стало мне ясно, что этот след на двери останется, если и не навсегда, то до следующего трудового семестра точно. Ну, что на это скажешь? Делал то, что говорили, старался трудиться на совесть.
После работы купались в Москве-реке или Измайловских пру-дах. Затем, там же, в Измайлово, под аккомпанемент Савелия Трифо-новича отплясывали на пятачке с дамами, которым «за тридцать».
В сентябре забурлила жизнь. Я пришел в институт вместе с Ле-онидом на день студента и видел, как ему и всему моему курсу, кроме меня, разумеется, вручали студенческие билеты. Вспомнилось волне-ние Гарбылева Николай Василича при получении паспорта.
Вручили и сказали:
– Страна ждет от вас подвига. Езжайте на поля и помогите кол-хозникам убрать урожай. Помогите деревне накормить город.
И пятого числа мы сели в автобусы и поехали по трассе в Воло-коламск. До Волоколамска мы не доехали, довезли нас до разъезда Дубосеково и там, сразу же за памятником отцам нашим и дедам, ге-ройски сражавшимися с фашистами и располагался наш лагерь.
Скажу два слова о середине октября 1941 года. Что же здесь творилось! По снегу ездили немецкие танки желтого цвета, они были переброшены из Африки и их даже не успели перекрасить. По небу летали, ничего не боясь, нашей авиации уже не было, «юнкерсы». Становясь в круг, на «бреющем» «утюжили» любое проблемное место. Против 16-й армии Рокоссовского немцы сосредоточили 5-й ар-мейский, 46-й и 40-й моторизованные корпуса четвертой танковой группы; 106-ю и 35 ю пехотные дивизии. Четыре танковые дивизии – 2-ю, 11-ю, 5-ю и 10-ю; и моторизованную дивизию «СС» под названи-ем «Рейх».
И против всей этой армады выступил отряд московской мили-ции (милиция, кто не знает, – это не войска, у них другие функции, не ихнее это было дело), ополченцы, то есть те, кого не взяли в армию даже на время войны – старые, малые, слепые, хромые. Курсанты-мальчишки, пороха не нюхавшие, да четыре кавалерийские дивизии, прибывшие из Средней Азии и не перекованные к зиме, так что ноги у лошадей разъезжались. Командиры и бойцы этих дивизий, к тому же, не имели навыков действия на пересеченной и лесисто-болотистой местности. Правда, была 58-я танковая дивизия, но, к сожалению, со-вершенно без боевой техники, то есть одно название, что танковая.
Чем же били по немецким танкам? Конечно, все вы знаете «пу-колку», сорокапятку. Нет, не из них, их не дали, дали зенитки, а у них калибр 37 мм. А это все одно, что с рогатки камнями, результат такой же. Конечно, герои остановили врага, конечно, миллион погибших за Москву, более, чем огромная и страшная плата. Но все одно, разве не чудо, что немца остановили? Остановили, а потом и отбросили. Тут есть над чем задуматься. Говорят, заступничество Богородицы помог-ло. Я в это верю. Только она и могла спасти.
Но вернемся в наш лагерь от октября сорок первого. Я сначала решил, что это какой-то пансионат, так как вид двухэтажных кир-пичных корпусов сбил меня с толку, но обилие гипсовых горнистов (гипсовых пионеров, застывших в приветственном салюте) вернуло меня к мысли, что мы находимся на территории пионерского лагеря.
Всех поселили в один корпус, комнаты были без замков. В каждой комнате по четыре койки. Препонов не было, селился кто с кем хотел. Разумеется, мальчики отдельно, девочки отдельно.
Порядок был такой. В семь утра подъем. Будил всех комсомоль-ский вожак, не сам ходил, действовал через старост курсов. Этот вожак от комсомола имел приличную власть; мог, что постоянно и делал, напугать исключением из института, говорил так:
– Как попал ты в институт, с тем же успехом можешь из него и вылететь.
Это действовало на всех без исключения.
После побудки шли в столовую. На сдвинутых торцами столах (для удобства обслуживания столы сдвигались) ждал нас завтрак. В столовой было самообслуживание. Поел, за собой убери. На кухне так же существовали порядки. Были такие студенты, в большинстве своем, конечно, девчонки, которые на поля не ходили, постоянно тру-дились на кухне. Но мне приятнее уж на полях, там веселье, раздолье и чистый воздух.
После завтрака проверка и развод на работы. Староста проверял (старостой выбрали, а точнее, назначили Леонида), он же делил сту-дентов на бригады. В грузчики (те, кто мешки в машины грузит) – пять человек, в уборочные бригады по четыре человека. Девчонки собирают картошку в корзины, корзины высыпают в мешки. Мешки волокут и грузят в машины. Такой вот процесс.
Грядки там были бескрайние, тянулись до самого горизонта. Поля располагались не рядом с лагерем, а поодаль. На поля и обратно нас возили ПАЗиками. Все это было хорошо продумано, для того, чтобы избежать соблазнов покинуть трудовой фронт в неурочное вре-мя.
Откровенно говоря, кроме нашего юношеского задора и неви-данного энтузиазма, все там было на среднем уровне. И пьяный пред-седатель совхоза, и местные жители, воровавшие картошку с полей, и еда, и условия проживания. Хотя, как совершенно верно кто-то заме-тил, на живого человека не угодишь.
Фелицата Трифоновна рассказывала, что когда она ездила на уборку, то дискотек, танцев не было, корпусов каменных тоже, а жили они в самом настоящем бараке, неизвестно откуда взявшемся в самом центре обычной русской деревни, то есть, я хочу сказать, что жалобы всегда относительны.
Само собой разумеется, была у нас у всех норма. Эта норма со-ставляла семь –восемь мешков в день на человека. Как ни странно, выполнить такую норму оказалось несложно. Хуже всего то, что за-ставляли собирать всю картошку. Крупной картошкой, конечно, меш-ки наполнялись быстрее, практически мгновенно, а мелкую собирали, мучаясь. Помню, как-то сделали показательную сборку. Создали ударную бригаду из восьми пар. Идет по полю трактор, выворачивает клубни из-под земли. За трактором идет первая пара и собирает самую крупную, следом за ними вторая и третья пара, которые собирают только среднюю, следом идут пять оставшихся пар, которые собирают всю мелочь. Эта бригада так дружно работала, что практически не от-ставала от трактора. За нами оставались только мешки. По мне, так и лучше, сделал норму, а потом отдыхай, чем весь день тянуть кота за хвост, волынить. Все мы были молоды, веселы, полны здоровья и сил. Нам было приятно в эти игры играть. Мы до поры до времени не только выполняли норму, но и вдвое перевыполняли ее.
Били все немыслимые рекорды, даже администрация района удивлялась, глядя на нас. В совхозе даже за премиальные никто ни-когда так не работал. А тут – задаром.
Да и мы били рекорды до поры до времени, как бросило совхоз-ное начальство нас на поля, на которых все было убрано, так наш пыл сразу же и угас. Называлось это «второй сборкой», трактора проезжа-ли, боронили и, чтобы ни одной картофелины не пропало, кидали нас. На этих полях было тоскливо. Собираешь эту мелкую картошку, дело движется медленно. Все потихонечку уходили в лесополосу, и там сидели у разведенных костерков. Мы уже знали, когда, в какое время приезжают проверяющие. Ну, а они, то есть проверяющие, тоже хо-тели и выпить, и в Волоколамск съездить и просто на койке пова-ляться, отдохнуть. Да, неритмичность способна остудить любой эн-тузиазм, а аритмия, та аж до смерти доводит.
Работали не только на полях, но и в хранилище. Это строение, похожее на элеватор для зерна. Там картошка сушилась, сортирова-лась, очищалась от прилипшей глины. Туда свозились все мешки с полей, оттуда же, после чистки, сушки и сортировки мешки на маши-нах отправлялись в Москву, на овощные базы. В хранилище также на-блюдались большие перерывы. Сидишь, ждешь, машин нет, перегора-ешь, начинаешь заниматься всякой ерундой. Лазить по крыше этих хранилищ (она полукруглая, сделана из блестящего алюминия, точно как ангар для самолета), с детьми местными бороться. Ты один, а они все против тебя. Поддаешься, им это нравится. Иногда к нам приезжа-ли педагоги на денек, делали показательные выезды. Может, за ме-шочком-другим, не знаю. А может быть, так же, по чужому произво-лению. Но, несмотря на неритмичность, на всяческую непогоду (грязь под ногами, серое небо), на все старания администрации (вывозят на поля рано, привозят в лагерь поздно. Льют бром в суп, чтоб не только не занимались посторонними делами, но даже о них и не думали), мы все же изыскивали лазейки, чтобы не приуныть, не заскучать и это было самое интересное. Как бы не занимали нас на полях, в какую бы грязь ни кидали, мы искали возможности и находили их. Думали и придумывалось, были свои изобретатели и свои изобретения. В лагере само собой, алкоголя не было, был он только в Волоколамске, а это где-то километров десять от разъезда. Нужно было ехать на автобусе, да к тому же это считалось самоволкой. Могли поймать и наказать. Нужно все это было делать незаметно. Незаметно уехать, незаметно приехать, сделать вид перед сельчанами, что в сумках хлеб, так как пьянство в совхозе преследовалось, а стукачество поощрялось. Шла уборочная, и за этим следили строго. Потребовали танцы и получили.
Затем практиковалась еще и такая затея. Девчонки наряжались и приглашали к себе ребят на спевку. Песни вместе пели, а заодно и общались. После всех этих спевок общение продолжалось и на полях. Играли в буриме, в загадки, в ассоциации, писали на листке бумаги стихи – две строчки. Одну строчку закрывали, передавали следующе-му, тот дописывал свои две строчки, и так, пока все не напишут, а за-тем читали, что получилось и смеялись. Кончались все эти стихи са-лочками, хватаниями и валяниями. У ребят были в моде бойцовские дела, мерялись силой, боролись, тянулись на пальцах, играли в фут-бол, курс на курс, на лагерном футбольном поле.
При погрузке мешков были всякие чудачества. Играли в слона, боролись. Деревня отстояла от лагеря на расстоянии одного километра. Леонид завел знакомства, мы ходили париться в баню, ходили в клуб смотреть фильмы на большом экране. Конфликтов с местным населением не было, да и не могло быть. Ребят у нас было слишком много, да и все с кулаками. Да и милиция была начеку. Между своими случались небольшие стычки. Леонид в столовой подрался с театроведом, тот даже за нож хватался, но все кончилось хорошо, без последствий и продолжений. Леонид пошутил тогда: «Это мне открытка с того света, армейская отрыжка».
Приезжал к нам в лагерь рыжий парень, по фамилии Черешня. Он учился на курсе у Букварева, и тот его с третьего курса отчислил. Букварев со студентами ставил спектакль по Третьему, поворотному съезду партии ВКП(б), и этот Черешня на коленях ползал, умолял дать ему роль Ленина. Но Букварев эту роль отдал другому, за что Черешня затаил на него смертельную обиду и стал мстить. Мстил самым жалким и отвратительным образом. Будучи уже отчисленным, прихо-дил в институт, благо вход был свободный и писал на стенах всевоз-можные пасквили на Букварева. Исписал все стены. Это была просто какая-то мания, какая-то болезненная страсть, потребность. После то-го, как Букварев умер, в том числе и благодаря стараниям своего бывшего ученика, те студенты, которые смотрели на все это безобра-зие сквозь пальцы, опомнились и, взяв краску и кисточки, закрасили исписанные стены.
Черешня же так все и жил страстями по не случившейся роли. В доказательство того, что эта роль должна была принадлежать ему, он громко картавил на Ленинский манер и представлял нам пародий-ные картины на вождя мирового пролетариата.
Место для ночлега Черешня себе нашел, ибо всегда пустовали какие-то койки. Кто-то болел, уезжал в город лечиться, да и просто уезжали на день-другой, за сменой белья, принять ванну и так далее.
Леонид знал Черешню еще до армии, уверял, что с третьего кур-са практически никого не отчисляют, из чего следовало, что перед на-ми мученик герой, пострадавший правды ради. Я о Черешне так много к тому, что в последствии, видимо, в качестве благодарности, Скорый взял его к себе в театр с такими вот сопроводительными словами: «Мерзавец и подонок лучше, чем пустое место, мнящее себя гением; из таких подонков, как Черешня, получаются хорошие острохарактер-ные актеры».
Во время дождя отсиживаться не давали. Если шел мелкий дождь, то заставляли работать в поле. Если дождь и ветер сбивали с ног, то была у нас работа в хранилище. Стояли на конвейере, переби-рали картошку, и более чистую отбирали для овощных баз.
Уборщиц в лагере не было, полы в двухэтажном корпусе мыли сами. Была такая повинность. Был график уборки, были люди распи-саны по дням. Мы с Леонидом как-то на спор, а так же, будучи джент-льменами, чтобы не утруждать девочек, приехали с поля на час по-раньше (не помню точно, на тракторе или на грузовике) и буквально за сорок минут вдвоем (два ведра, две тряпки, две пары рук) вымыли полы. А это ведь непросто. Площадь-то ого-го какая. Кроме двух эта-жей, с коридорами, вымыли еще и лестницы. Такая у нас тогда закалка была. Задача любой степени сложности была по плечу. Повторюсь, именно вымыли, а не грязь развезли. Уже через год от этой нашей термоядерной энергии не осталось и следа. Мы даже и не порывались на такие подвиги. И не потому, что мы через год стали плохими, а по-тому, что через год сделались более рассудительными. Леонид просто спросил бы: «А зачем?». И я не смог бы ему ничего ответить; а в тот год мы не спрашивали, мы знали, зачем. Затем, что ощущали себя ти-танами, центром вселенной, теми людьми, которым нет преград ни в море, ни на суше.
Картошка наша затянулась. Дело все в том, что капризничало совхозное начальство. Они кричали: «Вы не все убрали» и кидали нас на доборы. Надо было ходить по полям и подбирать валявшиеся кое-где маленькие картофелины, то есть ту часть урожая, которая теряется при хранении и транспортировке. Все воспринимали это как издева-тельство. Мы бесились, нам, подобно чеховским трем сестрам, грези-лась Москва. Уборка картофеля, как мероприятие, исчерпала себя, из веселия и развлечения превратилась в каторгу.
Два месяца мы так жили, и, наконец, над нами смилостивились. К концу октября нас отпустили. А в Москве девчонки наши причепу-рились, нарядились, и жизнь забурлила с новой силой. Вернулась ро-мантика, чудачества, помноженные на молодость и здоровье. И тут опять со мной произошла очередная история. Познакомился я с теат-роведкой.






Глава 12 Грехопадение

Познакомился я с театроведкой. Столько было красивых деву-шек, и на курсе, и в институте, но так вышло, что познакомился я не с самой обаятельной, и не с самой привлекательной. Познакомился, ибо мысли о женщинах неотступно преследовали, и пошел к ней на ночь глядя в гости. Шел с тем, чтобы провести у нее всю ночь, но так полу-чилось, – долго не задержался.
Только пришли, только захлопнули за собой дверь, постучался сосед (звонок у нее не работал) и она меня спрятала под кровать, так как муж был в отъезде, и она не хотела, чтобы сосед в его отсутствие застал у нее мужчину. Под кроватью было пыльно, я еле сдерживался, чтобы не чихнуть. Сосед сам заявился явно с амурными намерениями и, знай она об этом заранее, думаю, в гости меня б не позвала.
Театроведка от такого повышенного внимания к своей скромной персоне растерялась, и не знала, что предпринять. Здравый смысл подсказывал, что от одного мужчины надо было бы поскорее избавиться, но женщины, они на то и женщины, что даже от излиш-него внимания к своей персоне отказаться попросту не могут. По принципу: «Внимания и любви много не бывает». Была бы порасчет-ливее, отправила бы соседа, пригласив через час с шампанским и конфетами, а тем временем разобралась бы со мной. Но эта ни на мгновение не хотела лишать себя внимания мужчины и такого пре-красного состояния, когда смеешься и знаешь, что не одна слушаешь объяснения в любви, а также и твой кавалер, сидящий под кроватью.
У соседа была с собой початая бутылка водки, что выдавало серьезность его намерений. Так как серенад на мандолине он испол-нять не умел и стихов о Луне и любви не знал, то стал рассказывать грязные похабные анекдоты, стараясь с их помощью настроить соседку на согласительный лад. Цель его была ясна и достаточно прозрачна.
Театроведка кокетничала, вертела хвостом, не говоря ни «да», ни «нет». Я еле сдерживался от желания выбраться из-под кровати и напомнить хозяйке о себе. И сил для сдерживания с каждым мгнове-нием становилось все меньше и меньше. Когда же они совсем иссякли и я было «пошел на выход», то случился очередной, никем нежданный и негаданный поворот событий. Из отъезда вернулся ее муж. Он глянул на раскрасневшуюся от мужских анекдотов жену, сразу все со-образил и, схватив соседа за шкирку, потащил в прихожую.
Театроведка не стала мужу мешать, подскочила с кровати, при-крыла матовые стеклянные двери, отделявшие комнату от прихожей и полезла ко мне. А точнее, сделав знак, чтобы я помалкивал, поманила к себе, дала понять, чтобы я вылезал. Я решил, что в горячке событий она сошла с ума, ведь как раз настало то самое время, когда следует переждать, отсидеться. Но она, не тратя время на объяснения, раскры-ла окно и прошептала:
– У нас невысоко, второй этаж. Прости, что так получилось.
Я понял, что мне предлагают прыгать. Прыжок со второго эта-жа – дело нехитрое для тех, кто этим часто занимается. С земли, если смотреть, то вообще очень низко. Но мне, признаться, стало жуткова-то, когда я сверху глянул вниз. В свое оправдание замечу, что дом был старого образца с высокими потолками, а под окном ни клумбы, ни газона, и даже не асфальт, а бетон. Разница существенная для тех, кто разбирается. Это я вам, как бывший строитель говорю.
Я медлил с прыжком, надеясь на то, что все еще, может быть, разрешится цивилизованным образом, но тут со звоном разлетелись дверные створки, и в комнату, кряхтя и сопя от напряжения., ввали-лись наши знакомые – ее обманутый муж и похотливый сосед. Они держали друг друга за горло и продолжали драться, пиная друг друга ногами, стараясь попасть в пах, при этом страшно ругались и плева-лись.
Сидя на подоконнике, я какое-то время наблюдал за их дракой, а потом они заметили меня и как-то сразу успокоились. И тут я не на-шел ничего лучшего, сказал: «Здравствуйте». В моем приветствии не было ни страха, ни подвоха, наверное, поэтому они так же вежливо поздоровались со мной. Затем, посмотрев еще раз на бетонку, я им сказал: «До свидания» и спрыгнул. Спрыгнул и отбил себе пятки. Хо-рошо еще, что ноги не переломал и головой не стукнулся.
На отбитых пятках, доложу я вам, очень тяжело ходить, практи-чески невозможно. С величайшим трудом добрался я до квартиры Ле-онида, в которой жил тогда. Всю дорогу меня преследовал какой-то ублюдок, который шел за мной по пятам на расстоянии пяти шагов, время от времени шутил, заговаривал со мной, все ждал и надеялся на то, что я упаду, и он сможет напасть на меня и ограбить. Но я не упал. А может, я и преувеличиваю опасность, может, мне просто показалось, что исходит угроза с его стороны. Леонид, смеясь, сравнивал потом это мое шествие с бегством Наполеона из Москвы.
На следующий день Леонид довез меня на своем горбу, было недалеко, до травмпункта. Там врач, еще до рентгена, взглянув на мои пятки, сказал: «Перелом обеих пяточных костей». Но после рентгена, когда его диагноз не подтвердился, он в справке отказал, мотивируя это тем, что ушиб – это не перелом, поболит и пройдет: «Ну, дам я вам бюллетень. Вам же придется с такими ногами таскаться ко мне каждые три дня на продление. А если у вас хороший начальник, то лучше уж поговорите с ним, чтобы дал за свой счет пару неделек».
Узнав обо всех перипетиях, Скорый со смехом и с легким серд-цем разрешил мне лечиться и не ходить в институт. Пожелал скорей-шего выздоровления, причем не стал ограничивать во времени.
Пятки у меня посинели, ноги распухли. Ходить я не мог и с не-делю, наверное, в туалет и обратно таскали меня то Леонид, то Саве-лий Трифонович, а то и Фелицата Трифоновна.
Театроведку звали в институте романтическим именем «Обни-мающая дерева» (привычка у нее была, – как выпьет лишнего, так обнимет дерево и стоит в таком положении час, два, пока в себя не придет, – я тогда этого не знал); была она гораздо старше меня, начитаннее, могла свободно обсуждать все те постановки в московских театрах, которые казались для меня открытием чего-то нового, да и о режиссерах, об актерах, знала много такого, чего я не знал, но знать хотел.
Она не сказала, что замужем, и поэтому я с легким сердцем принял ее приглашение зайти, попить чайку. А уж там она заставила играть в свои игры, за что, собственно, сама и поплатилась. Долго хо-дила на лекции в темных солнцезащитных очках, скрывавших синяки под глазами. Со мной не разговаривала, будто бита по моей вине, или, еще хуже того, я сам собственноручно набил ей эти синяки. Я, со сво-ей стороны, к ней тоже не лез ни с претензиями, ни с объяснениями.
Леонид подсмеивался над случившимся и примерно так раз-мышлял на мой счет: «Ой, беда, беда с Димкой, пропадает парень, ни о чем уже и думать не может, как только о том, чтобы с бабой переспать. Надо что-то предпринять». Поделился он своими мыслями с Савелием Трифоновичем и решили они мне помочь. Так сказать, поспособство-вать в вопросе познания женщины.
Сразу же, как только я выздоровел, они посадили меня в Волгу ГАЗ-21 и повезли в баню. Четвертым с нами ехал Керя Халуганов. Приехав, мы разделись, но не догола, а до плавок, что мне показалось странным, и когда вошли в зал, то попали в сказку. В сказку Шахере-зады из книги «Тысяча и одна ночь». Начать с того, что этот зал, все это огромное помещение, в котором находились лавки, тазики, краны с горячей и холодной водой, душевые кабины, бассейн с проточной ледяной – все это огромное помещение было в сплошном тумане. И мы, погружаясь в эту белую массу, как монеты, брошенные в чашку со сметаной, тихонько, медленно, гуськом идем в парилку. Пахнет бе-резовым веничком, запаренным в кипятке. Туман густой, под ногами скользкая кафельная плитка. Все, как во сне, ощущение такое, что ша-гаем на месте, а предметы, попадающиеся на глаза, сами по себе вы-плывают из тумана.
Вдруг до моего слуха донеслось райское пение, пели несколько голосов, женских голосов, пели тихо, но голоса были настолько чис-тые, что сравнить могу только с ангельскими. В тумане я уже разли-чать стал тела. О, боже правый! Это были женщины. Повсюду ходили молодые, красивые, совершенно голые девицы и, не обращая никакого внимания на нас, тихо пели. Одним словом, вели себя так, как должно быть, ведут себя люди в мирах Горних, о которых сказано, что не будет там плотского хотения, а будут отношения чистые, духовные.
Песни пелись русские, старинные, мне совершенно неизвестные, и очень уж складно у них все это выходило. Не предупредили меня об этом походе ни Леонид, ни Савелий Трифонович, ни Керя. Сделали сюрприз. Я терялся, нервничал, не знал, как себя вести в подобном ок-ружении. Женщины же оставались невозмутимы. И товарищи вели се-бя вполне естественно, словно знали то, чего я не знал (я же не знал, что они все это сами и устроили). Леонид, к примеру, походя, поцело-вал одну в шею, Савелий Трифонович по-отечески погладил другую по спине. Перед моими глазами творилось что-то немыслимое, невообразимое. Как только вошли в парилку, так там нам сразу уступили место, подвинулись. Поддали парку. Да так поддали, что я с непривычки чуть было не выскочил вон.
– А ты присядь, – учил Савелий Трифонович, – полегче станет.
Я присел и действительно, волна жара осталась где-то там над головой и стало полегче.
Савелий Трифонович и Леонид по ступенькам поднялись на верхнюю площадку и одну из лежащих на полке барышень даже по-потчевали веничком, подобранным здесь же. После чего у нее на зад-нем месте остался прилипший березовый лист. Я на нее смотрел больше, чем на других, раздумывая, указать ей на этот листочек или не стоит. Она мое внимание заметила и, выходя из парилки, приветливо улыбнулась.
Вдоволь напарившись и намывшись, мы вышли в тот зал, где оставили вещи. Там уже стоял накрытый стол. Какой-то угодливый старик в махровом халате дал нам простыни и тотчас исчез. И мы стояли в простынях, как патриции, а вокруг нас были молодые кра-сивые женщины, какие в простынях, какие еще совершенно голые, а были и такие, что успели одеться. Рекою полилось вино, со стола по-катились яблоки, мы пили водку и закусывали всяческой снедью. Де-вушки пели песни.
Оказалось, что все эти женщины из ансамбля песни и пляски. Они приехали с концертами в Москву, а им устроили такую вот баню. Не подумайте о них плохо. В них совершенно не было распутства, это были молодые красивые женщины, которым, конечно, нельзя было отказать в веселости. Они много пили и не пьянели, и одну за другой пели для нас и для себя свои замечательные песни.
Жили они в гостинице на ВДНХ, и после бани мы отправились к ним в гости. Не знаю, как теперь, но тогда в гостиницах было очень строго. После двадцати трех часов – никаких посетителей, никакого шума, никаких гуляний, шатаний и прочее. Там же у них творилось что-то невообразимое. Опять водка лилась рекой, опять красавицы смеялись и пели. Я напился до того, что когда направился в туалет, шел и видел, как кидало меня от стены к стене. Та самая девушка, с приклеившимся березовым листиком, звали ее Клава, взялась меня опекать. Она последовала за мной и вошла вместе со мной в мужской туалет. Она совершенно не смущалась тем, что там находились лица противоположного пола. К тому же, с одного из этих самых лиц, пользовавшегося писсуаром, свалились брюки и трусы, то есть со-вершенно, как у того самого писающего мальчика в Брюсселе. Глядя на него, могло сложиться мнение, что оголился он нарочно, для де-монстрации своих прелестей, на деле же был просто страшно пьян и совершенно себя не контролировал.
День приключений, как начался для меня при входе в баню, так все и не прекращался, хотя было далеко уже за полночь. Глядя на то, как мужчина судорожно старался поднять и натянуть на себя свои свалившиеся штаны, я подумал: «А зачем я пришел в туалет? Зачем она за мной увязалась?». И тут же вспомнил, зачем. Дело в том, что после очередного возлияния мне сделалось плохо, меня стало мутить, и я с намерением освободить желудок от всей той гадости, которой его наполнил, направился в конец коридора.
Клавдия, похоже, это поняла, поэтому и направилась за мной следом. Она мне очень помогла. Она принялась меня поддерживать еще задолго до того, как начались первые позывы к рвоте. Надо при-знать, что не будь ее со мной, я, возможно, потеряв остаток сил, там же и уснул бы, прямо у унитаза, на кафельном полу. Но она не дала всему этому случиться. Она, как маленькому, умыла мне лицо своей рукой, смочила волосы, растерла виски и препроводила к себе в номер. Там, раздев до трусов, уложила в свою постель, и сама легла рядом. Я был измучен и изломан всем этим «праздником», всеми событиями этого дня, так что об объятиях и прочем не могло быть и речи. Я просто тихо и мирно уснул.
Но Содом на этом не кончился. Проснувшись, мы поехали к Ле-ониду, причем, именно за тем, на что ночью у меня не хватило ни времени, ни сил. Клава поехала в гости с двумя подругами; с одной сдружился Леонид, а с другой Керя. Савелий Трифонович остался спать в гостинице.
Часа четыре я провел с Клавой наедине, но так ничего у нас с ней и не вышло.
– Это ты виноват, – заявила она, одеваясь, – из-за тебя у нас ничего не получилось.
Мы их проводили, дали денег на такси. Вечером у них было вы-ступление. А сами сидели и делились впечатлениями. Керя, смеясь, рассказывал, какой он молодец. Леонид повествовал тоже что-то свое, и тут я, не выдержав, выложил все, как на духу. Ну, то есть, что ничего не получилось, и что девушка уехала, расстроенная. Обиднее всего то, что была она хорошо сложена, и, пожалуй, из трех подруг самая красивая. И при всем при этом, я прикасался к ней с отвращением и никак не мог себя пересилить, чтобы изменить настрой. Не было к ней совершенно никакого влечения, даже наоборот. И вот тут во мне столкнулись очень противоречивые чувства. Вроде молод, здоров и все мысли, все сны только об этом, а ничего не выходит, не получает-ся, натура восстает, саботирует намерения хозяина.
– Что такое? Почему? Уж не к врачу ли сходить? – вопрошал я у товарищей.
– У тебя здоровая организация и блокирующие центры работа-ют, как следует, – утешал Леонид. – Человек – не скотина, он не дол-жен совокупляться с любой попавшейся ему под руку, особью проти-воположного пола. А на нас с Керей не смотри, у нас предохранители сгорели, мы безотказники. Безотказники в самом худшем понимании этого слова. Это не тебе, а нам к врачу надо.
Я, с одной стороны, соглашался с Леонидом, понимая, что, ско-рее всего, он действительно прав. «Как это так, не познакомившись толком, не поговорив, без взаимной симпатии, без чувств, ложиться в кровать и надеяться лишь на то, что природа возьмет свое? Нет. Именно природа и не должна допускать человека до скотства, то есть, должны включаться, как правильно заметил Леонид, блокировочные центры». Так я себя успокаивал, но до конца успокоиться, конечно, не мог. Кто-то, находящийся внутри меня, шептал совершенно другое: «Все это пустые слова, оправдания для импотента. А друзья твои мо-лодцы, они, в отличие от тебя, настоящий мужчины, а ты зря только брюки носишь». И голос этот звучал все громче, все убедительнее, и напрочь заглушал того, первого, со всеми его логическими выкладка-ми, делая мое земное существование просто невыносимым.
Дело дошло до того, что я решился на вторую попытку. Леонид, по моей просьбе, позвонил в гостиницу и позвал Клавдию к нам в гос-ти, а точнее, ко мне.
Пока она ехала, Халуганов, как играющий тренер, готовил меня к предстоящей встрече, обучая всевозможным хитростям:
– Ты, давай, смешай сметану с пивом, и все это выпей. Сырых яиц побольше проглоти. А я, тем временем, сооружу тебе бутербродец и чайку забодяжу.
Бутерброд он соорудил такой: хлеб, толстенный кусок колбасы, кусок сыра, опять колбаса немыслимой толщины и кусок хлеба. К бутерброду он сделал крепкий чай, очень сладкий. На небольшую кружку бросил ложек восемь сахарного песка. И тут же, для настрое-ния, рассказал анекдот: «Спрашивает официант у посетителя рестора-на, заказавшего чай, – сколько кусков сахара положить в стакан. Тот отвечает: положите десять, но только не размешивайте, я не люблю сладкий».
Пока я жевал бутерброд, запивая его чаем (по своему вкусу и составу более напоминавшего сироп), Кирилл продолжал инструктаж:
– Здесь даже не жрачка главное, а внутренний настрой. Ты дол-жен психологически подготовить себя. Ты должен себе сказать: «Я сильнее ее. Я – мужик. Я ее, сучку, уделаю, как Бог черепаху. Она будет подо мной визжать и плакать».
Прозвенел звонок в дверь, как гонг рефери, вызывающий спорт-сменов на ринг. Мои тренеры, захватив с собой из холодильника пиво, спрятались в большой комнате и стали смотреть телевизор, а я пошел открывать Клаве дверь. Она пришла веселая, жизнерадостная, о Лео-ниде и Кирилле даже не спросила, знала, для чего приехала, и сама с готовностью проследовала в знакомую ей комнату.
Сто раз скажу и сто раз повторю, что эта девушка не была раз-вратницей, не была распутницей, доступной каждому встречному-поперечному. Нет, ни в коем случае. И, сложись обстоятельства наше-го знакомства иначе, она, возможно, и не посмотрела бы на меня, и не подпустила бы к себе никогда. А если бы и подпустила, то пришлось бы дарить подарки, ухаживать целый месяц, а то и год, пока дошло бы до постели. Просто так получилось, что мы, как два курортника, со-шлись, Мне очень не хотелось бы, чтобы о ней плохо думали.
Произошло у нас с ней все очень быстро. И, как только случи-лось, я сразу же почувствовал, что не могу долее ни секунды нахо-диться с ней радом. Вскочил и злой, как черт, стал одеваться.
– По телевизору хорошее кино, – солгал я, чтобы как-то оправ-дать свои действия, – не хочу пропустить.
Нехотя поднялась и Клава, сходила в ванную, а после ванной пришла к нам в большую комнату, где сидел и Леонид, и Керя, села рядом со мной, уже как законная жена и «уткнулась» в телевизор. Стала вести неспешную беседу с Леонидом и Керей, судя по всему, намереваясь пробыть в нашей компании еще долго. Тут я уже не выдержал и крикнул на нее:
– Да ты уйдешь, наконец, или тебя надо выгнать взашей!
Она смотрела на меня, раскрыв рот и не понимала, что со мной. Никто не понимал. И я сам, более, нежели кто-либо другой, был не в состоянии понять, определить, дать отчет своей злобе.
Леонид проводил Клаву до лифта, говорил ей слова утешения. Когда же она выходила из квартиры, то остановилась на мгновение, занеся ногу над самым порогом и на прощание буркнула:
– Какой же ты, Димка, грубый.
Сказала «грубый», понимай: «плохой», а свой адрес, через Ле-онида, все же не преминула оставить. Я разорвал его на клочки и тотчас выбросил.
Леонид меня утешал, говорил правильные слова, от которых мне было не легче. Скажу лишь в дополнение, что эта вторая встреча с Клавой надолго мне отбила охоту встречаться с девушками в постели и просто воспринимать их как предмет обожания.
Эта вторая встреча, а точнее, послевкусие, заставило меня по-новому взглянуть на ту жизнь, которую я вел, и принудила сделать кое-какие действенные шаги к ее изменению.






Глава 13 Студия в средней школе
1
После случившегося, а жил я у Леонида, мне стало казаться, что меня еле терпят в этом доме. И все мало-мальские скандалы, а то и ру-гань, что бывало не редко, – все это из-за меня. Я судорожно принялся искать себе жилье на стороне. Съездил в строительное свое общежи-тие, там мне в койко-месте чистосердечно отказали.
Не знаю, что на меня нашло, что подвигло к этому, но я взял у коменданта справочник по городу, открыл раздел «Школы» и принял-ся названивать во все подряд, предлагая себя в дворники. По совмес-тительству, на общественных началах, обещал вести в школе драма-тический кружок, поскольку в ГИТИСе учусь на режиссера. В шести школах не заинтересовались моим предложением нисколько, просто сказали «не надо», а вот в седьмой по счету проявили интерес.
Трубку подняла женщина с низким административным голосом, впрочем, не лишенным обаяния. Это была директор школы Лидия Ва-сильевна Жаброва. Она выслушала меня и сказала: «Очень хорошо, приезжайте». Дала адрес и подсказала, как удобнее добраться. Я приехал, обстоятельно с ней побеседовал, осмотрел дворницкую и уже вечером того же дня перебрался туда с вещами.
Леонид воспринял мое переселение спокойно, он понимал, что мне необходимо пожить одному, а, узнав про драмкружок, даже похвалил.
По договоренности с директором, костяк моего драмкружка должен был состоять из учеников восьмого класса «А». Это был со-вершенно неуправляемый коллектив, классного руководителя у них не было, и директор не знала, что с ребятами делать.
Никаких иллюзий на мой счет она не питала, больших надежд не возлагала; предложила попробовать, я согласился.
Мы пришли с ней вместе в класс, и я сказал те простые слова, какие в таких случаях говорятся. Все загалдели, заупрямились, никто о драмкружке и слышать не хотел. Тогда я предложил им демонстрацию театра «здесь и сейчас». Выбрал самую красивую, самую эффектную девчонку, вышел с ней на минутку, научил ее театральной оплеухе, а когда мы вернулись, я наотмашь шарахнул ее по щеке.
Учительница, до этого криво улыбавшаяся, глядя на меня, чуть было не упала в обморок. Лидия Васильевна вскрикнула. Весь класс затих и смотрел на меня завороженно, как на волшебника. Все слыша-ли звук удара, все видели, как дернулась ее голова, но при этом сама Тамара (так звали девчонку) улыбалась, а значит, никакого вреда я ей не нанес. Ну, как? Как это так могло быть? – вот что читалось в их восторженно-любопытных взорах. Этим я их и купил. Сказал, что все ответы на их вопросы будут в драмкружке. И пришел, записался весь класс.
Восьмой «А» при моей творческой опеке, творческом окормле-нии, из самого разнузданного, самого неуправляемого, превратился в самый примерный. Я был для них и учителем по сценическому движе-нию, и учителем по сценической речи, и учителем танцев, и учителем по актерскому мастерству и, обобщая, скажу, был учителем жизни. И они мне верили, они меня слушались, они меня любили, и я их лю-бил.
Осенью мы сделали больше сотни кормушек для птиц, разнесли и развесили на деревьях, во всей округе. Перекопали под зиму фрукто-вый школьный сад. А когда подморозило, всем драмкружком ходили на каток. Зимой катались с горки, играли на ней в «царя горы». Все хватались друг за друга и катились вниз, а Тамара, перехитрив всех, взобралась по другой стороне, и стояла на вершине, как царица, руки уперев в бока, прямую ножку выставив в сторону и поставив ее на каб-лучок, нос задрав вместе с головой к небу. Я ее похвалил за артистизм.
– Вот, учитесь, – говорил я. – Сказала Тамара «Я – царица». И мы верим ей. А почему? Потому, что она сама в это верит. Ну, по-смотрите, разве не царица?
Все застыли, замерли у подножия, глядя на нее снизу вверх.
Чтобы взбодрить ребят и вернуть их в игру, я с криком «А, ну-ка, на абордаж», первым рванулся вперед и стал изо всех сил караб-каться на гору. Но за мной почему-то никто не последовал, и Тамара не стала меня толкать, а наоборот, на самом скользком, на самом трудном участке подала руку помощи, и я стоял вместе с ней на горе, ощущая неловкость. В царя горы после этого играть перестали, стали кататься на санках. Особенно запомнился тот спуск, когда, сев с Та-марой на одни сани и подскочив при спуске на маленьком искусст-венном трамплине, упали с ней в снег. Упали и какое-то время лежали рядом друг с другом, смотрели на звезды и смеялись.
В школе на Новый год силами драмкружка мы сделали превос-ходную «Елку». Я был Дедом Морозом, Тамара – Снегурочкой. Было настоящее представление, шарады, игры. «Елочка, зажгись!» – громче всех кричала Лидия Васильевна, которая и сама, вспомнив молодость, нарядилась в снеговика.
К тому времени меня во всю уже кормили в школьной столовой, я, можно сказать, сдружился с педагогическим коллективом, с муж-ской его частью даже иной раз и выпивал за компанию.
Учителей-мужчин было трое. Афанасий Леонтьевич – трудовик, Григорий Анатольевич – физрук и физик Николай Владимирович. Все – очень замечательные люди.
По весне я со своими питомцами снова перекопал фруктовый школьный сад, деревья побелили. Развесили по району тридцать скво-речников, которые ребята сделали на уроках труда. Ходили в парк районный, культуры и отдыха, читали там с эстрады стихи. Тогда же, на конкурсе самодеятельных коллективов города Москвы, мы заняли почетное третье место. Я сделал с ребятами спектакль по Зощенко. А он в стране советской все еще считался врагом, негласно, конечно. Так что на более высокое место мы и рассчитывать не могли. А ребята старались, и у них хорошо получалось.
Как-то весной, в парке, после того, как с эстрады почитали стихи и собирались идти домой, накрыл нас сильный дождь. Загнал в бесед-ку. Решили не мокнуть, переждать. Смотрю, мои артисты приуныли. Тогда я голосом конферансье объявил танцы. В качестве музыкального сопровождения выступил сам. Пел все песни подряд, которые знал, и которые сами собой, внезапно, приходили на ум. Сначала неохотно, вальсировали девицы, а потом, смотрю, втянулись и затанцевали все. Тамара подошла, и те песни, которые знала, пела со мной на два голоса, а в тех песнях, слов которых не знала, помогала тем, что выводила мелодию голосом. Я делал повторы, пел понравившуюся песню по два, по три раза, с посвящениями, по просьбе кавалеров и дам. Пел до самого темного темна, уже и дождь закончился давно, а мы все не расходились. Это был самый прекрасный, самый запомнившийся день.
А ближе к лету произошло ужасное. Я совершил очень неблаго-видный поступок, о котором до сих пор сожалею. А получилось все вот как. Директор, Лидия Васильевна, сказала, что Несмелова (Тама-рина фамилия) совершенно забросила учебу, ведет себя из рук вон плохо и попросила отстранить ее на время от занятий в драмкружке. И я, не зная подоплеки, пошел на это. Что для Тамары было равносильно предательству с моей стороны. Конечно, сделал я это, исходя исключительно из шкурнических соображений. Мне негде было жить, меня в школе кормили, да и опасался я сближения с этой красивой талантливой девчонкой, боялся ее. А для Тамары это вылилось в трагедию.
После этого неверного моего шага беды посыпались одна за другой. То, за что хвалили: возделывание школьного сада, покраска деревьев, кормушки для птиц, скворечники, Новый год, третье место на конкурсе, – за все это стали ругать. Дескать, хотел заработать себе дешевый авторитет, занимался популизмом, а про метлу и скребок при этом частенько забывал. Хотя зарплату получал именно за это. Что было, конечно, не так. Даже если сам я и не мел, и не отбивал лед, ино-гда уставал в институте настолько, что еле добирался до койки, за меня всю эту работу делали мои молодые друзья и соратники. Территория всегда была убрана, причем, убрана идеально.
А тут еще, совсем некстати, я поругался с буфетчицей, тетей Валей. Узнал, что она объедками кормит школьников, и устроил скан-дал. Все, что не доедалось, не допивалось, она не выбрасывала, а по-догрев и подработав на плите, пускала повторно в продажу. Косвенно поругался и с медсестрой, все это знавшей и покрывавшей тетю Валю.
Да подоспел инцидент с одним из моих кружковцев. Он плюнул Ленину в лицо зеленой соплей. Разумеется, не самому, а бюсту, сто-явшему в вестибюле, при входе в школу. Что так же было вменено мне в вину.
Корни же разыгравшегося конфликта с школой, как я впослед-ствии узнал, уходили к участковому милиционеру. Дело в том, что его племянник вернулся из тюрьмы; и он хотел пристроить племянника на мое место, о чем имел разговор с директором школы.
В институте тоже была сплошная нервотрепка. На исходе учебного года я подслушал разговор Фелицаты Трифоновны с Леонидом. Красуля говорила о том, что велика вероятность того, что Скорый меня не возьмет.
– Если бы можно было…. Скажем, если бы хотел, то зачислил бы после зимней сессии, а коли дотянул до лета, значит, решил проститься.
– Да ты соображаешь, что говоришь? – заорал Леонид.
– Тише ты, тише.
– Соображаешь, что говоришь, – понизив голос, продолжал Ле-онид. – Да как Скорпион – (так за глаза звали студенты Скорого), – сможет потом ребятам в глаза смотреть, уволив самого талантливого парня. Поговори с подонком, ты же имеешь влияние на него.
– Это он на меня имеет влияние, не путай. Он главреж театра, а не я.
– Так стань сама главрежем, – сказал Леонид, – или найди другие способы убедить. Напомни, что он всем тебе обязан и своим царство-ванием в том числе, Елкина я хоть и ненавижу, но по мне он в сто раз лучше этого.
– Ты рассуждаешь, как ребенок.
– А я не шучу. У меня серьезные намерения. Прогонит Димку, я уйду.
– Ну, что за сопли, что за детские разговоры?
– Нет, не уйду.
– Вот это другое дело. Слова не мальчика.
– Я его зарежу. Зарежу, как того, на службе, даже еще страшнее. Все кишки наружу выворочу.
– Перестань! Надо выбирать…
– Вот пусть и выбирает.
– Считай, что этого разговора не было.
– Это только в том случае, если ты его передашь Семеону-Скорпиону. Серапионову братцу.
– Я не сумасшедшая.
Вскоре был праздник, у Фелицаты Трифоновны собрались гости, пришел Елкин, который не пил, сидел хмурый, потягивал минералку. Был и Скорый. Он подошел ко мне и предложил готовиться к сдаче экзаменов за первый курс. «Если, конечно, не иссякло, не выветрилось у Вас желание учиться и дальше». Подмигнув Леониду, стоявшему рядом со мной, Семен Семеныч как бы в шутку сказал:
– А то еще зарежете. Племя молодое, беззаконное.
И я, и Леонид, каждый про себя понял, что Фелицата Трифонов-на нашла возможность передать нашему мастеру тот самый свой раз-говор с сыном. За что, как бы там ни было, я ей безмерно благодарен. Ибо очень хотелось учиться, и мне на тот момент совсем не важно было, какими рычагами что двигалось.
Так что, когда меня выгоняли из школы, из дворников, я был уже устроен и не слишком огорчился.
По иронии судьбы, формальной причиной моего изгнания яви-лось то, что я не являюсь студентом ГИТИСа, то есть не зачислен в штат учащихся, то бишь, за обман. Лидия Васильевна эти справки на-вела давно, и как опытный руководитель, хранила этот компромат до удобного случая.
Я не стал объясняться, поблагодарил за предоставленный угол, за то тепло и ласку, которой был окружен и отправился селиться в общежитие ГИТИСа. Лидия Васильевна даже всплакнула на проща-ние. Она себя готовила к этому разговору, накачивала в себе хамскую мышцу и вдруг, вместо ожидаемого удара, вместо криков, воплей, противостояния, ее, образно говоря, взяли и поцеловали, погладили любящей рукой по темечку. Она этого не ожидала, растрогалась.
Та же самая петрушка вышла и с библиотечными служащими ГИТИСа, целый год в читальном зале меня снабжали книгами, не спрашивая студенческого, а как получил его, так они уперлись, усом-нились в том, что я студент, стали требовать картонного подтвержде-ния; я предоставил, предъявил.
2
В общежитии меня поселили с Зуриком Каадзе и Гришей Галу-стяном. Зурика на курсе любовно называли Грузей, а Гришу – всесо-юзным Карлсоном, так как он очень походил на сказочного героя с пропеллером, на мультяшное его воплощение, чем с успехом и поль-зовался, повадками и голосом подражая последнему. Прописаны мы в комнате были втроем, но жили практически вдвоем с Зуриком, так как Гриша жил то у невесты, коренной москвички, то у родни, снимавшей квартиру за деньги. В общежитие Гриша наведывался исключительно по нашей просьбе, чтобы показаться на глаза комендантше, дескать, «живу я здесь, живу», дабы не подселили вместо него еще кого-то.
Зурик увлекался индийским верованием в Кришну, раздавал всем цветные открытки с его изображением, ароматические палочки. Иногда я с Зуриком ходил на их собрания, там бесплатно кормили, угощали экзотическими яствами.






Глава 14 Азаруев. Изгнание Сарафанова и Сорокина. Лео-нид отомстил Неумытному

1
Второй курс ознаменовался приходом к нам на курс Антона Азаруева, вернувшегося из армии. Помню, как в первый раз я увидел Антона. Вошел в аудиторию и замер. Смотрю, все наши стоят на сцене и кого-то качают на руках. А у этого кого-то, неизвестного мне, от-чего-то лентой завязаны глаза.
– Гусару – слава! Слава! Слава! – кричали все и вдруг, видимо заранее об этом договорившись, подбросили его не прямо вверх, а так, чтобы он летел мимо сцены. На пол.
У меня, наблюдавшего за этим со стороны, аж сердце замерло в предчувствии беды. Сомнений тут быть не могло. Явно этот несчаст-ный должен был либо убиться, либо примерно покалечиться. Я бы, поставь судьба меня на его место, точно бы остался без рук и без ног. А он изловчился, перевернулся в свободном полете, как кошка и при-землился прямо на ноги. Все ему зааплодировали. И он, и его мучите-ли при этом хохотали.
Так встретили мы своего нового товарища, Антона Азаруева, ак-тера, служившего в подмосковном кавалерийском полку и только что демобилизовавшегося.
С его возвращением в институт связывают отчисление двух ре-бят, учившихся на актеров, – Сарафанова и Сорокина. Эти двое были братьями-близнецами, не внешне, а по складу ума и своим жизненным устремлениям. Для них не было ничего святого. Все мы любили, на-деялись, верили, а они, не смотря на свой нежный возраст, – после школы поступили, – походили скорее на маленьких злых старичков, на тех самых нехороших волшебников из сказки о потерянном време-ни Евгения Шварца. Были живым воплощением зла и безверия. Не зря их все, не сговариваясь, называли «чужие». Они и на самом деле очень заметно отличались от нас, и проявлялось это явно, уже вначале первого курса.
Желчь из них текла рекой, они ругали всех. Попав к ним на язык, нельзя было остаться чистым. Про всех у них были истории, на всех имелся компромат, прослушав который, жить не хотелось. Они были «гнойником», язвой на здоровом теле нашего коллектива, заразой, которую как-то следовало лечить, или терапевтически, посредством физического воздействия, или хирургически – способом изгнания.
Мы не знали, что с ними делать, находились в состоянии пара-лича, как после укуса ядовитой гадины. Они открыто, «во весь голос», ругали Скорого. Все мы были этим грешны, но они вели себя, как провокаторы, которым дозволено все, был бы результат. Управа на них нашлась в лице Азаруева, только что появившегося на курсе. Он, послушав «братьев-близнецов», ничуть не медля, побежал и донес обо всем Скорому, что было поставлено ему в доблесть.
Их, по его доносу, отчислили, а Антона, так сказать, в благодар-ность за бдительность, Скорый приставил к своему внуку нянькой, считай, сделал членом семьи.
Но хочу досказать о «чужих». Так получилось, что именно в тот момент, когда тучи над их головами сгустились, то есть в самый мо-мент принятия Скорым судьбоносного решения об их отчислении, я с Сарафановым и Сорокиным выпивал. Это было странно, потому что я их не любил, но тут какая-то особая минута выдалась. Так бывает.
Подняв «бокалы», они переглянулись и в унисон сказали мне: «За твое счастье». И почему-то очень обрадовались, когда я, поднимая ответный «бокал», не пожелал им того же, ибо это, по их мнению, бы-ло бы пошло и неискренне.
А счастье-то им тогда не помешало бы; прибежал Азаруев и со-общил им «приятную» новость, то есть, что отчислены. А они-то за пять минут до его появления самодовольно кричали: «ГИТИС – это трамвай, в него трудно влезть, а если уж влез, то он обязательно дове-зет тебя до конечной». «Трамвай» их не повез, пришлось высаживать-ся в самом начале пути, к тому же в лужу. Высаживаться и идти по грязи, которую они так любили, пешком. Пешком, по грязи они дошли до журфака МГУ, где их с восторгом и объятиями встретили свои.
Через месяц, заявившись в ГИТИС, сообщили, что являются студентами Московского Государственного.
– Мы теперь журики, – сказали они. Мне послышалось «жули-ки».
– И сколько вас на курсе? – поинтересовался Леонид.
– Сто пятьдесят.
– Вам имя – легион. Куда же столько? Ведь вы же страшнее атомной войны.
– Не все же станут журналистами.
– Да. Но клеймо-то сатанинское останется на всех.
Сарафанов и Сорокин, приняв это за комплимент, самодовольно
улыбнулись.
Говорят, у кошек и собак черно-белое зрение, не знаю, не уве-рен. Но зато уверен на сто процентов в том, что у этих двоих оно было черно-черное.
Они пришли к нам в гости не с пустыми руками, принесли ксе-рокопии документов из архива КГБ. Документы были с фотографиями в профиль и анфас. На всех фотографиях в левом нижнем углу стояла овальная печать. Под печатью – фамилия. На печати сверху: «Уголов-ный розыск», по центру: «Восьмой отдел», внизу – «Москва».
Кто же были эти преступники? С фотографии смотрело благо-образное лицо с седыми волосами. Женщина семидесяти лет. Мо-нашка, проживавшая в Москве, в Гороховском переулке. Арестована по обвинению в участии в контрреволюционной церковной группи-ровке и антисоветской агитации. Назначена высшая мера наказания – расстрел.
Священник, шестидесяти семи лет, проживавший когда-то на станции Никольская Горьковской железной дороги. Арестован и ре-шением тройки при УНКВД, по обвинению в контрреволюционной агитации – расстрелян.
Мужчина шестидесяти девяти лет, Священнослужитель Купа-винской церкви. Проживал в поселке Купавна Московской области, в церковной сторожке. Приговор тот же.
И таких дел – целая кипа; с фотографий смотрят красивые лица. Взгляд спокоен и светел, хотя каждый из них, без сомнения, знал о близкой и страшной кончине своей.
На нас все эти документы очень сильно подействовали. Одно дело, что-то где-то слышать, столько-то миллионов пострадало, кого это волнует, а тут – фотографии, реальные люди с именами, адресами, судьбами, их глаза. Мы-то жили в сравнительно либеральные времена, и то роптали, а тогда людей, да и каких людей за веру, за то, что просто молились, ставили к стенке.
Мы не знали, как успокоиться, как усыпить свою совесть. Взяли один из московских адресов и пошли на квартиру, в надежде найти, застать кого-нибудь из родни невинно убиенного. Но вместо родственников расстрелянного священника, мы нашли в той квартире супругу, а точнее, вдову палача. Старенькая бабушка нам обра-довалась, приняла за делегацию из райкома. Поила нас чаем, рассказы-вала о муже.
– Коля работал следователем НКВД. И очень сильно уставал на работе. Говорил мне: «Любочка, если бы только знала, как враг хитер и коварен, как скрытен и злобен. Пока слово правды из него доста-нешь, десять потов сойдет». Ведь их начальство бранило, требовало результатов. А у Коленьки больная голова была, больное сердце. Любил он свою работу, так и напишите. Не считался никогда со своим здоровьем.
Мы пили чай молча, не глядя друг на друга, понимая в глубине души, что и Коленька и Любочка – тоже наша история и, живи мы в те страшные времена, еще неизвестно, кем стали бы, жертвами или палачами. Но, все же, сходив по адресу, большое дело сделали. Можно сказать, поступок. Поход этот нас отрезвил, успокоил.
2
Леонид отомстил за меня Неумытному. Шутки в те дни шли у него одна за другой; вот и со старым коммунистом, профессором, воз-главлявшим кафедру, поступил он немилосердно. Подменил ему текст праздничного доклада, который тот читал из года в год на седьмое но-ября. Весь институт сидел и слушал его речь, в которой не присутст-вовало ни одного живого слова, все сплошь – «пленум», «партия», «актив», «в ознаменование». И вдруг все разом проснулись и навост-рили ушки. Да и Неумытный стал читать громче и выразительнее, увидев в подготовленном ему докладе живые и ясные мысли:
– Вся суть русской революционной идеи, – сильным голосом в воцарившейся тишине вещал Неумытный, – заключается в отрицании чести. В Европе не поняли, а у нас именно на это-то и набросились. Русскому человеку честь одно только лишнее бремя. Да и всегда было бременем, во всю его историю. Открытым «правом на бесчестие» его скорей всего увлечь можно. Самая главная сила социализма, цемент все связующий – это стыд собственного мнения. Вот это сила! И кто это работал, кто трудился, что ни одной-то собственной идеи не оста-лось ни у кого в голове! За стыд почитают. Можно смело сказать, мы поработали, мы потрудились! Мы – коммунисты! Все вы понимаете, и все сейчас увидите, что у докладчика, после таких разоблачительно-признательных слов просто не могут не вырасти на голове самые, что называется, сатанинские рога…
Неумытный читал доклад громко, внятно и предельно серьезно, как обычно, до конца не вникая в суть написанного. Но, прочитав последние слова, остановился. Он остановился потому, что и до этого сдержанно смеявшиеся слушатели (которые, конечно уже сообразили, что случилась подмена доклада), после этих последних слов про рога, просто разразились каким-то безудержным, гомерическим хохотом. Смеялись даже ответственные работники из горкома партии, то есть те люди, которым по должности не свойственно было понимать и воспринимать юмор.
Неумытный в ужасе посмотрел на зал, пробежался глазами еще раз по тексту и зачем-то пощупал свою голову. Возможно, он решил, что ему незаметно кто-то приделал картонные рожки и все смеются над этим.
Но рожек никаких не было, а такое его поведение положило чуть не большую часть всех собравшихся на пол. Азаруев уверял потом, что после торжественного собрания он насчитал восемнадцать мокрых кресел.
Такого октябрьского праздника в ГИТИСе не было ни до ни по-сле.
После выступления Неумытного никто не решился взойти на трибуну. Торжественную часть решено было свернуть, что так же го-ворило о том. Что времена меняются.
Педагога по научному коммунизму успокоили, сказали, что ни-чего преступного он не совершил. А слова, вызвавшие смех в зале, ни что иное, как выдержки из романа Достоевского «Бесы».
Неумытный, услышав «Бесы», вспомнив мои вступительные эк-замены, заподозрил было в содеянном меня. Но Леонид, который ухо-дил от нас и переводился во ВГИК, признался, что это его рук дело.
Да, все менялось, прежние представители горкома партии не смеялись бы над услышанным, а сочли бы за провокацию. Дали бы поручение завести уголовное дело, вести следствие, наказать винов-ников. А тут, посмеялись и забыли. Смеха в те дни было много; уходя во ВГИК, Леонид куражился в открытую. На уроке мастерства он встал и сказал Скорому:
– Учитель! Хотелось бы нам видеть от тебя знамение.
Скорый не растерялся и подыграл, ответил Леониду словами Христа:
– Род лукавый и прелюбодейный ищет знамения, и знамение не дается ему.
И надо мной Леонид подшутил и над дядькой. Весь выходной не давал адмиралу покоя, травил его, говоря: «Глухой ты стал, ничего не слышишь, иди уши помой». А в понедельник подошел ко мне в ин-ституте и совершенно серьезно принялся рассказывать о том, какой это незаменимый орган – человеческое ухо, как мудро в ушную рако-вину природой заложена вся жизнь человеческая и что, если регулярно мыть его холодной водой, то никакая зараза не возьмет.
– Вон, дядька моет уши холодной водой три раза в день, и как огурчик. Не нужна никакая гимнастика, полезнее всяких обливаний, – тут он спохватился. – А сколько, кстати, сейчас время? Два? Надо же, позвони Савелию, напомни, он просил. Утром-то и вечером он регу-лярно, а вот днем, бывало, что и забудет. Позвони, Димон, не в служ-бу, а в дружбу, я пока на третий сбегаю, – в туалет имелось в виду, для чего еще до начала рассказа он переминался с ноги на ногу. – Звякни, спроси, помыл он уши холодной водой, он очень просил.
И он убежал на третий. Конечно, я попался. Позвонил, спросил уважительно, отчего еще сильнее, наверное, травмировал адмирала, не забыл ли он помыть уши холодной водой. Савелий Трифонович рас-сердился:
– Как? И вы туда же, молодой человек? Старика топтать?
За спиной тут же раздался хохот Леонида.
Леонид ушел из института, но видеться мы реже с ним не стали и, как прежде, оставались друзьями не разлей вода. Очень приблизил он к себе Азаруева. Фелицата Трифоновна была этим недовольна, она ненавидела Антона, жаловалась мне на него:
– Этот Азаруев – двуногая свинья. Я сделала ему бутерброд с сыром и чай в хрустальном стакане подала, так он бросил сыр в горя-чий чай, стал растягивать его, как жвачку, да так и не съел. Сыр засох на дне стакана, превратился в камень. Я чем только не пробовала, не смогла отмыть, пришлось стакан выбросить. И что еще удумал, при гостях стал свои гадкие номера показывать.
У Азаруева было два коронных номера. Тост закавказского секретаря комсомола: «Хочу этот девочка раком давать (рекомендо-вать – авт.) на комсомол. Чито ми с нэй дэлали ранше? До революции ми толькалы ее толко в зад. А теперь, при совецка власт, ми толькаем ее только в перед».
И однорукий флейтист. Антон надевал пиджак, застегивался на все пуговицы, один рукав которого был пуст и спрятан в карман. В единственной руке он держал флейту. И вот музыкант, в образ ко-торого входил Азаруев, начинал играть. Одной рукой и дудку свою держал и пальцами этой же руки перебирал отверстия на этой дудке. Хорошо играл Антон, строго и серьезно себя вел, никто не ожидал подвоха. Но вот музыкант играть устал, у него пот выступил на лбу. Как же быть? Решение находилось незамедлительно. Он опускает флейту ниже пояса, в это время из расстегнутой ширинки медленно, змеей, выползает указательный палец спрятанной руки и, обвив дудку, держит ее, пока музыкант достает из нагрудного кармашка носовой платок, и вытрет им пот со лба. Затем музыкант снова берет в руку флейту, и продолжается серьезная музыка.
Тот, кто видел этот номер в исполнении Азаруева, как правило, всегда хохотал до беспамятства, не исключая и почетных, сановитых гостей Фелицаты Трифоновны.
Как-то в пивной Азаруев разошелся, разматерился и из-за со-седнего столика, где сидели работяги, нам сделали замечание:
– А ну, кончайте, мужики, по матушке ругаться.
Антон, не разобрав смысла претензии, сказал:
– В глаза-то я его по батюшке, – он говорил о мастере, – а за глаза по матушке.
Работяги рассмеялись и перестали обращать на него внимание.
Что говорить, Антон спьяну продал мастеру второй балкон Лео-нида (у нашего мастера не было ни одного). Нянчил Антон внука Скорого, дожидался деда, который гулял в тот день сотоварищи в рес-торане. Скорый из ресторана вернулся, налил Антону за хорошую службу (внук уже спал) и стал жаловаться на то, что нет у него балко-на. «А как бы хорошо с балконом мне жилось!». Ну, тут выпили они еще, и Антон поднял тему балкона. Сказал, что у Леонида их два и один ему точно не нужен, и он, Азаруев, берется уговорить друга про-дать балкон. Наш мастер, в чем-то хитрый, злобный волк, в чем-то простодушный ребенок, да к тому же находясь под воздействием вин-ных паров, решил: «А что? Правильно ведь Антон говорит, зачем Ле-ониду два балкона, пусть продаст маленький. Мы его разберем, пере-несем, а у меня соберем». Не выдержав, Скорый принялся мечтать о балконе вслух. Стал говорить о том, как по утрам на нем будет пить кофе со сливками, а по вечерам – чай с лимоном, как будет на нем встречать рассвет и провожать закат. Как поставит на балконе моно-спектакль или заведет голубей, как станет выращивать розы, как купит цепеллин, или воздушный шар и припаркует их к балкону, привязав покрепче веревкой бельевой.
Вся Москва, весь Союз Нерушимый сузился теперь до размеров балкона, а точнее, балкон стал для Скорого и Москвой и Страной. На балконе помещался и Кремль с Мавзолеем, и Красная площадь и даже члены правительства и демонстранты, марширующий по брусчатке. Если в пьесе Шекспира за коня отдавали полцарства, то Скорый за балкон готов был полжизни отдать.
Скорый дал Антону задаток, на эти деньги Азаруев принес еще водки. И вот они сидели, пили и думали, где лучше поставить балкон – в комнате или на кухне. Засыпая, счастливый мастер бормотал себе под нос: «И правильно. И буду я жить с балконом!».
Утром, проснувшись и протрезвев, мастер подумал и сообразил, что балкон перенести невозможно. Он умолял Азаруева никому об этой сделке не говорить, Антон клялся самыми страшными клятвами, но, стоило мастеру в тот же день переступить порог института, как коллеги его самым серьезным образом осведомились: «Не хотите ли, голубчик, свой балкон застеклить?».
Это была очередная шутка Леонида, жестокая шутка. Узнав от Антона, который ничего не мог от него утаить, про балкон, он подос-лал Яшу Перцеля (режиссера с нашего курса) к педагогам со следую-щим предложением: «Есть знакомые рабочие по застеклению балко-нов, которые, уважая творчество нашего учителя, застеклят ему балкон совершенно даром. Но, чтобы не попасть в смешное положение, нужно прежде узнать, хочет ли того мастер». Те и узнали. И никак не рассчитывали на столь громогласный ответ. Он их прямо на месте по-крыл семиэтажным матом, а Азаруева обещал выгнать. Но не выгнал. После этого инцидента с внуком просил сидеть меня, услугами Аза-руева пользоваться перестал.
– Совести, говорит, у тебя нет, – передавал Антон слова масте-ра, – а я говорю: «Совесть у меня есть, только я ей не пользуюсь».
После этого-то в пивной он и крыл по матушке мастера.

Глава 15 Хильда





После Клавдии из ансамбля песни и пляски веру в себя, в свои силы вернула мне немка, звали ее Хильда. Приехала она из Германии, не ко мне и даже не к нам, а к третьему курсу. Но так как у меня там были приятели, то я и оказался вместе со всеми, за их праздничным столом. Приятели, надо заметить, сделали все возможное, чтобы меня на этом вечере не было, да и откровенно говоря, я туда не рвался.
Актер с третьего курса Орест Прокопенко, с которым я шапочно был знаком, в тот день вдруг раскрыл мне свою душу, стал делиться своими сомнениями насчет правильности выбора профессии, стал рас-сказывать о своих работах, о том, как все трудно ему дается. Пригла-шал к себе домой на обед, хотел познакомить меня с мамой. Не поду-майте чего, он просто находился тогда на распутье. Впоследствии он бросит карьеру актера, устроится на станкостроительный завод имени Серго Орджоникидзе высококвалифицированным рабочим и успокоится, – да, и такое бывает; но в тот день мы ходили по городу, и он все говорил мне что-то, говорил, не мог выговориться. Ему было плохо.
На обед к нему мы, понятно, не пошли, да и с мамой его я, на-верное, так никогда и не познакомлюсь. Пошли мы в тот день к нам в общежитие, на Трифоновскую. Сам он был москвич, и в общежитие шел только с тем, чтобы встретиться со студентами из Германии. Шел без энтузиазма и меня просил его сопровождать.
Сначала мы поднялись в одну из комнат, в ту, где собрались почти все ребята, – мужская половина, – в ожидании того часа, пока девицы в буфете сварят пельмени, накроют столы и позовут их пьян-ствовать.
В начале, как мне показалось, ребята смотрели на меня недру-желюбно, но очень скоро, за разговорами, все размякли, напряжение спало, и они легко, чуть ли не с удовольствием, приняли меня в свою компанию. Настолько приняли, что когда явились гонцы и сообщили, что все готово, время спускаться в буфет, пить, развлекать немцев и веселиться, то и вопроса ни у кого не возникло, брать меня с собой или нет. А главное, этого вопроса не возникло в моей голове. Я даже не подумал о том, зачем, на каких правах я пойду в буфет, с какой стати буду там пить и есть за чужой счет.
Признаюсь, на своем курсе я трудно сходился с людьми, про-исходило все как-то постепенно, а с этим третьим курсом я настолько слился, что стал у них за родного. Настолько близко знал каждого, что подчас казалось, что я уже учился вместе с ними. Это мое к ним доброе расположение они чувствовали и платили мне той же монетой, то есть симпатией. Я доподлинно знал, что друг с другом они ругались, ссорились, чуть ли не дрались. В отношениях же со мной как-то все были равны. Поэтому я и ощущал себя на вечере, хоть и не званым, но желанным гостем. В конечном счете я спускался в буфет не для того, чтобы объедать или обпивать, я шел за компанию, шел, потому что меня пригласили друзья и мне с ними было хорошо.
В буфете, на сдвинутых колченогих столах, покрытых щербатым пластиком, стояли тарелки с пельменями, бутылки с выпивкой и стаканы. Стол был скромный, если не сказать бедный, впрочем, со-брались не ради еды и питья, а ради общения.
Общение началось, как всегда, тягостно, но потом разгулялись, наши показывали пластические этюды, сохранившиеся в памяти еще с первого курса. Немцы пели тирольские песни, обнявшись и раскачи-ваясь из стороны в сторону.
После официальной части началась неофициальная. Свет погаси-ли, включили цветомузыку, начались танцы. Я не танцевал, скромно сидел за столом. Помню, подошел ко мне Соболев Сергей с немецкой бутылкой в руке и предложил выпить. Жидкость в бутылке по цвету напоминала чернила. Я сказал. Что выпил водку и боюсь мешать, как бы чего плохого не вышло. Я не стал ему говорить, что мне пить чер-нила противно, просто предложил выпить нашей московской водки.
– Да-а? А я, дурак, пью все подряд, – сказал Сергей и как-то разом сник, загрустил.
Мы выпили с ним водки, посидели, поговорили. А затем меня пригласила на танец немка, которая очень хорошо говорила по-русски. Она очень красиво произносила русские слова, очень точно формули-ровала вопросы, слишком правильно выстраивала фразы. Только по этой напряженной, чрезмерной правильности, которую совершенно невозможно встретить у русских людей и можно было понять, что она иностранка. Звали ее Хильда. Волосы были тонкие, как паутина. Но их было много, целая копна. И ничего-то особенного в ней не было, разве что белые зубы. Худая, неладно сложенная, с асимметрией в лице, нос слегка кривоватый, один глаз больше другого, такой тогда привиде-лась. До сих пор не могу понять, какой такой магией, какими такими магнитами притягивала она к себе. Разве что отличалась повышенным вниманием, искренним интересом ко всему. Внимание – оно дорогого стоит. Кто с тобой внимателен, тот почти что мил.
Как-то в мужской компании зашел разговор о женщинах и кто-то из актеров стал ругать их за то, что иной раз у них глаз нет, выходят замуж за тех, с кем рядом и стоять не должны бы. Тут, кажется, Леонид о внимании и сказал, и я тогда внутренне с ним согласился, но открыто его не поддержал. Наши все накинулись на него, мол, какое еще внимание, если там бегемот. В общем, не поняли его.
Хильда вела себя, как ребенок, задавала тысячу вопросов, ей все было интересно. Из чего сделаны пельмени? Почему русские так лю-бят березы? И я, как мог, на все ее вопросы отвечал.
Весь вечер она танцевала только со мной. В те короткие проме-жутки времени, когда музыка не играла, мы с ней просто стояли и бе-седовали. Многие подходили, бесцеремонно вторгались в наш разго-вор, но незримая связь между нами была настолько крепка, что никто ее не мог разорвать, никто не мог втиснуться в образовавшееся про-странство взаимной симпатии. Раза два чуть ли не силком, а если го-ворить не кокетничая, то именно силком, одурев спьяну и потеряв всякие приличия, хватая за руки и не спрашивая на то разрешение, Хильду уводили на танец (само собой не немцы, а наши).
Но, даже танцуя с грубияном, она смотрела на меня, подавала какие-то знаки, смеялась и показывала утащившему ее актеру в мою сторону. Видимо, объясняя, что я без нее скучаю, и что она обещала этот танец мне. В общем, я ее провожал. В отличие от сокурсников, она поселилась в свободной квартире своих московских друзей.
Доведя ее до подъезда, я было взялся за прощальную речь, но она, не дав мне говорить, попросила проводить до квартиры. Я повиновался. Она пригласила на чашечку кофе, я поблагодарил и отказался. Сказал, что уже поздно и что ей нужно спать, но потом еще часочек погуляв и купив у таксиста бутылку водки, я вернулся и по-звонил в знакомую дверь.
Она открыла не сразу. Когда же открыла, то очень удивилась, увидев меня. Она к тому времени уже спала и выглядела сонной, но тут же нашлась, сказала, чтоб я проходил; сама в это время пошла, умылась и навела марафет. Через какое-то короткое время она уже выглядела так, словно вовсе и не спала.
Мы стали пить купленную у таксиста водку, я стал рассказывать о своей жизни; под самое утро, достаточно к тому времени осмелев (впрочем, ни на что при этом не рассчитывая), потянулся к немке своими губами. Как это ни смешно, но я при всей видимой ее симпа-тии ко мне, готов был к полнейшему отказу и, даже более того, ожи-дал от нее оплеухи, звонкой, размашистой и, возможно, нанесенной именно по бесстыже вытянутым губам.
Но произошло то, что и должно было произойти. Она сама по-далась ко мне навстречу, и сама поцеловала меня. А главное, взяла инициативу в свои руки (я бы с ней так и целовался целый час, а потом бы ушел восвояси).
Не дав мне насладиться поцелуем, она отстранилась, чмокнула, как бы в виде извинения в нос, встала и, взяв меня за руку, вывела из-за стола. Подведя к кровати, сказала какую-то скороговорку, смысл которой сводился к тому, что она уступает моим домогательствам и после этого стала раздеваться.
Я, как только сообразил, что «состоится» и что уже «началось», отвернулся от нее и сам стал разоблачаться. Раздевался я быстро и при этом, как теперь вспоминаю, на нервной почве, очень громко запел. Пел, разумеется, сам себя не слыша.
Несмотря на то, что я молниеносно разделся, она меня опереди-ла. Я, оставшись в плавках, повернулся, ожидая, что придется помо-гать ей. Я совершенно искренне полагал, что она за этот короткий от-резок времени успеет только снять туфли и развязать пояс на платье. Но вместо этого увидел ее совершенно нагую, да к тому же успевшую занять на кровати грациозную позу невинной добродетели.
Далее помню только то, что прозрачный воздух перед моими глазами задрожал и поплыл, как это бывает над горящим костром. Она обняла меня, прижалась к телу. Сделалось сладко. А затем эти объя-тия, насколько помню, незаметно перешли в усталость и сон.
Когда я проснулся, то Хильду совершенно не узнал. Она мне по-казалась безумно красивой. Она как-то свободно, без напряжения и скромности громко смеялась. Говорила о том, что мы, русские, стран-ные люди; дескать, зачем было уходить, когда она оставляла, а затем приходить, когда она уже спала. Зачем нужно было поить ее водкой и мучить рассказами о том, чего она просто не в состоянии понять в силу того, что она иностранка. Говорила она все это с любовью, и я на нее обижаться не мог. Более того, я во всем с ней соглашался, просил за все прощения, но сам тут же в себе самом понимал, что иначе оно никак и быть-то не могло.
Так я с Хильдой и подружился. Тогда же и имел возможность еще раз хорошенько ее рассмотреть. Роста была она среднего, нор-мального телосложения, грудки кругленькие, хорошо развитые, бедра тоже округлые, соблазнительные. Ноги особенной худобой не отлича-лись и, возможно, там, в буфете, худощавой она мне показалась из-за тонких рук, да и выставленных напоказ ключиц. Волосы на голове были пепельного цвета, глаза серые с огоньком, нос прямой, а не кри-вой, каким показался на танцах, губы чувственные, зубы белые и не-правдоподобно красный язык. Этот рот почему-то более всего к себе притягивал. Хотелось смотреть и смотреть на эти белые зубы, которых у нее было, как казалось, больше, чем у обычных людей, на эти мягкие, живые, находящиеся в постоянном движении губы, на этот красный и влажный ее язык, который часто, как это делают малые де-ти, когда хотят подразнить, она мне показывала.
И, конечно, прежде всего, мне в ней нравилось то, что она была немка. Это было необычно и непривычно для меня, для русского па-ренька из провинции. Разве мог я даже помыслить о том, что моей де-вушкой будет гражданка Германии. Иностранцы и иностранки были для меня существами с другой планеты. Конечно, и тело ее мне очень нравилось, оно мне тогда казалось настолько совершенным, что я помыслить себе не мог, что может быть что-то подобное, а тем более лучшее. Ощущение было такое, словно шел я долгой дорогой к женщине и, наконец, пришел. Хильда дала мне то, о чем я мечтал, когда представлял себе женщину. Дала светлое представление о женщине, светлый образ. И я, долго не думая, предложил Хильде выйти за меня замуж.
Она очень серьезно отнеслась к моему предложению и спросила, о чем я мечтаю.
– О тебе.
– Хорошо. Я тоже о тебе мечтаю. Но я спрашиваю, какая в твоей жизни самая большая мечта, какова у жизни цель?
Я покраснел и признался ей, что мечтаю стать великим теат-ральным режиссером, и хочу посредством своего искусства сделать жизнь краше, а людей совершеннее. Одним словом, хочу стать спаси-телем мира, летящего в пропасть.
После этого она внимательно рассматривала мою левую ладонь, совсем как цыганка, заглянула в мои глаза и сказала, что они у меня, как у ребенка: «В центре детские, наивные, а по краям грустинка взрослая». Она как-то странно перебирала мои пальцы, гладила мои руки, так трогают матери руки своих детей. Заметив бородавки на мо-ей руке, Хильда сказала, что у нее тоже они были и что я непременно их должен свести. Очень крепко меня обнимала, что для хрупкой де-вушки было совсем не характерно. Тогда уже она, видимо, решила, что не пойдет за меня замуж, так как вместо ответа попросила время на то, чтобы все хорошенько обдумать. А мне, такому стремительному на предложения руки и сердца она пересказала в двух словах содержание книги, которую совсем недавно прочитала.
В этой книге пастух встретил монаха, разрешил погреться ему у костра, накормил. Разговорились. Заметив, что пастух грустит, монах поинтересовался причиной его грусти. Вроде молод, здоров, красив. Что за беда такая? Да, я молод, здоров, красив, – отвечал ему пастух, – но сердце мое не на месте. Не могу я ощущать себя счастливым, видя, как страдает мой народ. Вот если бы был я настолько богат, что смог бы помочь народу своему выбраться из нищеты и невежества, тогда не страдал бы, не грустил, обрел бы покой и счастье. И монах поведал пастуху о том, что знает такое место, где лежат бесчисленные сокро-вища, но взять их может только тот, кто отдаст все это богатство сво-ему народу, все без остатка. И если чувствует пастух в себе такую си-лу, то монах ему укажет дорогу (Хильда сказала «даст адрес»). И пастух пошел. Долго шел, истрепался, оголодал и решил устроиться на временную службу к богатому человеку. И на службе у него он разбогател. Заработал деньги, конечно, не такие большие, чтобы весь народ осчастливить, но для него, для одного достаточные. Заработал и успокоился, но хозяин напомнил ему о его великой задаче, о высокой его цели, и пастух, бросив нажитое, снова отправился в дорогу за со-кровищами для народа. По пути влюбился в женщину и решил на ней жениться, нарожать вместе с ней детишек, обзавестись хозяйством. Но она любила его, знала о его высокой цели, и сказала, что он должен идти за сокровищами, которые нужны его народу. А то не будет спокоен в семье, возненавидит со временем и ее, и детей, не закончив, не сделав главного дела своей жизни. А как исполнит то, что ему предназначено, если не передумает, то пусть возвращается к ней, она будет ждать.
– А почему монах сам не отдал сокровища нищему и невежест-венному народу? – спросил я.
– Наверное, это был Лютер, который мог только на словах забо-титься о народе, а сам, нарушив обет безбрачия, женился, заработав денег на своем протесте, открыл пивную, постоялый двор.
– Ты католичка?
– Я безбожница, как и все мы, социалистические. А иначе с то-бой бы не встретилась.
Я хотел спросить, чем же закончилась сказка, но не спросил, решив про себя: «Сказка, она и есть сказка, все в ней всегда заканчивается хорошо».
В тот же день, прямо с утра, мы пошли с Хильдой в кинотеатр повторного фильма на «Кабаре» Боба Фосса с Лайзой Минелли в главной роли. И что же? Она предложила мне прямо во время сеанса развратничать, то есть прилюдно заниматься тем, чем занимались мы в уединении дома. Рядом со мной сидел политический обозреватель газеты «Известия» Александр Бовин, которого она, конечно, знать не могла. Я в ответ на ее жаркие просьбы сказал: «Мне неудобно». Она поняла это русское слово по-своему и зашептала: «Я тебе помогу». Я от ее помощи отказался, и она весь фильм сидела, насупившись, и вела себя, как чужая. Нет, на это я не способен был пойти, даже в фан-тазиях своих. На мгновение представил лишь тот момент, когда бы нас с позором выводили и содрогнулся. Да к тому же, при входе в кинозал Александр Бовин так обнадеживающе на меня посмотрел, дескать, вот она, растет наша смена, будет на кого страну оставить (я тогда такие взгляды коллекционировал), но как все это было ей объяснить. Дя и нужно ли объяснять такие элементарные вещи?
После фильма Хильдя попросилась в зоопарк, мы туда пошли пешком. По дороге зашли в аптеку и купили ляписный карандаш, ко-торым я уже неоднократно мазал свои бородавки, отчего они чернели, становясь похожими на проказу, но исчезать не собирались. Хильда моего скептицизма не поддержала, повторила, что я бородавки должен непременно свести, и сделать это просто. Надо уничтожить главную, и все остальные исчезнут следом за ней. Мои бородавки ей заметно не нравились, раздражали ее.
Женщина-провизор посоветовала отвар полыни, сок рябины, ук-сус, на исходе месяца завязать узелок и закопать его в землю. Еле вы-рвались, еле убежали от ее полезных советов (советовать все мастера, у самой, у провизора на носу, между прочим, была огромная бородавка, что-то не помогли ей ее испытанные средства).
В зоопарке мы смотрели на моржа, на пингвинов, на обезьян. Прохаживались мимо клеток с хищниками и кормили пеликанов. Бе-лый медведь, умница. Ему бросали конфеты «Золотой ключик», он разворачивал их и кушал без обертки, а ведь лапы у него огромные, а конфеты маленькие, поди ж ты, приноровился.
Хильда и в зоопарке не унималась, предлагала перелезть через ограду, на территорию к косулям и там, за горой все же сделать то, на что я в кинотеатре не решился. Я и это ее смелое предложение откло-нил, как дикое и невыполнимое.
Тогда, не в силах более сдерживать себя, она на такси повезла меня в свою московскую квартиру, на улицу Пруд Ключик. Устроила мне показательный стриптиз. Раздевалась она театрально, раздевалась медленно. Умела раздеваться, как-то по особенному. Делала все так, как будто училась этому ремеслу много лет. Казалась совершенно чу-жой, недоступной, а от этого еще более желанной. Замирал мой дух, душа трепетала, сознание туманилось, как будто был я во хмелю. Вот, что делала со мной Хильда.
Весь следующий день провел я в институте, зашел к ней после института, дома никого не оказалось. Не открыла она мне дверь и на следующий день. Я не знал уже, что и подумать, но на третий день Хильда нашлась. Она сообщила мне, что уезжает, и чтобы я ей непре-менно писал. Поцеловала, села в такси, и за ней мягко, почти беззвуч-но захлопнулась дверца. Я опустил глаза, она, наверное, на меня смотрела, но я с тех пор ее больше не видел. Как будто что-то пред-чувствовал. И предчувствие меня не обмануло. Пришел на следующий день в институт и застал Леонида за рассказом. Он повествовал о том, как они с Азаруевым весело порезвились с немочкой по имени Хильда. Должна была быть с ней ее подруга, но подруга не приехала, так что Хильде одной пришлось отдуваться за двоих. Я стоял, слушал все это и чувствовал, что вот-вот упаду в обморок. Все это не могло, не должно было быть правдой, хотя бы потому, что я ее так сильно лю-бил. Как могла она перешагнуть через мои чувства и поехать к Леони-ду? Да и разве можно было с ней, такой гордой, знающей себе цену, обходиться так по-скотски, употребляя, как гулящую. Я в это не мог поверить, и, однако ж, не верить было нельзя. Леонид, в свойственной ему живой манере рассказывал о своей встрече с немкой такие под-робности, что сомнения, которые поначалу еще и теплились, очень скоро исчезли.
Встреча с Хильдой для Леонида была обычной, ничем не отли-чимой от других интрижкой. Он не любил Хильду, не раскрыл ее ду-шу. Она осталась для него простым куском мяса, на котором в не-скольких местах была растительность. Я же Хильду успел полюбить, для меня она была целым миром, прекрасным миром. В иные минуты ощущалась просто какая-то родственная связь, чуть ли не кровное родство. Конечно, ни Антон, ни Леонид, узнав о ее измене, не страдали бы так, как я страдал. Да и само это понятие, применительно к Хильде, вызвало бы у них только насмешку. Я же мучался, переживал настолько, что просто словами не передать, страдал неимоверно.
Душа моя отяжелела, я не мог ходить, ноги были не в силах ее носить. Я все думал об измене, о тех противоречиях и несправедливо-стях, которыми переполнена человеческая жизнь, и пришел к такому выводу, что для Хильды, возможно, я был таким же эпизодом в мос-ковской поездке, как Леонид и Антон. И даже наименее интересным. В кинотеатре не умеет, в загоне с косулями боится, что за кавалер? Это для меня встреча с ней стала событием, перевернувшим все миро-воззрение. Я-то думал тогда, что был развращен, развратен, – ошибал-ся. Хильда дала мне понять, что я до встречи с ней все еще оставался целомудренным человеком. Она меня с головой окунула в такое пек-ло, до которого я, идя прежней своей дорожкой, сожительствуя с по-стылыми и случайными, не опустился бы и за целое десятилетие. Она обуглила мою душу огнем из преисподней, нанесла сокрушительной силы удар по представлениям о чести, долге и морали. Красота и раз-врат, эти два слова стали для меня синонимами, понятиями, не отде-лимыми друг от друга. Я потерял веру в Добро. Хильда подняла на высокий пьедестал мои представления о женщине, и она же низвергла этот светлый идеал в пучину без дна. Она дала мне понять, что это та-кое, женское любящее тело, женская любящая душа, как все это может быть прекрасно, и в то же время дала возможность испытать то невыносимое страдание, когда знаешь, что это прекрасное у тебя от-бирают. Когда оно становится достоянием многих и с ним эти многие обращаются незаслуженно плохо.
Перед Хильдой я имел опыт сексуального общения только с Клавой, хотя при известных стараниях и желании, наверное, мог бы иметь и с другими. Мне, конечно, повезло, что их не было, но даже если пофантазировать и представить, что они были и что вместе с ощущением гадливости я бы вынес от общения с ними и известные болезни, все это в совокупности своей не принесло бы мне того горя, тех физических и нравственных страданий, какие я испытал, благодаря неприличному поведению Хильды.
Она тогда казалась мне хуже всех в сотню раз. Я был убежден, что именно она загнала мою душу в тот ад, в который ее не смогли бы загнать никакие привокзальные и плечевые, со всеми их бесстыдными замашками. Как говорят физики, всякое действие равно противодей-ствию. Насколько хорошо мне было с ней, настолько же плохо стало без нее. Говоря «с ней», я не имею в виду только плотские услады. Дело-то в том, что я уже жил с совершенно другим сознанием, в кото-ром всегда и везде была она. И я рад, очень рад тому, что хватило у меня сил не винить в случившемся ни Леонида, ни Антона, ни Хильду, а только себя. А ведь какой был соблазн свалить всю свою досаду за случившееся на других. А винить во всем себя было тяжело, было невыносимо, но именно это меня и спасло. Спасло от самообмана и, в конечном счете, от неминуемой гибели.





Глава 16 Толя и Катя

1
Наступил такой период в моей жизни, когда все потеряло в ней смысл. Я на земле чувствовал себя лишним, среди людей чужим. Я злился и ненавидел все. Все вне и все внутри себя. Завидовал даже фонарному столбу, так как он имел свое место, а я не мог отыскать своего. Места я себе не находил, оттого и бесился. Везде было плохо, все раздражало и, прежде всего, раздражала сама жизнь.
Тогда же частенько я стал ездить на кладбище и только там, среди могил обретал относительное спокойствие. Происходило так, должно быть, потому, что все живые люди мне были ненавистны, а неживые милы. Я переживаю, мучаюсь, страдаю, а им, живущим со мной рядом все равно, они к моей беде равнодушны. Пропади я, ис-чезни, никто не заметит, не всплакнет. С нездоровым интересом про-хаживался я вдоль могильных оград, всматривался в даты рождения и смерти, выбитые на надгробьях, и тотчас подсчитывал, сколько по-койный вытерпел на этом свете, сколько промучался. Я-то в глубине души, считал себя сильным, да вот выяснилось вдруг, что сил, для то-го, чтобы жить, уже не имел. А люди на вид тщедушные, – я судил по вделанным в надгробья фотографиям, тянули свою лямку, кто шесть-десят, кто восемьдесят, а кто и все сто с лишним лет. Мне же было чуть более двадцати, и я уже серьезно задумывался о самоубийстве. В то, что люди на вид совсем не сильные и не смелые жили так долго, я не верил. Я почти уверен был в том, что родственники покойных за-нимались приписками (вследствие чего заочно злился и на них) и очень радовался, когда попадалась могилка с покойником, не дожив-шим до моего года. Я ходил на кладбище чаще, чем в институт, и ощущал себя там, как дома. Дело в том, что я ощущал себя мертвецом и весь тот мир, что располагался за кладбищенской оградой, с улица-ми, домами, автомобилями, был чужим. Сознание мое перевернулось, живых людей считал мертвецами, а мертвых – тех, что покоились в земле, – живыми.
Мотался я, как неприкаянный, после удара, нанесенного мне из-вестием о Хильде, с полным ощущением того, что душа находится где-то глубоко под землей. Даже когда сидел, то невольно сгибался, под этой ношей, как древний старик (я хоть и собирался свести счеты с жизнью, но как актер и режиссер, не забывал наблюдать за собой со стороны, подмечать за собой все это и собирать ощущения в творче-скую копилку). Понял, почему старым людям так тяжело вставать и ходить, ни лета, ни возраст тут виной, а отягощенная грехами душа. Она, как гиря трехпудовая, гнет к земле.
И вдруг случилась перемена, я почувствовал, что вскоре это произойдет, то есть освобожусь я от страданий земных и так мне вдруг стало легко, такие распахнулись горизонты! Свобода казалась беспредельной, делай, что хочешь, законы этого мира меня уже не стесняли. Представьте узника, годами томящегося в темнице, и вдруг он получает весточку, что скоро увидит свет, его освободят. Такое же состояние было тогда и у меня. Мне с трудом давался каждый прожи-тый день, я страдал ежеминутно, и вдруг мне сообщили, что скоро ос-вободят. Страдания сменились эйфорией. Ненавидящий все окру-жающее, я как бы прощаясь с этим всем, все это заново полюбил и всех людей полюбил, и любовь рекой изливалась из меня так ощути-мо, что я сам мог следить за результатами этого процесса и наслаж-дался его плодами. Не оставалось равнодушных, все те люди, что по-падались под этот живой поток, исходящий из моих глаз, тут же начи-нали проявлять лучшие свои качества, с людей слетали маски, лица делались удивительно добрыми и живыми. Эта живая жизненная сила из меня выходила вместе с уходящими силами физическими. И такое пограничное состояние, конечно, не могло долго длиться. Наступил момент, когда я почувствовал, что настало время. Кто-то невидимый сказал мне: «Пора». И тут наступила растерянность, страх, состояние невроза. Захотелось как можно скорее всю эту земную суету прекра-тить. В ту минуту я способен был совершить какой-нибудь чудовищ-ный и непоправимый шаг. Успел бы дойти до метро, бросился бы под поезд, не успел бы дойти, бросился бы под машину. Боязни не было, как не было практически ничего от меня самого, от личности моей. Одно только тело, туловище, которое болело каждой клеточкой своей и мечтало лишь только о том, как бы поскорее от этой боли избавить-ся. Тело мечтало таким образом избавиться от самого себя. От смерти, как я теперь понимаю, меня отделяли две-три минуты. И тут случи-лось чудо. Меня окликнули. Я смотрел и не верил своим глазам, рядом со мной стояли красивые молодые люди, улыбались, гладя на меня. Улыбались, как родные, а я их не узнавал. Это были воистину по-сланники небес. Через какое-то мгновение пелена с моих глаз спала, и я узнал в них своих сокурсников Толю Коптева и Катю Акимову. Толя только что вернулся со съемок, был наряжен в военную форму, заго-релый, с усами, с дыней в руках; а Катя в цветастом павловопосадском платке. Они заразительно смеялись и протягивали ко мне свои руки. Я подошел к ним на ослабевших ногах и, как только оказался в их объятиях, так силы сразу же оставили меня. Я стал рыдать, а они меня утешать.
– Ну, что с тобой? Что случилось? – спрашивали они.
– Жить не хочется, – сквозь рыдания выдавил я.
Они, конечно, появились не просто так в самый острый момент моей жизни и появились именно готовые помочь, поддержать, спасти. Не говоря более ни слова, не задавая никаких вопросов, они как бы играючи поднырнули под мои руки и как раненого бойца на своих плечах понесли к себе домой. Я совершенно не мог ходить, ногами еле передвигал, душа, находящаяся где-то между небом и землей не торопилась возвращаться в тело. Вот когда настоящей сомнамбулой довелось побывать.
Вот они-то и вытащили меня с того света. Принесли в квартиру дворника Николая, у которого тогда жили. Ни о чем не спрашивали, не задавали лишних вопросов, выхаживали, как тяжелобольного. Поили горячим молоком, кормили манной кашей, – ничего другого организм не принимал. Я даже спал между ними, как спит малое неразумное дитя между мамой и папой.
И та жизненная сила, что вышла из меня за неделю прощания с землей, постепенно стала ко мне возвращаться. Ребята щедро делились со мной своей жизненной силой, дарили мне ее с радостью. И не сказать, чтобы скоро, но болезнь, а иначе я то состояние, в котором пребывал, и назвать не могу, отпустила меня.
Переживания, связанные с Хильдой, стали похожи на похожде-ния, прочитанные в книге, то есть воспринимались уже так, как будто все это было не со мной. После того, как Толя с Катей «поставили ме-ня на крыло», я окончательно пришел в себя. Я съездил в Данилов мо-настырь и отстоял службу, пораженный ангелоподобным пением мо-нахов. Душа моя возродилась к новой жизни и я не выдержал, сказал Леониду:
– Знаешь, по-моему я стал приходить потихоньку к Богу.
– Завидую тебе, – ответил он.
– Как? – удивился я. – Ведь я же во многом благодаря тебе.
– А я благодаря себе, неизвестно, к какому краю двигаюсь.
– Ты же так все по-умному объяснял, почему Бог есть и почему его не может не быть.
– Одно дело умом понимать. Другое дело сердцем веру принять и согласно божьим законам жить.
2
Катя Акимова была настоящей русской актрисой. И имя ее ей очень шло. На перекличке в институте всех по фамилии, а ее – Кате-риной, хотя девушек с таким именем было три. Дело еще и в том, что на вступительных она читала монолог Катерины из «Грозы», действие первое, явление седьмое: «Отчего люди не летают так, как птицы?». Это была ее коронка. Никто никогда не читал так, как она. Я видел и до и после нее сотни других Катерин, все ей и в подметки не годились.
Как правило вне института, на вечеринках, днях рождения, свадьбах пелись песни совсем не те, что в институте, отдыхали. Но при этом негласном правиле не проходило вечера, чтобы Катю не просили почитать. И она читала. Как же она читала! Сколько, бедняжка, тратила сил! До ее выступления могли ругаться, браниться, кричать друг на друга, после ее отрывка все сидели тихие, мирные, все друг друга любили, просили друг у друга прощения. Вот каким должно быть настоящее искусство, должно примирять. Примирять человека и с самим собой и с окружающими его людьми, пробуждать все самое лучшее, а не самое лучшее усыплять.
Когда она читала, то на нас дышала сама вечность, нам светили все звезды мира. Ей никогда не аплодировали, не кричали «браво». Она читает, мы все сидим, раскрыв рты, кто-то плачет, кто-то улыба-ется странной улыбкой, улетев в своих мечтах высоко. Закончит чи-тать, все с минуту молчат, и Кате это нравилось. Это было больше, чем аплодисменты.
Помню, играли в фанты, и Кате достался фант – покурить. Рас-курили ей сигаретку, дали в руку. Она стояла с ней минуты две, не зная, как приступить, затем затянулась и долго не могла откашляться. Все смеялись, и только ей, бедняжке, было не до смеха. Она была единственной из девочек на курсе, которая не курила.
Ни Толя, ни Катя, на мой взгляд, внешней красотой не блистали, но вот когда они были вместе, от них невозможно было глаз отвести. Во всех их взаимоотношениях незримо присутствовала красота, которая и их делала прекрасными. Даже не красота, а скорее, любовь была неизменной спутницей всех их взаимоотношений.
Помню, мы втроем, – я, Толя и Катя зашли подкрепиться в блинную. Катя так естественно перекладывала блины из своей тарелки в тарелку мужа, и он, с такой естественностью, не замечая этого, их поглощал, что просто завидки брали, глядя на них.
Толя познакомился с Катей еще до поступления в институт. Он стоял, слушал уличных музыкантов, и вдруг мимо прошла девушка, которая держала в руке пустую кожуру от банана. И при этом, как вспоминал Толя, «была задумчивая».
– Я потом у нее спрашивал, – рассказывал Толя, – о чем ты дума-ла. Говорит, ни о чем. Но вид у нее был очень мечтательный. И эта ко-жура в руке. Такое сочетание меня просто покорило. Я подумал. Какая замечательная девушка, не бросила же кожуру людям под ноги, как это делают все, включая меня, а несет до первой попавшейся урны. Нет, такую девушку упускать нельзя. Музыкантов я и в другой раз послушаю, а ее в другой раз уже мне не встретить. Я шел за ней, не решаясь ее остановить. Проходя мимо мусорных баков, она не поспешила избавиться от шкурки, что мне понравилось в ней еще больше. Я уже был влюблен в нее.
Но вот представился удобный случай для знакомства. Эта бана-новая шкурка выпала у нее из руки; не специально она ее обронила, а именно потеряла. Я эту шкурку поднял и продолжил следовать за ней. Девушка прошла несколько шагов и остановилась. Посмотрела на свою свободную руку, забеспокоилась и оглянулась. Тут-то к ней я и подошел. Сказал: «Вы не это ищете?». Она рассмеялась, охотно взяла из моих рук шкурку и тут же, найдя глазами урну, выбросила ее. А затем вернулась ко мне, как к старому приятелю.
Я тотчас представился, сказал, как меня зовут, где хочу учиться, как намерен мир спасать. Она так же о себе рассказала. Мы оба при-ятно удивились тому, что наши стремления совпадают. Пошли пить кофе, за столиком в кафе она села напротив меня. Немного отпила из своей чашечки и посмотрела мне в глаза. Я понял, что это моя судьба. Так все и случилось.
Конечно, им не выделили отдельной комнаты в общежитии, первое время жили у Толиного отца, а затем переехали к дворнику Ни-колаю, занимавшему пятикомнатную квартиру на улице Герцена. Дома в центре, по улицам Герцена, Грановского, Осипенко, Соби-новский переулок, – все были выселены, квартиры пустовали, поэтому и наблюдалось такое роскошество.
Дворник был не простой, закончил ЛГИТМИК, актерский фа-культет, сам был родом из Мурманска, а в Москву приехал счастья искать. А пока счастья актерского не нашел, устроился дворы подме-тать, поближе к ГИТИСу и трудился на двух участках. Звали его, как я уже сказал, Николай, но Толя с Катей называли его почему-то Коль-маном, ему нравилось.
Кольман этот был очень добрый. До того, как в его квартире (на правах друга, земляка и будущего работодателя по творческой линии) поселился Толя с женой, там был настоящий проходной двор. За сутки в гостях могло перебывать от двадцати до полста человек. Даже тогда, когда Кольмана не было дома, гости приходили, хозяйничали и уходи-ли. Приходили с друзьями, со знакомыми и незнакомыми. Доходило до того, что хозяин, возвращаясь с участка, находил в своей постели совершенно чужих людей. Если он начинал вдруг выяснять (бывало, что показывал характер), кто это такие, то оказывалось, что это знакомые знакомых его друзей. «В конце концов, – рассуждал он, – совершенно чужие люди не лягут же в мою постель». И успокаивался. Успокаивался и приглашал незваных гостей после того, как те закончат свои амурные дела, испить с ним чая. И, как правило, негодяи закрепляли его кровать за собой, по крайней мере, до тех пор, пока не объявлялись более правомочные соискатели.
Устав от такого обилия гостей и ругая себя за свой мягкий ха-рактер, Николай менял замок на входной двери и не реагировал на звонки. Как же вели себя в таком случае гости? Гости, движимые единственным желанием увидеть хозяина, ломали входную дверь са-мым настоящим образом, для себя мотивируя это так: «А вдруг с ним что-нибудь случилось?». И, действительно, все время открывал и вдруг не открывает. Им и в голову не могло прийти, что он видеть их не хочет.
Как-то не открыл он дверь, но, чтобы не ломились, сказал, что жив-здоров, просто ключ потерял. Так до чего же гости додумались? Они в окрестных дворах отыскали массивную деревянную лестницу (тащили через три улицы, по центру города), приставили ее к окну и стали лезть к нему на второй этаж. Он высунул голову в форточку и стал кричать, что законопачено окно, заделано наглухо, не открывает-ся рама. И что же? Думаете, незваные гости отступили? Не тут-то бы-ло. Они взяли в подъезде стоявшие вместе с метлами лопаты, выбили ими у окна стекла и «вошли». Повторяю, делали все это не разбойни-ки, не группа захвата, а самые обыкновенные гости. Вот как подчас велика бывает тяга попить на кухне чай с хорошим человеком. Чай, к слову, такие гости сами никогда не покупали и, как правило, ничего никогда с собой не приносили.
Пришлось Николаю дорого заплатить за свое нежелание впус-тить гостей. Пришлось вставлять стекла, ремонтировать дверь, кото-рую они наполовину сломали, относить на место громоздкую тяжелую лестницу.
С приходом в квартиру Толи все кардинально изменилось. Он, если и не сразу избавил доброго дворника от гостей, то хоть упоря-дочил их посещение, так как, не робея, посылал случайного гостя, желавшего попить чай, в магазин за заваркой и пряниками. В конце концов извел незваных гостей совершенно, ибо эти люди за свой счет могли чай попить и у себя дома.
У Кольмана в квартире жила дрессированная кошка, сам он иг-рал на гитаре, пел романсы, подражая Вертинскому, разводил на по-доконниках розы, – не для продажи, а для души, писал картины мас-лом на холсте. Возможно, ему льстило, что у него живет сын самого Модеста Коптева, и в его каморке висят картины мастера.
Катя была родом с Колымы, ее отец был военным летчиком и разбился во время полета. На Колыме она закончила три класса сред-ней школы, а затем с мамой они переехали в Минск, где жили у тетки, а точнее, у ее детей, двоюродных Катиных братьев. Мать так в Минске и жила, а Катерина, поступив в ГИТИС, перебралась в Москву.
Толя был питерский; в Питере он жил вместе с матерью и сест-рой. Мог бы поступать на режиссуру в ЛГИТМИК, но так же, как и я, сбежал из родного города. Дело в том, что сестра его вышла замуж и большую трехкомнатную квартиру, в которой они жили, разменяли на две маленькие, однокомнатные (обменом занимался муж сестры). В одной квартире жил Толя с матерью, в другой стала жить сестра его с мужем. Но так продолжалось недолго. Вскоре сестра со следами по-боев вернулась к матери, снова зажили втроем, но только не в трех-комнатной просторной квартире, а в однокомнатной, малогабаритной. Но так продолжалось недолго. Снова появился сестрин муж. Он, ока-зывается, пользуясь новыми законами, квартиру продал, и его обма-нули. Оставили и без квартиры и без денег. Он стал плакать, говорить, что ночует на вокзале. Толина сестра его пожалела и пустила в дом.
Толя этого вынести не смог, уехал в Москву. Жил то у отца, то на съемных квартирах, какое-то время подрабатывал уборщиком в бас-сейне «Москва». Его, впрочем, очень скоро оттуда выгнали. Старушка-уборщица из соседнего сектора, попросила помочь. Она приболела, не хотелось ей больничный брать. Она денек хотела отлежаться. Толя согласился, забыв о том, что соседний сектор женский. Управившись в своем, он прямиком направился туда, а там все голые женщины. Ну, и пожаловались. Он объяснил мотивы своего поступка, но не помогло, уволили.
Толя вспоминал: «Я у руководства спрашивал: почему женщи-нам можно убираться в мужском секторе, а мужчине в женском нель-зя? Сказали, что в мужском убираются не женщины, а старухи, кото-рых не стесняются, и что я хулиган».
До ГИТИСа Толю по протекции устроили поваром в ресторан гостиницы «Украина». Готовить он умел хорошо. Дома он, собствен-но, все и готовил. Катя готовить не умела, с удовольствием смотрела, как муж готовит, с удовольствием ела приготовленное им.
С Толей меня познакомила Катя; она пригласила меня в гости. Я знал, что она замужем и что она меня приглашает именно для того, чтобы познакомить с мужем. Мы с Толей выпили по рюмочке черно-сливовой настойки и опьянели. Помню, Толя ставил на проигрыватель пластинки Шаляпина, а мне дал зеленую тетрадку, где слова песен были прописью. На слух трудно было разобрать, о чем пел всемирно известный бас. А потом Толя рассказывал мне о том, какой Шаляпин был хулиган. Как у незнакомых людей, сто раз притворно извинив-шись перед этим, спрашивал: «Скажите, почему у вас такие поросячьи глазки?».
Отец Толин, Модест Коптев, был известным художником. Его знала вся страна и интересующиеся люди за границей. Он был бессе-ребренник, картины свои не продавал, а дарил. Как-то в ГИТИС при-шел паренек и спросил Толю.
– Кто это? – поинтересовался я.
– Брат Серега, – ответил Толя.
– Родной?
– Наполовину родной, наполовину двоюродный.
– Да-а, – удивился я, – а разве такое бывает?
– Бывает. Отец сначала женился на матери, – родился я, а через три года развелся с ней и женился на ее родной сестре. Родился Серж. Вот и выходит, что по отцу он мне родной, а по матери двоюродный.
– Ну, и как вы с ним?
– Хорошо. Он своей жизнью живет, я своей.
Брат Серега приходил тогда в ГИТИС не затем, чтобы брата То-лю повидать, а с неприятным, тревожным известием. Сказал, что отца положили в больницу. Рассказал, как пять часов неотложку ждал, и много других нехороших подробностей про нашу скорую помощь.
Мы вдвоем с Толей ходили в больницу к его отцу. Катю он не взял с собой, сказал, что с Шариком кому-то надо гулять. У них тогда жила собака. На самом же деле не хотел, чтобы жена видела отца в неприглядном виде, на больничной койке.
Толин отец выглядел плохо, лежал он с воспалением легких в пульманологическом отделении. Лежал в двухместной палате с сосе-дом-болтуном. Болтун этот просто не унимался, все говорил и гово-рил.
– Поставили отцу твоему капельницу и ушли, а она ведь может под кожу залезть, смотреть за ней надо, а их никого. Я позвал сестру милосердную, она говорит: «Ничего, как время подойдет, приду. А понадоблюсь раньше, стучите». Кому стучать? Где? Куда? В потолок?
Вот из таких непрекращающихся излияний этот сосед и состоял. Он отрекомендовался астматиком, но было не похоже, что у него аст-ма. Толин отец был совсем слаб и говорить ни о чем не мог. Толя по-интересовался, смотрел ли его врач. Сосед-болтун рассмеялся. Тогда Толя вышел в коридор и спросил у проходившей мимо медсестры, где можно увидеть врача. Но она прошла мимо, не обращая на него вни-мания. Толя догнал ее, взял за руку, выше локтя, она остановилась.
– Я вас зову, зову, а вы не отзываетесь, – стал объяснять он мотив своих действий.
Впрочем, зря он переживал, медсестра очень радушно к нему отнеслась. Руку свою не отводила, даже наоборот, прижалась к нему.
– Я вообще-то, отзывчивая, – шутила она и, отвечая на вопрос о враче, пояснила, что в данный момент его нет, а чтобы застать его завтра, надо прийти пораньше, – он в полдевятого приходит, в десять у него конференция…
Далее он слушать ее не стал, спросил, лечат ли чем-нибудь больного Коптева из палаты такой-то. Она заглянула в бумажный лист, облаченный с двух сторон пластиком и кивнула.
На ужин в больнице была картошка с рыбой. Сосед-болтун хва-стался, что у него серебряная ложка. А вот тарелки у него и не оказа-лось. Пришлось одну из двух принесенных отдать ему.
Сосед ковырял серебряной ложкой рыбу и вспоминал, как хо-рошо было в этой больнице шесть лет назад. Ругал молодых, но злых, как собак, медсестер. Нам они злыми не показались, наоборот, только улыбались. Вот тогда-то я и сообразил, что старость – не радость.
После Толиных жалоб Леонид пообещал перевести его отца в кремлевскую. Хлопотал Савелий Трифонович, хлопотала Фелицата Трифоновна, но все было напрасно. В качестве компенсации за невы-полненное обещание Леонид подкупил лечащего врача и болтуна из палаты убрали, а на его койке разрешили ночевать родне, то есть вести круглосуточное дежурство.
Толя попеременно с братом Сергеем ходил на ночь к отцу в больницу, делал клизмы, другие необходимые процедуры. Жаловался на Сержа, который принес в палату телевизор с антенной, да только и делал в свое дежурство, что смотрел его да изничтожал вкусные про-дукты, принесенные Толей для отца.
Через две недели в удовлетворительном состоянии Модест Коп-тев был выписан из больницы и долечивался дома.
Толин брат, Сергей, был хорошим парнем, но Толя с ним не об-щался. Сереге совершенно нельзя было пить, он сразу принимался красно говорить, вел себя, как помешанный. Я однажды был свидете-лем безобразной выходки с его стороны. Так что мне стало ясно, по-чему брат Толя держится от него подальше.
Это было на квартире у дворника Николая. Дворник спал, устав от трудов праведных, а мы, бездельники, сидели на кухне и беседова-ли. Серега очень быстро напился, потерял тормоза, и в нем проснулся краснобай и баламут. Катерину он стал называть то Салтычихой, то Кабанихой, и все куда-то спешил, торопился. А состояние у него было такое, что беды не оберешься, – или прохожие побьют или в милицию попадет. Сидел, бормотал себе под нос бессвязные фразы:
– Ты думаешь, в божью церковь он венчаться тебя поведет? Эх, за что вы, черны вороны, очи выклевали мне? Кончилась пляска за-веденной куклы. Нет больше моей царицы-красоты. Даст прохожему за ленту пеструю. А я работаю, не пью, наряжаю свою бабу для чужого дяди.
– Оставайся, – говорил Толя.
– Нет-нет, я дал ей нерушимое обещание.
– Ты, Сергей, болен, – говорила Катя.
– Я болен маниакальным стремлением к сманиванию чужих жен и бредовой склонностью к заему без отдачи. Поеду, поеду к любимой своей.
– Хорошо тебе у нее, – сожительница Сергея на двадцать лет была старше его, – лучше, чем у матери?
– Хуже. Скука смертная у них. Только мебель в квартире не плачет. А так – вся семья на разные лады. Не люди, а нытики. Я им правду говорю, а они: «Кукуй, кукуй, кукушечка». Отец ее в черта ве-рит, черту молится. Чем хуже, тем лучше – так говорит.
От этих криков проснулся дворник, вышел на кухню. Увидев его, Серега цинично сказал:
– Ишь ты, проснулась сова замоскворецкая!
Тот вытаращил на него глаза. Сколько не было гостей, никто с ним так не разговаривал.
– Тихо, тихо, – попробовал приструнить брата Толя, – это же наш царь-государь. Здесь все его, даже стул, на котором сидишь. А ты ругаешься.
– А что же, если он рожей не вышел, в ножки ему теперь кла-няться?
– Ну, ладно, ты домой спешил, так иди.
– Нет, теперь нарочно не пойду, пока царю этому голову на бок не сломаю.
С этими словами Серега схватил стул, на котором сидел и с той проворностью, которая бывает только у умалишенных, хрястнул этим стулом дворника по голове.

3
Только выписали из больницы Толиного отца, как из Минска Кате пришла телеграмма: «Матери плохо. Приезжай». Катя, разумеет-ся, в аэропорт и первым же рейсом в Минск. И в тот же день от Толи на улице убежала собака, которую Катя подобрала и кормила. Толя переживал, как об этом он скажет жене, а собака, видимо, все чувст-вовала, то есть, что хозяйка уже не вернется. Случилось горе, беда не-поправимая. Катерины Акимовой не стало. Полетела к больной мате-ри, и прямо в самолете с ней случился сердечный приступ. Катя умер-ла. Мы узнали о ее смерти в институте, и все, весь курс, обнявшись, плакали навзрыд.
Многие плакали вместе с нами, не зная причины нашего горя, кто-то из посторонних, скорее от зажима, нежели со злым умыслом, еле слышно попытался схохмить: «Это что, похороны Сталина сни-мают?». Но тут же сконфузился, найдя свою шутку неуместной и ре-тировался.
Скорый вместе с Толей летал на похороны и говорил у гро-ба речь:
– Я с этой смертью не согласен. Я с этой смертью не могу сми-риться. Она погибла, как птица, подстреленная на взлете. Как объяс-нить мне вам, кого мы потеряли? Она не играла, она жила на сцене, в ее глазах стояли настоящие слезы, глядя на которые, каждый понимал, что жизнь ее не так проста, какой кажется, что она страдает, ужасно страдает из-за многочисленных несправедливостей мира сего. Она была человеком без кожи, умела чувствовать гармонию, видеть боль-шое в малом, великое в низменном. Такие одаренные люди, конечно, нужны на небесах. Но нам-то каково? Как нам без нее теперь жить? Я верю, что она сейчас смотрит на нас с неба и говорит слова спасите-ля: «Не плачьте обо мне, а плачьте о себе и детях ваших». Будем же достойны памяти ее, ее высокого стремления сделать всех нас совер-шенными.
Эту речь он говорил на похоронах, а затем и нам читал ее по бумажке в институте.
Вернувшегося из Минска Толю уже мне приходилось таскать на себе, как раненого бойца отпаивать горячим молоком и откармливать манной кашей. Он был, как тень, ничего перед собой не видел, и ни с кем не хотел говорить. А потом заговорил, только со мной, словно стал оправдываться.
– Я очень любил свою жену, – говорил он мне. – Я сам варил кофе, сам приносил его ей в постель. Сам замешивал тесто, сам жарил блины. Те блины, что подгорели, и те, которые не очень хорошо под-жарились, ел сам, а те, что получше, отдавал ей. Я всегда повторял, говорил Кате: «Милая, жизнь так сложна, так сурова, столько в ней страшных случайностей, неизбежного горя, – давай будем друг дружке подмогой, опорой в бедах и горестях. Ты любишь меня, я знаю, и я тебя люблю, ты это знай. Давай никогда не давать друг другу поводов сомневаться в нашей любви. Давай идти по жизни рука об руку и, чего бы ни выпало на нашу долю, делить все поровну. Ты прости мне мрачность моих слов, конечно, будут в нашей жизни и радости, а, мо-жет, одни только радости и будут. Я к тому веду, к тому начал весь этот разговор, что хочу сохранить семью, хочу, чтобы мы всегда с то-бой были вместе. Ведь посмотришь вокруг, сколько таких семей, ко-торые хорошо не живут, дерутся, ругаются, даже по самым ничтож-ным пустякам. Мы с тобой никогда не будем ругаться, будем друг друга беречь. Ведь правда? Правда, милая? Давай, обнимемся покреп-че, и так, в обнимку, глядя друг другу в глаза, по жизни и пойдем».
Я слушал Толю, а думал о своем. Я знал, что это такое, когда вдруг земля с небом меняются местами. Хорошо еще, что он мог со мной о наболевшем поговорить, мог выговориться. Я же горем своим ни с кем поделиться не мог, не мог рассказать про Хильду и Леонида.
– Катя не любила, когда я ей дарил цветы, – продолжал Толя, – конечно, цветы она очень любила и приятно ей было и внимание мое, но она мне как-то призналась, что всегда, получая букет, испытывает чувство неловкости и вины перед загубленными растениями. Так бы они росли, рассуждала она, а теперь, когда их сорвали в угоду мне, они скоро засохнут и погибнут. Так она на это смотрела, но долго не решалась мне об этом говорить, боялась обидеть. Она была очень до-брая и всех всегда боялась обидеть. Я ее до сих пор безумно люблю.
Конечно, Толя слегка лукавил, и они с Катей ссорились.
– Он подарил мне букет цветов, – смеясь, рассказывала Катя, – но каких цветов!
– Белые одуванчики, – объяснял Толя. – А почему я тебе такой букет подарил? Мне и без цветов к тебе неловко было идти, и с цвета-ми стеснительно, вот я и пошел на компромисс. Собрал букет, но не-официальный. И я знаю, букет тебе понравился. Ты же у меня с чувст-вом юмора, ты же у меня умничка.
После чего следовали объятия и поцелуи. Вот так примерно ссо-рились. Но перед самой Катиной гибелью были ссоры и более призем-ленные, в которых романтикой уже и не пахло. Был я свидетелем одной из них.
– Мы с тобой разные люди, – говорила мужу Катерина. – Ты стараешься в людях видеть только плохое, ищешь врагов себе, так как без них твоя ненависть ничем не подогревается, без врагов нет оправ-дания для твоей глупой и злой жизни. Да что я говорю, какой жизни? Разве это жизнь? Как ты живешь? Это существованием и то с огром-ной натяжкой можно только назвать. А я хочу, чтобы ты замечал в людях и хорошее, чтобы искал и находил все новых и новых друзей. Зачем? Да затем, чтобы делиться с ними своими успехами и неудача-ми, чтобы радоваться их успехам и вместе с ними переживать их беды и горести. Жизнь прекрасна и удивительна, если глупость не мешает все это замечать. Я не дальтоник, который повсюду видит только ро-зовый цвет, а что темнее, уже и не воспринимает. Я вижу все то тем-ное, что видишь и ты, но только отношение к этому темному у меня другое. Ну, темное и темное, что теперь скулить? Надо делать его светлым по мере сил и, если получается, – радоваться, а не получает-ся, – не отчаиваться. Не забывай, что жизнь коротка и когда пройдет, то обидно будет вспоминать, что всю жизнь брюзжал, ругался, на это силы тратил. Ты говоришь: «Ругаю, значит, не люблю». Неправда. Я тебя только потому и ругаю, что ты мне небезразличен. Было бы мне дело до постылого или постороннего?
Катя не лгала, она любила Толю, и он это знал.






Глава 17 Первые ссоры

С Фелицатой Трифоновной произошла у меня маленькая ссора. Она гоняла меня, почем зря, как лакея, привыкла к этому и не замеча-ла подчас, что просто оскорбляет и унижает.
– Давай, беги, такси мне лови, я тороплюсь, опаздываю на радио.
И я бегал, ловил такси. Так было и на этот раз. Она послала меня за таксомотором, сделала это демонстративно, послала не потому, что опаздывала куда-то, а для того, чтобы перед актерами театра продемонстрировать свою власть надо мной.
– Скорей беги, поймай лихача, я безумно опаздываю, – сказала она.
– Не надо, – осадил я ее менторским тоном, никуда не побежав, разумеется, – не надо торопиться. К тем, кто не торопится, все всегда приходит вовремя. Включая лихача.
Она вытаращила на меня глаза, побагровела; многие из тех, пе-ред которыми она хотела продемонстрировать свою власть надо мной, откровенно смеялись, так как тоже не ожидали от меня подобного де-марша.
– А ты заметно повзрослел и прибавил за этот год, – только и смогла сказать Фелицата Трифоновна.
Леонид, приходящий к нам в ГИТИС из ВГИКа, постоянно ру-гался и спорил. Кто-то сказал, что в литинституте много студентов с физическими недостатками; Леонид, тут как тут, подхватил эту тему.
– Я уродов не переношу, – говорил Леонид, – они мне мерзки. Как увижу горбатого, так непременно хочется залезть к нему на горб и, как в седле, прокатиться. Кроме шуток, так сильно хочется, что вся-кий раз еле сдерживаюсь.
После такого признания Леонида стали все ругать. Поначалу робко, затем все смелее. Толя Коптев, взяв на себя роль главного оп-понента, утихомирил ребят и спросил:
– А выпрямить горб не хочется?
Леонид захохотал и ответил:
– Это как? Лопатой по горбу бить? Нет, не хочется.
Толя обиделся и стал объяснять, что совсем другое имел в виду.
– Ну, и кулаком по горбу тоже не хочется, – дразнил его Моска-лев. – Взгромоздиться, прокатиться, это да. А бить, нет, бить не хочу.
Когда же Толя, красный, как рак, наконец, вдолбил истинный смысл сказанных слов в голову Леонида, который, впрочем, и без того этот смысл понимал, то получил в ответ следующее:
– Чего о глупостях толковать? Если бы я и хотел горб выпря-мить, то все одно мне это не под силу. Так какого же хрена мечтать о пустом? А если б и мечтал, то помалкивал, так как считаю, что хва-статься добрыми делами, хорошими намерениями, высокими мыслями подло.
– А гадкими не подло?
– Да, – с охотой согласился Леонид, – так как открывая перед ва-ми грязь свою, я таким образом, что называется, исповедуюсь. Не вся-кий ведь сознается в гадостях так, как это сделал я. Хотя уверен, почти у каждого в душе имеется желание, которое, быть может, в сто тысяч раз грязнее моего. Но об этом вы помалкиваете, а говорите лишь о добрых намерениях, красивых и возвышенных мечтах. Так кто же из нас лучше? Кто честнее перед собой и перед товарищами? Вот я уверен, что каждый из вас не прочь на чужом горбу прокатиться, так сказать, в рай въехать, но сознался в этом один я. А накинулись вы на меня сразу же только потому, что не стоило об этом вслух говорить. Вот она в чем истинная причина, а не в том, что я подлец, а вы все благородные, – все молчали, Леонид продолжал. – поройтесь, поко-пайтесь в себе, я уверен, что каждый, если не будет лукавить, отыщет такое, за что ему смело можно было бы голову отрубить. Поэтому, когда казнили без суда и следствия, то по-своему были правы. В каждом есть то, за что его смело можно расстрелять.
– Ты говори за одного себя, – возвысил голос Толя, – о других не распространяйся. Ты, конечно, достоин смерти, ты убийца. Тебя мамка с дядькой спасли, и теперь ты, вместо того, чтобы красить себе лоб зеленкой, пьешь дорогое вино, портишь честных девчонок и фи-лософствуешь о справедливости. Не тебе о ней рассуждать.
Леонид задумался и промолчал. На этом спор вроде бы и угас, но немного погодя вспыхнул с новой силой. На начало спора я не ус-пел, помню его с того места, где Толя говорил:
– Все хотят счастья, здоровья, долгих лет.
– Да ну? – грустно улыбаясь, оппонировал ему Леонид. – И те, которые сознательно себя убивают? Им тоже нужно здоровье, долгие годы? И потом, что за упрощенный взгляд на мир? Наш мир широк и многообразен. В нем всем хватает места. Он просто должен быть за-селен и такими людьми, которые совершенно сознательно жаждут не-счастья и ищут его с той же настойчивостью, с какой ты себе ищешь счастье. Они хотят быть обманутыми, униженными и оскорбленными. И таких – миллионы. Ни один, ни два, а миллионы. Разве не может быть так? Может. Больше того, так оно и есть. И все попытки осчаст-ливить их будут восприниматься ими, как зло и насилие. А борьба с теми, кто их истязает и мучает, будет восприниматься этими людьми, как борьба с ними, униженными и оскорбленными. Вот так, Анатоль, и такое бывает. А ты тут стоишь и жонглируешь золотыми шарами с названиями «счастье», «здоровье», «долгие годы».
Толя промолчал, и получилось, что Леонид из спора вышел по-бедителем.
Леонид был тогда на подъеме, он успевал и во ВГИКе учиться и у нас в ГИТИСе самостоятельные работы делать, и преподавать пла-вание детям, учиться и одновременно учить на крытых кортах взрос-лых дяденек и тетенек большому теннису. Да еще и пил, чуть ли не каждый день, да девчонок портил, как справедливо заметил Толя.
У меня же не хватало сил даже на то, чтобы примерно учиться. Возможно, я слишком много уделял внимание бесполезным предме-там, на которые Леонид в свое время просто плевал. Я заискивал перед педагогами, он с ними даже не здоровался, в результате чего по некоторым предметам у него оценки были даже выше, чем у меня.
Читал Леонид очень много, читал все, что попадалось под руку, при этом все или почти что все подвергал критике. Но критиковал не огульно, а обоснованно, аргументированно, на примере показывая, как следовало написать и, объясняя, почему автор так сделать не смог. Складывалось впечатление, что он лично был знаком со всеми писа-телями и журналистами. Он знал о каждом из них такие интимные подробности, каких и сами они, должно быть, о себе не знали.
С ним невозможно было говорить на равных. Что бы я ему не рассказывал, даже свои ощущения, – он и тут смотрел глазами ментора, поправлял, говорил: «Все было не так», объяснял, что я чувствовать этого просто не мог. Не мог потому-то и оттого-то. И, слушая его объяснения, действительно, казалось, что прав он, а не я.
Нельзя сказать, что Леонида на курсе любили, слишком был за-носчив и высокомерен. За его счет с удовольствием ели, пили, за его счет клялись ему в вечной дружбе, но все это было с привкусом ис-кусственности, которую ощущали и «вечные друзья» и сам Леонид.
Ближе меня, Азаруева, Сабурова и Халуганова, у него никого не было. Сабуров с Халугановым, на тот момент интенсивно занимались собственной жизнью, им было не до Леонида, с Азаруевым он посто-янно работал. Антон был занят во всех его самостоятельных работах в ГИТИСе, я же имел самое выгодное положение среди соискателей его дружбы, не надо было заискивать. Входил в дом к Леониду, скорее, как родственник, ибо и матушку его и дядьку узнал и полюбил преж-де, чем познакомился с ним. Да к тому же мы с ним сдружились, по-мимо дядьки и матушки.
Вот разве что Тарас Калещук был для него таким же искренним и бескорыстным другом, как вышеперечисленные мной. Пришло вре-мя рассказать о нем. О человеке, который был для нас бесспорным лидером, наставником и учителем.







Глава 18 Смешной человек

1
«Смешной человек», – так когда-то представила нам Калещука Катя Акимова. Он и впрямь вызывал улыбку. Лицо его всегда выра-жало какую-то внутреннюю радость, казалось, что он готов каждую секунду рассмеяться. Волосы у него были светлые, похожие на пух, прически, как таковой, не было, короткие волосы торчали во все сто-роны, как будто он только что помыл голову и растер волосы поло-тенцем. Волосы носил он короткие, сам себя стриг перед зеркалом. Лицо выражало радость, глаза горели теплым, светлым огнем. Каза-лось, что этот человек не знал ни горестей, ни страданий. Широко раскрытые глаза смело смотрели на мир, губы улыбались. В его при-сутствии забывались невзгоды, уходили прочь черные мысли. С ним хотелось быть рядом. А рассказывал он обо всем так, будто прожил тысячу жизней и все-все на свете знал. Но, рассказывая, не гордился своими знаниями, а наоборот, вел себя так, будто мы, слушая его, ве-ликую честь ему оказываем.
Его все боготворили, даже Леонид, который не знал, что это такое. Москалев был привязан к Тарасу, как привязан верный пес к своему хозяину и не стыдился этого.
Тарас был похож на подростка, увеличенного в размерах. В нем не было ничего тяжелого, лицо было гладкое и казалось, что он еще не бреется.
С ним случился забавный случай. К нему на улице подошел па-ренек и сказал: «Лицо твое мне знакомо. Ты когда школу закончил?». Паренек предполагал, что где-то год назад, максимум два, хотел вспомнить общих знакомых и, конечно, скажи ему Тарас, что это про-изошло более десяти лет назад, он бы не поверил. Поэтому, сказав: «Давненько» и, припомнив школьные годы чудесные, Тарас зашагал своей дорогой.
Конечно, мы грешные, не уважали бы Тараса так, как уважали, если бы он не пользовался ошеломляющим успехом у необыкновен-ных женщин. Как бы пояснить вам, каких женщин я имею в виду, го-воря «необыкновенные»?
Когда я работал на стройке и жил в строительном общежитии, случилась такая история. Мой сосед по общежитской комнате принес газету с интересной статьей. Не помню точно, как статья называлась, не то «Серые мыши», не то что-то подобное, в общем, не важно. Это была исповедь женщины, ответ на уже печатавшуюся статью в той же самой газете. В предварительной статье автор, тоже женщина, хваста-лась своими деньгами, нарядами, тем, что повсюду у нее знакомства, что простых людей она за людей не считает, а считает их серыми мы-шами. И вот ей отвечала женщина, чье самолюбие было задето. Эта вторая писала о себе еще в более превосходных степенях, сообщала, что кроме тех материальных благ, коими гордилась первая, у нее все это было, только помноженное на десять; у нее есть еще и таланты, она знала три языка, музицировала на фортепиано и скрипке, пела в хоре, писала стихи, разбиралась в живописи, архитектуре, за спиной имела два факультета. Далее шел рассказ о конных прогулках в бере-зовых рощах, о теннисных кортах на далеких жарких островах, пере-числялись квартиры, загородные дома, счета в известных банках, га-рантирующие ей подобную жизнь еще на сотню лет вперед.
К чему ж она вела? К тому, что презирает женщину, автора пер-вой статьи и считает ее саму серой мышью, тех же, кого она называла серыми мышами, даже и не презирает, так как они для нее просто не существуют. Их нет. А какое презрение может быть к тому, чего нет?
Эту статью мой сосед читал вслух в присутствии родственника, и этот родственник долго не мог понять, о чем статья, чего автор хо-чет. Сосед терпеливо ему объяснял и, наконец, нашел нужные слова:
– Понимаешь, тебя для нее не существует, она даже серой мы-шью тебя отказывается признавать. Для нее ты – пыль. Даже хуже – нуль! Пустота!
И тут этот грузный на вид, грубый и толстокожий работник за-вода ЗИЛ заплакал. Заплакал, как младенец. Стал, всхлипывая, причи-тать:
– Да что же это такое? Как же так? Надо же опровержение в га-зету написать.
Только не подумайте, что разобрало его от алкоголя, мы тогда еще не начинали пить. Да, к слову сказать, он в тот день к спиртному так и не притронулся. Его настолько задела статья, что он брал газету в руки, перечитывал ее в десятый раз, при этом приговаривая:
– Как же так? Ничего не пойму.
И смешно и грустно было на него смотреть, в тот день он для меня открылся своей новой стороной, но это к делу не относится.
Так вот, я долго пытался представить себе, что это за женщины и, признаюсь, представить таких женщин не мог. Само собой, никогда в глаза их не видел. Они так и оставались для меня где-то там, далеко, в березовой роще, на пегой лошадке, либо на теннисном корте ост-ровного государства. И, наконец, сподобился, увидел. Увидел благо-даря Тарасу. Такая вот жар-птица пристала к нему у ограды Дома журналиста.
Была ранняя весна, март месяц, женщина была в шубке из собо-лей. Шубка была в форме колокола (Леонид называл ее шубку «свин-гер») и по длине чуть ниже колен. Женщина была ослепительно хо-роша. Все в ней, каждая ее ресничка стоила миллионы. Она никого не стесняясь, звала Тараса домой на растление. Тараса Калещука, одетого в старые брюки с пузырями в области колен, в стоптанные войлочные ботинки «прощай, молодость», наряженного в заношенное ратиновое пальто, Тараса, который внешне не был красив, а, скорее даже напротив, был неуклюж, сутуловат, никому, как писатель, не известен (по моему мнению, слава могла бы компенсировать его некрасивость, его жалкий вид, то есть нищенский гардероб). Что могло привлечь ее? Это было загадкой не только для меня, но и для нас всех.
Рядом стоял холеный красавец Леонид, былинный богатырь То-ля Коптев, наконец, я, высокий и грациозный (сам себя не похвалишь, никто не похвалит). Так ведь нет, она выбрала (прости меня, Тарас) урода. Да был бы еще уродом настоящим, то есть страшным, тоже можно было бы понять, а тут ни то, ни се, безликая середина для по-сторонних глаз. Она же не знала его внутреннего мира, она могла су-дить только по облику, по тому, что снаружи. А как он выглядел, я уже сказал. Пугало с огорода, и то выглядело бы презентабельнее.
Но факт остается фактом. Мы, считавшие себя интересными мо-лодыми людьми, были для нее ландшафтом, декорацией, а он, Тарас, по нашим понятиям старик (тридцать лет, что ж вы хотите?), моралист и мечтатель, был для нее всем. И богом, и чертом, и главным героем. Она смотрела только на него и не просто разглядывала, а бесстыдно домогалась его у всех на глазах.
– Ну, умоляю, сжальтесь надо мною, снизойдите. Я погибну без Вас, погублю себя, что-то страшное, непоправимое с собой сделаю. Ну, пожалейте меня, пойдемте. Одну… Одну только ночь прошу, – говорила она с подкупающей искренностью.
Входя в ее положение, сочувствуя ей, Тарас был так же предель-но откровенен:
– Войдите и вы в мое положение. У меня дело… мне нельзя спать с женщинами.
Она хохотала чарующим, колдовским смехом, обнимала его за шею, целовала в губы, то прижималась к нему, то висла на нем, то вдруг в ней просыпалась стыдливость. Она начинала прозрачную женскую игру.
– Глупенький, никто тебя и не тащит в постель. Поедем просто ко мне в гости. Живу я одна-одинешенька, у меня просторно, тебе по-нравится.
Но Тарас упирался:
– Мне нужно книгу писать. В этом вся моя жизнь. Если поеду к вам, то писать не смогу. А не смогу писать, – под вопросом окажется сама жизнь.
Он не лгал (в этом была его сила), пока писал, был неуязвим. Его, безгрешного, обходили стороной все беды, он как бы находился под защитой своих произведений.
Ей, конечно, было все равно, что он там написал или не написал, кто он такой в социальном плане, на какой иерархической ступени стоит. Социальные ступени ей были не важны. Все цари мира лежали бы у ее ног, помани она их только пальцем. Над ними над всеми ей дана была власть, быть может, поэтому она и не испытывала к ним интереса. Эта женщина чувствовала то, чего не чувствовал никто другой, что Тарас находится на достаточно высоком уровне духовного развития и, что не дано ей ни сил, ни власти над ним, и никакие чары, неоднократно помогавшие ей и служившие службу, на этот раз не вы-ручат.
Возможно, это и приводило ее в экстаз, в исступление. Нашелся все же смертный, что ей не по зубам. И вроде не монах, не отшельник, а находится человек в своей светлой силе и никак его не сломать, не согнуть, не сдвинуть с места. А она-то готова была для него дождем пролиться, сделать все, что бы он ни приказал. Сказал бы идти наги-шом по грязной мартовской улице, – и пошла бы. Велел бы ноги мыть, а воду пить, – и исполнила бы. Более того, она всего этого у него про-сила, к тому склоняла, но он, по нашим тогдашним понятиям, совер-шил непоправимую глупость, сказал:
– Не смущайте меня. Уходите.
Она и это приказание исполнила, хотя, казалось, это было выше ее сил. Плакала, целовала ему руки, но не своевольничала. Правда, долго держалась обеими руками за указательный его палец, но все же ушла.
– Тебе же она нравилась? – спрашивал я его чуть погодя.
– Нравилась. Но когда точно знаешь, что знакомство не пойдет на пользу, только во вред, а в данном случае так просто погубит, то находятся силы, которые помогают отказаться и от того, что манит, и от того, что сильно притягивает. Это называется преодолением со-блазна. Не слишком заумно?
Я слушал его, соглашался, но мыслил тогда иначе. Я видел ца-рицу Савскую, которая его боготворила. Не сумасшедшую, не пьяную, женщину в полном здравии и в своем уме. Судя по всему, она бы обеспечила ему безбедную жизнь, оберегала, охраняла бы его, да разве не приятно просто общаться с такой. Для писателя должно быть, даже полезно, мог бы образ потом слепить, да в свое произведение и засунуть. Или по центральным улицам пройтись, взявшись за руки. Не говоря уже про все остальное. Нет. Я просто отказывался его пони-мать, считал его, прежде всего, дураком, а во-вторых, как ни совестно в этом признаться, импотентом. А как же еще, дорогие мои, я мог объяснить себе этот отказ? Как мог расценить такое поведение? Толь-ко так. Испугался оказаться несостоятельным в самый ответственный момент. А опозорившись, конечно, стал бы комплексовать, и уж тогда точно не написал бы ни строчки. Такой трухой я был тогда набит, ру-чаюсь, что Леонид с Толей думали примерно так же.
Шли мы в тот день от ограды Домжура молча, о «царице» не го-ворили. Замечательно то, что и в последствии своими впечатлениями не делились, настолько поразила, ослепила она нас всех. Я бы решил, что это одному только мне пригрезилось, но из того, что на курсе слышны были разговоры о «фее-волшебнице», понял, что это не так.
Тарас мне потом сознался, что и до этого случая его всячески соблазняли прелестницы, но это был как бы внеочередной, внеплано-вый соблазн. И, после того, как он устоял, ему невидимые стражи рас-крыли двери к новым знаниям.
2
Говорили и спорили с Тарасом обо всем. Запретных тем не было.
– Вот ты, Тарас, все время говоришь, что был грешником, него-дяем, но по тебе этого не скажешь. Рассказал бы что-нибудь из своей грешной жизни, – попросил Калещука Леонид
Тарас с легкостью на это согласился.
– Помню, встретил я своего сокурсника, – начал он, – вместе в институте учились. Я тогда жил, как Епифан, герой известной песни Высоцкого, «меры в женщинах и пиве он не знал и не хотел», был развратным и бесчестным, а сокурсник, наоборот, был очень порядоч-ным, чем более всего меня и раздражал. В основном, я злился на него из-за того, что семьянином он был примерным. Не верил я тогда в ин-ститут брака, в крепкую семью, не желал верить. И что же я задумал? Я под предлогом нашей встречи хорошенько его напоил и повел в общежитие второго медицинского. Пообещал, что ночевать непре-менно пойдем ко мне, но так как ноги уже не слушались, я ему сказал, что заночуем в общежитии, но без девиц. А это все одно, что дома. И, конечно, обманул. Там было как раз две комнаты и две девицы. Завел музыку, устроил танцы, бутылочку крутили, целовались. В конце кон-цов я с одной из девиц удалился в другую комнату. Прошла ночь, ут-ром я проснулся от громкого плача. Вбежал в ту комнату, где оставил друга и вижу такую картину. Спит голая медичка, а на краю кровати, уже одетый, сидит мой сокурсник и, закрыв лицо руками, навзрыд плачет. Картина была страшная. На меня его слезы так подействовали, что я даже сразу и не сообразил, из-за чего он, собственно, так рас-строился. Но вскоре догадался, понял. Он плакал оттого, что провел ночь в одной постели с голой женщиной. Возможно, ничего у него с ней и не было, я специально не уточнял. Он плакал, понимая, что не может от жены сокрыть этот факт. А жена его очень любила, она, ко-нечно, и поймет и простит, но при этом будет сильно страдать, и той счастливой, безоблачной семейной жизни, которая у них была, уже не будет. Не будет никогда. Вот, все это понимая, он и убивался. И, знае-те, как мне было жутко на него смотреть. Ведь я осознавал, что творец всего этого горя – я и только я. Я ему завидовал, я зло в своем сердце имел на него и вот, своего добился, но отчего-то радости не испытал. С тех пор я и стал задумываться над тем, зачем живет человек на зем-ле, откуда в нем такая потребность делать зло. Тогда же решил. Что буду стараться никому зла не делать. И до сих пор очень жалею о том, что все это тогда затеял. Мысленно прощения прошу.
– Почему мысленно?
– А я с тех пор с ним так и не виделся. Не знаю, чем у него там с женой закончилось. Очень хочется, чтобы все было хорошо.
– Ну, так не пойдет, – капризно начал Леонид. – Ты все с мора-лью, а это противно. Расскажи такой гадкий случай из своей жизни, чтобы без всякой морали, где ты подлец, и все. Расскажи, а иначе я не успокоюсь, буду все думать, что ты безгрешный, буду злиться и, в конце концов возненавижу тебя.
И Тарас стал рассказывать другую историю. Он был очень добр и все наши прихоти, как просьбы малых детей, старался исполнять.
– Помню, возвращался поздно вечером домой и вижу, впереди стоят братья Байковы. Четыре брата, трое старших – близнецы и с ними младший, мой сверстник, Генка. Близнецы были очень похожи, но легко различались по количеству выбитых передних зубов. У Николая не было трех, у Сергея – двух, у Славки – одного. Стоят они на большой дороге, как три разбойника, а между ними, как соба-чонка на задних лапках, Генка крутится. Хуже всех был. Сам хилый, тщедушный, соплей перешибешь, а попробуй, тронь. Развращен был безнаказанностью.
Вот, шагаю я по дороге и слышу, как братья между собой сове-щаются, что-то замышляют. А смысл их совещания такой – кого пер-вого поймают на дороге, тому бока и намнут. Слышу я эти слова, и как-то сами собой ноги мои укорачивают шаг, а затем и вовсе остано-вились. Присел я и стал шнурки развязывать, язычки на ботинках по-правлять и затем шнурки снова завязывать. Мимо меня, обгоняя, про-шел мужичок и прямо к ним. Остановили, слышу, говорят ему слова соболезнования: «Ну, что же ты, отец? Сам виноват».
– А что с ними потом стало? – влез опять Леонид.
– Что-что? Намяли дядьке бока и успокоились.
– Нет, я не про тот вечер, а вообще?
– Близнецов в тюрьму посадили, а Генка в пруду утонул, или утопили. Я их видел потом, после тюрьмы. Повзрослели, остепени-лись, вся дурь из головы повыветрилась. Вставили зубы, стали отцами семейств.
Тарас был для всех для нас лидером, авторитетом и, конечно, не в последнюю очередь из-за того, что когда-то жил блудно. Без этой темной странички в его биографии, мы бы его не уважали. Я всегда с недоверием относился к тем святым, что не изведав пучин адовых, с рождения и до смерти все возносились и возносились духом ввысь. Ближе были те, что поначалу грешили. Эти были понятнее. Быть мо-жет, все это оттого, что самому хотелось грешить, но в планах на бу-дущее я имел твердое желание встать на путь исправления.
Тараса, к слову сказать, любили не только мы, его любили все. Главное, с ним никто никогда не ругался. Он отлично знал людей, был сердцеведом и умел найти выход из любой, казалось бы, безвыходной ситуации. Он, конечно, находился на более высокой ступени развития, и все мы это ощущали.
Свои произведения он писал подолгу. Я бы даже сказал, необъ-яснимо долго. К тридцати годам у него было написано всего три по-вести. И это при том, что по собственному его же уверению, писать он начал с двадцати четырех лет и писал почти что каждую ночь.
Мы, конечно, ему мешали, засиживались, отнимали у него дра-гоценное время. Впрочем, сам он говорил, а я ему верю, что не только мешали, но и в чем-то помогали. Он даже более обнадеживающую фразу сказал: «Ровно на столько, на сколько вы мне мешаете, ровно на столько же и помогаете».
Писал он по ночам, при этом пил много чая, крепкого и сладко-го. Утром ложился спать. Мы приходили к нему только тогда, когда он просыпался. С утра пораньше, или днем никогда не наведывались. Повести его, конечно, прочитали.
– Твои создания слишком целомудренны, а потому фальшивы, – говорил Леонид. – В них не хватает откровенных сцен, доходящих до цинизма. Если бы ты умел сочетать одно и другое, может быть, и по-лучилось бы что-то замечательное. А так – трава, бесцветный силос, корм для овечек и козочек.
Слушая Леонида, я ловил себя на мысли, что мне очень нравятся повести Калещука, и нравятся именно за то, за что Леонид их ругал, – за их целомудрие. А еще и за то, что он без напряжения, без натяжек, просто и доходчиво рассказывал в них о самом главном, – о любви, о дружбе, о верности и чести. Об этом искренно никто не мог написать, а ему удавалось. И это было просто настоящее чудо.
Рядом с нами жил настоящий гений, но мы не хотели этого признавать. И я в этом смысле был не исключением. Я почему-то стеснялся сказать все, что думал о Тарасе, вслух. Леонид, наоборот, никогда не стеснялся. И однажды так разошелся, стал, словно стоя на трибуне, проповедовать свое мировоззрение, свое миропонимание:
– Живем в эпоху ума, а не христианства, кто поумнее, тот и прав. Покуда существовать будет человечество, будет и грызня за место под солнцем. А христианство, – не что иное, как сентиментальность. Когда плохо, сходил в церковь, поплакал и все, на этом его роль закан-чивается. Дальше делай то, что хочешь. Наш век – торгаш, и нет тако-го труда, где без преступлений обходилось бы. А сейчас тем более, не жить, а выживать надо.
– Ты путаешься в понятиях, – сказал Тарас.
– А как в них разобраться?
– Если есть у тебя совесть, то это не трудно.
– А что такое совесть? Такого понятия нет. Есть ум, есть талант, есть способности, и всем этим нужно пользоваться. А совесть – это мытарства российские, понятие, придуманное сопливой интеллиген-цией.
– Как? Как ты сказал? – оживился Тарас и взялся за ручку.
Леонид осекся, чего-то испугался и совсем не тем уверенным голосом, которым только что говорил, спросил:
– Чего это ты записываешь?
– То, что ты сказал, – ответил Тарас.
– Потом в чью-то глотку засунешь? В повестушке черканешь? – интересовался Леонид, не скрывая своего недовольства.
– Обязательно.
– Эх ты, писатель. Я же тебе золотые слитки за так отдаю, – ре-шил он отшутиться и засмеялся.
– Не золотые, а бриллиантовые. Бриллиантовые россыпи, – вос-торженно вторил ему Тарас.
– Ну, и куда ты это сунешь? Дашь какому-нибудь подонку, кото-рый перед тем, как зарезать сироту, слова эти скажет, а затем и сам по-платится.
– Не исключено.
– Все сказки пишешь, где зло наказано, а добро торжествует.
– Для тебя сказки, для меня – реальность.
– Что ж, так до конца дней своих и будешь пером скрипеть?
– Хорошо бы.
– А жить когда?
– Для меня работа – жизнь. Я только когда работаю, только то-гда и живу.
– Что же тебе нужно от этой писанины? Деньги? Слава? Женщины?
– Ничего.
– Ну, хорошо. А ты думаешь о том, кто будет читать твои повес-ти? А может быть, им не понравится?
– Пишу я для себя. Найдется тот, кому понравятся мои труды, буду рад. Не найдется, тоже не обижусь.
– А что же ты не печатаешься? – спросил я у Тараса.
– Да как-то время на хождения по редакциям тратить жалко. Лучше еще что-нибудь напишу, пока пишется.
Он много тогда интересных вещей сказал.
– Для меня, – говорил Тарас, – жизнь кончается тогда, когда я перестаю мечтать о прекрасном, перестаю замечать красоту и стре-миться к ней. Когда я написал свою первую повесть, то почувствовал себя примерно так же, как князь Андрей, когда его отправили курьером к австрийскому двору с известием о победе на Дунае, че-ловеком, долго ждавшим и, наконец, достигшим начала желаемого счастья. Каждый автор должен не только любить всех своих героев, но также и полностью отвечать за все то, что он пишет. Удивительная вещь – слово, печатное слово, в частности. Даже не сведенные в конечную мысль и те у разных писателей наполнены разным духом. Стоит мне только взглянуть в раскрытую книгу, как я сразу же по-нимаю, нужно мне читать это или нет. Родной ли дух живет на этих страницах или чуждый.
– А что такое писатель? – спросил я.
– Писатель, по-моему, это не тот, кто время от времени что-то пишет и даже не тот, кто постоянно пишет и не может не писать. Пи-сатель тот, кто дышать, жить без литературной работы не может, тот, кто все мысли, все силы… Вся жизнь у которого только на то и уст-ремлена, чтобы писать. А плохой он или хороший, для современников он пишет или в расчете на будущее, это все вопросы десятые. По-моему, так.
– Это ты про себя? – злорадно улыбаясь, спросил Леонид.
– Нет, мне до этого далеко, – глядя ему прямо в глаза, отве-тил Тарас.
У Калещука было два друга-сверстника. Оба в прошлом, как и Тарас, выпускники МАИ, – Тагир Чурхенов и Борис Мулерман. Мы с ними также были знакомы.







Глава 19 Азаруев и его матушка

1
- Антон Антонович Азаруев, – говорил мне Толя, – давно уже не Азаруев. У него теперь в паспорте – Иван Иванович Иванов. А паспорт выдан не отделением милиции, а отделением патологии венерического диспансера. Он там настолько частый гость, так привыкли, что он себя Иван Ивановичем Ивановым декларирует, что в конце концов не выдержали и выдали ему соответствующий документ, так сказать, новый паспорт.
– Правда? – изумился я.
– Нет. Шутка. Но с ним, действительно, невозможно ни о чем говорить, кроме как о женщинах. Он или сам рассказывает о своих похождениях, либо тебя расспрашивает: «Как так у тебя бабы нет? Что же ты тогда без нее делаешь? Шлифуешь?». Спрашиваю, было в убогой жизни твоей что-то светлое, о чем всю жизнь можно вспоми-нать и, не стесняясь, рассказывать? Говорит, было. И рассказал о том, единственно светлом, что было в его жизни. Это тоже, естественно, была женщина. Ну, думаю, сейчас услышу рассказ о великой и чистой любви и вот. Что я услышал: «Познакомился я с ней в Парке культуры, и так я ее полюбил, так она мне понравилась, что я не выдержал и сделал ей признание. Никогда и никому не делал, а ей сде-лал. Признался в том, что не могу с ней переспать (он, конечно, другими словами это обозначил – авт.), так как заражен венерической болезнью и в данный момент принимаю в свой организм лекар-ственные уколы. На что девушка, расчувствовавшись, тоже призналась в том, что болела этими болезнями и сама излечилась или, как она выразилась, «стала стерильной» только вчера. Влюбленные решили, что им нужно подождать, – продолжал Толя от третьего лица, – и отложить встречу под одеялом на непродолжительное время. И вот, с тех пор, в чем, собственно и заключена вся трагедия этой любви для Антона, они ждут. То она его, то он ее, так как не получается у них в одно и то же время быть «стерильными» и насладиться друг другом со спокойной душой и чистой совестью.
Вот такую душещипательную историю о том единственно, свет-лом, что было в его жизни, рассказал Антон Толе. Антон тогда все к Толе приставал, лез с разными вопросами, со всякой ерундой.
– Ну, хорошо, – говорил Антон Толе, – вот ты говоришь, что нельзя путаться с замужними. А если она любит меня? А если муж, до-пустим, это знает и отпускает ее ко мне с чистой совестью? Отпускает, сидит с ребенком. И, встречая жену утром, видя счастливые ее глаза, улыбается. Улыбается оттого, что рад за нее, рад и тоже счастлив.
– Этот муж, который, по твоим словам, улыбается и радуется за жену, когда-нибудь поймает тебя и проломит череп. А ты будешь ле-жать весь в крови и недоумевать, за что? Ведь было все так хорошо, а, главное, правильно.
У Антона зубы были редкие, но при этом крупные и острые, как у дикого зверя. Когда он побрился наголо, то зубы стали еще заметнее, они словно выросли, вдвое увеличились против прежнего.
Антон познакомился с девушкой на вокзале, привел ее к себе и вот, занимаясь с ней известным делом, стал руками закрывать ей глаза. Делал он это для того, чтобы она не видела, как он, потея, скалится и не смеялась бы над ним, над его оскалом. Но она, сквозь щели между пальцев, все же разглядела милого, его большие и острые зубы, но не смеялась при этом, а наоборот, прониклась к нему нежностью и, в по-рыве этой нежности шептала: «Волчоночек мой, волчонок». Антон, конечно, всем об этом в красках рассказал и вскоре в институте его иначе, как волчонком, и не называли.
Одно время Антон крепко стал поддавать, да являться в таком виде на занятия. Педагоги у нас были добрые, отношения либераль-ные, но всему есть предел. Настал предел и их терпению. Один из пе-дагогов по мастерству, женщина, стала ругать Антона:
– Ты что, без водки не можешь жить?
– Да, а как же-то жить без нее? – серьезно спросил Антон. – Пока я не выпью, я света белого не вижу, ночь кругом непроглядная. А как выпью, так сразу светло перед глазами делается.
Антон говорил очень серьезно, но от такой его серьезной речи женщина-педагог рассмеялась и, вытирая выступившие от смеха сле-зы, сказала:
– С тобой нельзя, Азаруев, серьезно разговаривать. Иди. Иди, смотри на белый свет, пока он у тебя перед глазами. А как ночь не-проглядная наступит, тогда придешь ко мне репетировать.
И что же вы думаете? Сорвавшись с репетиции, Антон хоро-шенько еще добавил и явился среди ночи к женщине-педагогу на квартиру репетировать.
– Вы же сами сказали, когда ночь настанет. Я и пришел. Я не хочу пропускать репетиции.
Женщина поначалу решила, что Антон и в самом деле слаб умом и не понимает образную речь, но в этот момент под лестницей послышался сумасшедший хохот Москалева и вслед за этим торопли-вые шаги, перешедшие в бег. Хлопнула подъездная дверь, смех пре-кратился. Женщина смотрела на Антона, тот улыбался.
– Простите нас, Наталья Борисовна, – заговорил Антон. – Мы отвратительны, глупы и бездарны, но мы к тому же еще и молоды. И нам так хочется веселья, а где взять? В киоске «Союзпечать» ведь не купишь.
Если бы он эту искреннюю речь говорил мне, то по киоску «Союзпечать» я бы сразу же определил, что этот текст приготовлен для него Леонидом, но Наталья Борисовна этого знать не могла и по-верила в то, что это слова самого Антона. Она пригласила его к себе, рассказывала ему о своей молодости, о том, как она понимала в свое время веселье, и как понимает его теперь. Много рассказывала, из чего Антон ничего не запомнил, ибо память его цепляла только сальности, грязные анекдоты и истории про женщин.
– Ты что такой хмурый? – спросил я как-то у Антона.
– Да со своей старухой поссорился, – отвечал он. – Написал на чистом листе дружбану письмо в армию, перевернул лист, чтобы она не читала и вышел. И вышел-то на пять минут, а вернулся, она уже мой лист под свои надобности использовала. Только не подумай, что мать им подтерлась. Написала на нем: «За упокой» и целый столбик разных имен. Крестик сверху нарисовала, в церковь хотела отнести. Ну, как я другану такой листок пошлю? Пришлось переписывать письмо а дома во-первых, бумаги нет, а во-вторых, не люблю я писать.
Сам страницу переписать не мог, а Тарасу, я слышал, такие со-веты давал:
– Ручка у тебя есть, бумага есть, – говорил Антон. – Что еще нужно? Сиди и строчи.
– Душевное расположение нужно.
– Чего?
– Я говорю, душевное расположение еще необходимо. Опреде-ленный настрой.
– Ой, перестань, Тарас, перестань. Писание есть обыкновенная работа. Работа механическая, никакого душевного расположения для этого не нужно.
– Ну, это ты так думаешь…
– Не я, а все. Да, так оно на самом деле и есть. А то, что ты го-воришь, все это выдумки, чтобы пудрить мозги девочкам и заставлять их лезть в постель, при этом вздыхая и восторгаясь: «Ах, он такой не-обыкновенный. Он не может просто так водить ручкой по бумаге, ему нужно душевное расположение». Еще раз говорю, брось зазнаваться, я-то лучше знаю».
2
Был на дне рождения у Антона; на столе стояло вино, закуски, все готово было для того, чтобы отмечать. «А вот и первое поздравле-ние», – решил я, увидев соседа, с которым в одной квартире жил Ан-тон. Сосед подошел к Антону, пожал ему руку, а вместо поздравления сказал следующее:
– Приходил вчерась Саша-Кабан, просил передать, что если к завтрему ты не вернешь ему долг, то тебе будет…
– Чего? Что будет-то? – допытывался Антон, хотя казалось бы, и так было ясно, что тот мог ему обещать. Сосед оглянулся на мать Антона, тоже вопросительно смотревшую на него и стал ин-теллигентничать.
– Он сказал слово, похожее на слово «конец»; такое же по сути, но начинается оно на «пэ».
– Писец? Стал гадать Антон.
– Да, только еще с буквой «д» посередине.
– Да пошел он! Мы еще посмотрим, кому будет «писец» с бу-квой «д» посередине.
На этом же дне рождения от соседки я узнал об Антоне кое-какие секретные сведения. Соседка тоже была из приглашенных и си-дела рядом со мной за столом.
– Мать его, Кузьминишна, тогда работала на производстве с ин-валидами, со слепыми, одним словом. Убиралась там у них в цеху. Водила к себе в гости. От одного из них Антона и прижила.
– А что же он слепым не родился? – засомневался в искренности ее рассказа Зурик, так же слушавший ее в пол-уха.
– Так зачем же? Хромосома-то у них здоровая. Просто случилось несчастье, человек и ослеп в расцвете лет, а так, по мужской части, здоровей здорового. Вот она и водила. А инвалиды тоже люди, тоже хочут тепла, хочут ласок… Да, как подумаешь об этом, самой впору какого-нибудь пожалеть. Их ведь есть за что жалеть. Вы бы на их месте руки опустили, а они вон работают, денежки зарабатывают. Как-то видела Клавку с одним из них в метро, он дарил духи ей. Она упиралась, говорила: «Не надо», а сама счастливая. Смотрит, ахает. Может, как раз отец Антона и был? Не знаю.
– Ешь картошку, – говорила Клавдия Кузьминична сыну, пере-живая из-за того, что тот пил и не ел ничего.
– От крахмала только воротничок хорошо стоит, – храбрился Антон. – О! Смотри! Смотри, мам! Там такие попугаи на воле живут.
По телевизору шла передача «В мире животных», показывали окрестности реки Амазонки и огромного попугая, сидящего на ветке.
– Да ну? – удивлялась Клавдия Кузьминична. – Они, такие по-пугаи вообще-то всегда заперты.
Имелось в виду, – в клетках сидят.
– Кто ж его там кормить будет? Умрет с голоду.
Она была простодушна и мила, матушка Антона.
По телевизору выступал какой-то парламентарий. Мать Антона пригляделась к нему и спросила: «Это не тот, кто щекотки боится?». Я не понял, откуда у нее такие сведения. И она пояснила:
– Он шпиона играл, – его обыскивают, он в хохот. Тот, кто обы-скивает, ему и толкует: «Чего смеешься, ведь смерть на носу?». А он отвечает: «Щекотки боюсь».
Она спутала парламентария с актером Виктором Павловым в образе Мирона Осадчего из кинофильма «Адъютант его превосхо-дительства». Я ей об этом сказал.
Телевизор она любила. Особенно ей понравился телевизор, кото-рый был у Леонида, с дистанционным управлением (была на дне рож-дения Леонида, вместе с сыном). Все просила, чтоб ей дали пульт управления, говоря при этом: «Дайте-ка мне управителя». Ей подава-ли.
Матушка у Антона была энергичной и работящей. Она в сезон ездила за грибами на электричке, ловила в Москве-реке рыбу, квасила капусту. Мы, грешные, тогда еще живя беззаботной жизнью, эту рыбу, подсушенную, с пивком трескали. Она сушила не только грибы и рыбу. Она сушила и арбузные семечки и корки от лимонов, апельсинов и граната. Зерна апельсиновые и лимонные сажала в горшки, они прорастали, росли, зеленели, затем отчего-то желтели и сохли. Но она все одно, сажала. Сухие корки граната использовала при расстройстве желудка. Лимонные корки кидались в настойку, апельсиновые и мандариновые раскладывала на вещах, якобы от моли помогали. Хозяйственная была, все у нее шло в дело.
А день рождения тогда закончился так: как обычно, пили, пели песни. Танцевали. Затем Антон рассказывал свежие сплетни и древние анекдоты, показывал фокусы. Запомнился такой: зажигал спичку, бро-сал ее в пустую бутылку из-под молока и затыкал бутылку вареным яйцом. Яйцо, как живое, само пролезало через узкое горлышко и ока-зывалось в бутылке.
Вечером все это было весело, а на утро я плохо себя чувствовал, да еще этот мусор кругом. Да к тому же Антон надел на голое тело фартук, принадлежавший его матушке, и бегал, готовил завтрак. Девчонки над ним смеялись, а он гордился этой своей придумкой. Да, на такие придумки он был мастак. Любил, сняв штаны за кулисами, показывать товарищам, играющим на сцене, свои гениталии. Особенно когда те должны были произносить монолог, глядя за кулисы, в его сторону.
Когда я поступил в институт, то никак не мог привыкнуть к тому, что каждый мало-мальски знакомый (а это, считай, весь ин-ститут) обязательно пожимая на ходу руку, спрашивал: «Как дела?». Причем, спросит и идет своей дорогой, не дожидаясь ответа. Я думал, что их от такой, на мой взгляд, нехорошей привычки отучить нельзя. Антон отучил. Сказал: «Надо спрашивать: «Как живешь», а не «Как дела». Дела у прокурора. Стали спрашивать «Как живешь?». И тогда он, с наслаждением, на их вопрос «Как живешь?» отвечал: «Регулярно и с удовольствием».
Он любил такую шутку. Пихнет кого-нибудь в транспорте лок-тем, тот, возмущенный, обернется, а он тут как тут, обращаясь ко мне наставительным тоном говорит: «Дмитрий, мне кажется, ты должен извиниться». Что тут поделаешь? Я извинялся.








Глава 20 Знакомство с Саломеей

С Саломеей я познакомился благодаря Яше Перцелю. Он попро-сил занести своей знакомой книгу «Архип Куинджи, репродукции с комментариями специалистов». Сокурсник мой куда-то торопился или просто делал вид, что торопится, он умолял меня ему не отказать. Я только потом узнал, что с этим возвратом книги все было гораздо сложнее или проще, с какой стороны смотреть.
Яша взял книгу на один день и не возвращал ее полгода. Затем стал приходить к Саломее с одной и той же отговоркой: «Нес тебе книгу, а точнее, думал, что несу, а на самом деле забыл ее дома. Пока шел, замерз, на улице холодно, чайком не угостишь?». Он пил чаек, что-то рассказывал, и с вожделением поглядывал на Саломею. Вся его трагедия состояла в том, что Саломея ему нравилась, а он ей был безразличен.
Утопающий, как известно, хватается за соломинку, понимая, что шансы на взаимность не велики, и что книга является единственным поводом бывать в столь приятном обществе, Яша с возвратом не торо-пился. Но вечера, наполненные негой, посиделки и переглядки, очень скоро закончились. Дошло до того, что Саломея просто перестала пус-кать Яшу в свой дом. Спросит через приоткрытую дверь, не забыл ли он книгу. «Ах, забыл, ну, так иди, сходи за ней. Вернешься с книгой, будем чаи распивать». Яша уходил за книгой и не возвращался. Затем звонил, придумывал всяческие причины, которые помешали ему явиться с книгой. Так это все и тянулось. Наконец, Саломея сказала Перцелю, что дарит ему книгу, единственно с тем условием, чтобы он никогда не показывался ей на глаза. Это подействовало на Яшу отрезвляюще. Он решился все же книгу вернуть, но вернуть самому не хватало духа и он попросил это сделать меня.
Я, ничего не подозревая, всей этой подноготной не зная, не ведая даже, какую книгу несу, так как была она завернута в двойную газету, направился по указанному адресу.
Далее все происходило так. Я вошел в шикарный дом старинной постройки, парадное было просто царское, отыскал нужную мне квартиру и нажал на кнопку звонка. За дверью стояла мертвая тишина. Я довольно долго прислушивался, но все зря. Тишину никто не на-рушал. Второй раз я не звоню, довольствуюсь всегда одним звонком. Только собрался уходить, как вдруг послышались звуки шаркающих об пол и видимо, спадавших с ног тапочек. После лязганья замка и звяканья массивной цепочки, дверь отворилась и из темноты прихо-жей кто-то сонным голосом сказал:
– Заходите.
Я шагнул за порог, захлопнулась дверь, и я оказался не то, чтобы в темном пространстве, а просто в какой-то тьме тьмущей, в царстве мертвых, где несть света и несть надежд грешным душам. Меня мгновенно объял ужас, темноту я с детства боюсь и страх этот пронес с собой через годы. Я готов был уже разреветься от своего бессилия, как тот негодяй, который сначала открыл дверь ловушки (иначе назвать это было нельзя), а затем захлопнул ее, сказал мне, чтобы я не разувался и следовал за ним.
В полном мраке, на ощупь, следуя за шаркающими звуками спа-давших с ног тапочек, я куда-то брел по бесконечному кривому кори-дору и, наконец, оказался на кухне, в которую меня и вели.
Кухня была большая, похожая на комнату, в ней было светло. Щурясь от яркого света, я разглядел своего поводыря. Это была до-вольно красивая молодая девушка с длинными вьющимися волосами огненно-рыжего цвета. Одета она была в салатовый свитер и болотно-го цвета джинсы. Она стояла у плиты и терла кулачками глаза.
– Я задремала, извините, – сказала она, зевая, и предложила мне садиться на диван. Сама же удалилась в темноту, из которой мы вы-шли.
Я сел на теплый, нагретый ее телом диван и, позавидовав ему, задумался о нелепой роли своей. Я-то полагал, что, не заходя, отдам книгу и уйду, а тут сиди и жди неизвестно чего. «Куда же она за-пропастилась? – думал я. – Умывается так долго, что ли? Какая кра-савица! Кем, интересно, она приходится тому человеку, которому я книгу принес?». Я же не знал, что книга ее. Яша сказал: «Отдашь книгу хозяину».
Девушка, действительно, умылась, как я и предполагал, но чего уж я совершенно не ожидал, так это того, что она меня станет кормить. Надо признаться, что к еде у меня отношение особенное. Я не брезглив, но разборчив. Есть люблю и, когда появляется такая воз-можность, люблю есть много. По этой понятной, я думаю, многим причине, я в незнакомых домах от употребления пищи всегда отказы-ваюсь, если на что и соглашаюсь, так только на чай, но и от оного изо всех сил пытаюсь уклониться, так как знаю, стану пить и не удержусь, опростаю стаканов восемь, что впоследствии будет мучить не столько физически, сколько морально. Но в этот раз все получилось как-то са-мо собой, без вопросов и уговоров, очень естественно.
Девушка поставила на стол глубокие тарелки, налила куриный суп, нарезала хлеб и, сев за стол напротив меня, стала молча есть. Тут уж встать и сказать: «Простите, мне пора» было просто немыслимо, тем более. Что она сказала: «Чего вы не едите?». До этого вопроса у меня еще были сомнения в том, что эта тарелка для меня. Все каза-лось, войдет сейчас какой-нибудь молодой человек и скажет: «А-а, принес книгу от Перцеля. Спасибо. А мы тут с женой обедаем». Но вот ничего подобного не произошло, тарелка, как оказалось, была по-ставлена для меня и суп предназначался мне.
– Как вам Москва? – спросила девушка.
– А что, по мне очень заметно, что я не москвич? – поинтере-совался я вместо ответа.
– Да нет. Но меня же о вас предуведомили.
– А-а, – имея в виду Перцеля, согласился я и, не ответив на главный вопрос, принялся кушать суп.
Как вскоре выяснилось, Саломея приняла меня за другого чело-века. Ее дядя, по материнской линии, Матвей Пепельной, звонил ей утром и просил накормить обедом внезапно свалившегося на его го-лову Архангельского родственника. Этот родственник в Москве был беспомощен и дядя Матвей, зная, что тот в столовую не зайдет, упро-сил Саломею его накормить. Уж очень боялся, что тот умрет с голоду в промежутке между завтраком и ужином. Между делом дядя преду-предил Саломею о том, что у родственника хороший аппетит.
Видимо, поэтому после съеденного мной куриного супа, после-довало второе блюдо, состоящее из картофеля пюре, котлет и овощно-го салата. Я посмотрел на девушку вопросительно, она в ответ закива-ла головой, что означать могло только одно: «Все это вам, ешьте, не переживайте».
Я, ничего не зная про родственника, с удовольствием принялся за второе. Аппетит у меня тоже был хороший и я привык, все то, что мне дают, съедать без остатка. После картошки, котлет и салата, я пил абрикосовый напиток, а чуть погодя чай с тортом. Все это я ел молча, украдкой поглядывая на хлебосольную хозяйку. В душе своей я ее бо-готворил.
Конечно, любой нормальный человек, оказавшись на моем мес-те, насторожился бы, заподозрил неладное. Наконец, просто поинте-ресовался, с чего бы это так вкусно и обильно кормят? Или, по край-ней мере, хотя бы книгу отдал. Я же ничего из вышеперечисленного не предпринял. Видимо, не зря в психбольнице держали и не реши-лись доверить оружие. Мне все происходящее казалось нормальным, естественным ходом вещей. Ставя себя на ее место, я понимал, что поступил бы точно так же. Вследствие чего и не нервничал, уплетая котлеты и запивая их абрикосовым компотом.
За все время обеда, после ее вопроса, так и оставшегося без от-вета, мы не сказали друг другу ни слова, как бы на практике демонст-рируя поговорку-инструкцию: «Когда я ем, я глух и нем».
После того, как я закончил с тортом, девушка сказала:
– Посуду я помою, уберу сама. А вы как-нибудь еще заходите.
Я понял, что меня выпроваживают. Я, не торопясь, выбрался из-за стола, и мы, продолжая игру в молчанку, направились к выходу. Я шагал счастливый (так всегда со мной бывает, когда я вкусно и сытно поем), и только выйдя на лестничную площадку, опомнившись, я протянул Саломее книгу и томным ленивым голосом сказал:
– Перцель просил передать.
– Что? Какой Перцель? – непонимающе переспросила она, при-нимая из рук моих книгу. – Постойте, постойте… Откуда вы его знае-те? А вы… Разве вы?…
Она стала всматриваться в осоловевшие глазки мои и, звонко рассмеявшись, взяла меня за руку и снова привела на кухню. Она смеялась, не переставая где-то с минуту. Я тоже, глядя на нее, смеялся, но не в полную силу. Во-первых, потому, что настоящей причины не знал (что произошла какая-то путаница, я уже понял), а во-вторых, смеяться от души мешал набитый живот.
Саломея хохотала, совершенно не стесняясь моим присутствием, иногда, когда хватало воздуха, даже приговаривала:
– Не надо… Не надо так шутить… Я больше не могу.
Отсмеявшись, она подробно рассказала об Архангельском родственнике, о дяде, и о просьбе последнего хорошо северянина накормить.
– Интересный вы человек, – сказала она, – если вы не он, то почему не отказались от слоновьей порции? Отчего ничему не удивлялись?
Тут я, на радостях, что ничего страшного не натворил, сказал Саломее о том. что во-первых, молчал потому, что все было очень вкусно, а во-вторых, по той причине, что она красавица и я в нее с первого же взгляда влюбился.
После этих моих слов она засмеялась громче прежнего, сказала, что с девушками нельзя так говорить, что она мне не верит, что я хит-рый и искусный ловелас.
– Хотя, нет. На ловеласа вы не похожи, – тут же поправилась она. – Давайте, оставим все эти разговоры и лучше будем пить чай с тортом.
– Давайте, – согласился я, не думая о том, куда бы этот торт с чаем мог бы поместиться.
Она подумала за меня, а точнее, вспомнила, что я только что уп-лел сытный обед и половину того самого торта, которым она намере-валась меня удивить. Вспомнила и вновь разразилась приступом чис-того, звонкого, девичьего хохота.
Таким образом мы с ней и познакомились; когда я уже уходил, Саломея окликнула меня и сказала:
– Оставили бы телефон, несносный вы человек. А то съели суп, уничтожили котлеты и поминай, как звали?
Я смущенно заморгал глазами и признался, что живу в общежи-тии, и телефон у нас только на вахте, так сказать, общий для всех.
– Тогда мой запишите. И звоните, непременно звоните.
Саломея торопилась. Дело в том, что пришел настоящий родст-венник, предуведомленный о том, что его хорошенько накормят, и си-дел на кухне с ложкой в руке, угрюмо ожидая котлет и тортов, съе-денных мной. Саломее нужно было срочно ему что-то приготовить, как-то выходить из сложившейся ситуации.
Я записал ее телефон, и тотчас же запомнил его на всю жизнь. Шел по улице и повторял эти цифры, как какой-то волшебный код, суливший мне счастье безбрежное и полеты во сне и наяву. Но не люблю я телефоны и не доверяю им. Когда вся твоя жизнь висит на проволочке и ты зависишь от капризов такой ненадежной, такой уяз-вимой техники, как можно спокойно говорить с человеком, который тебе дорог. Да к тому же в первый раз. И за мою нелюбовь, за мое не-доверие телефон отомстил мне. Я позвонил, Саломея, узнав меня по голосу, обрадовалась, но зачем-то попросила перезвонить ей через пять минут. Я перезвонил. И что же? Трубку поднял какой-то алкаш.
– Саломею позовите, пожалуйста, – попросил его я неуверенным голосом.
– Она ушла, – рявкнул он и повесил трубку. Тут волей-неволей придет на ум всякое. «А вдруг ограбление? А вдруг ее связали? Откуда в ее доме такой пропитой, противный голос? Да нет, я просто не туда попал». Я перезвонил, трубку снова поднял обладатель противного голоса. Я продиктовал ему номер, поинтересовался, правильно ли звоню, он сказал: «Правильно», а еще сказал, чтобы я больше не зво-нил. Я послушался его совета и звонить не стал.
Когда через два месяца на показе отрывков в ГИТИСе с Саломе-ей снова встретились (она специально звонила Перцелю, узнавала, ко-гда этот показ состоится) и я, в ответ на ее: «Почему не звоните?» рас-сказал всю эту историю, то она посмотрела на меня подозрительно, но ничего не сказала. Конечно, не поверила, решила, что я обидчивый и до крайности самолюбивый человек.
– Звоните хотя бы теперь, и если попадете на сказочника, вла-дельца нетрезвого голоса, то не верьте ему. Мы сейчас с мамой живем вдвоем, так что только она еще может подойти к телефону. Отец в данный момент за границей, но уверяю, что это не он тогда с вами пошутил.
Вторая попытка оказалась удачной, я дозвонился, разговорился и договорился. Мы стали встречаться. В ясные дни гуляли по улицам, в ненастные встречались в Зоологическом музее и гуляли по его залам.
В один из таких ясных дней, когда гуляли по улицам города, Саломея остановилась у дома Рябушинского, более известного, как дом, в котором вернувшись из Италии, жил Горький.
– Какой стиль? – спросила она.
– Не знаю, – откровенно сказал я.
– Стиль модерн. Посмотри, все окна в доме разные, нет ни одно-го похожего. Хорошо жить в таком доме, можно показать свое окно и его не спутают с другими, оно будет единственное в своем роде. Прав-да, здорово?
Я согласился. Она стала объяснять, чем отличается один стиль от другого, рассказывать всю ту чепуху, которой ее пичкали в Архи-тектурном институте. А я все это с живейшим интересом слушал и тут же забывал. Сам думал о том, что и из тысячи совершенно одинаковых окон я бы без труда запомнил и узнавал бы ее окно, так как оно всегда бы было для меня тем самым, единственным, на другие непохожим.
О чем же мы с ней говорили? Я все больше о своем институте, о той профессии, которую выбрал, о своих сомнениях, переживаниях, надеждах. Наконец, о том, что замечал вокруг себя, что казалось мне интересным и достойным ее внимания. Саломее мои наблюдения нра-вились, она не считала их пустыми.
Я тогда был очень осторожен на улице, боялся попасть под слу-чайный автобус или машину, ибо был слишком уж счастлив.
Возвращаясь в общежитие после одной из встреч с Саломеей, я стоял на перроне станции Проспект Мира и ждал поезда в сторону Рижской. Душу рапирало, хотелось петь, но я изо всех сил себя сдер-живал, уговаривал: «Осталось проехать одну остановку, выйдешь на Рижской, бегом по эскалатору на улицу, и пой себе на здоровье». Тут вдруг подошел к станции поезд, шедший в противоположном направ-лении. Из него вышла компания, которая, не обращая внимания на зве-нящую, почти что тревожную тишину, затянула песню и долго еще шла и пела, никого не стесняясь. Это послужило толчком, последней каплей. Я хотел осмотреться, как бы в последний раз оценить обста-новку, но вместо этого просто запел. Затянул свою любимую песню. Стоявшие рядом со мной люди шарахнулись в стороны, кто-то отбе-жал, кто-то тихо отошел. Мне было хорошо. В голову лезли нескром-ные мысли: «А что, если когда-нибудь эта красивая и необыкновенная девушка станет моей женой? Мы будем с ней гулять по городу не как теперь, а как муж и жена, держась за руку, или прохаживаясь под руч-ку. И я покажу ей, москвичке, свою Москву. Познакомлю ее, буду-щего архитектора, со своими любимыми домами, с любимыми улицами, с любимыми проспектами. Повезу под сень тех тополей и лип, которые мне особенно дороги. Расскажу ей о том, как я с ними знакомился, о чем разговаривал. Как часами бродил по бульварному кольцу и мечтал о такой, как она. Я тогда уже предчувствовал, что моя невеста, моя избранница будет такой: «чистой, красивой и гордой. С ясным разумом, с добрым сердцем и милостивой душой».
Как любил я те дни, когда из-за дождя или из-за метели, мы вы-нуждены были встречаться в Зоологическом музее и гулять по его за-лам. Как любил я входную дверь этого музея, массивную, дубовую дверь. Я любил ее скрип, знал на ней каждую царапинку, каждую вы-боинку, каждую выщерблинку, каждый миллиметр ее пространства был для меня родным. Я чувствовал дверь, воспринимал ее, как живое существо, так как была она моей подругой, моей помощницей, а один раз даже выступила в роли моего врача.
Расскажу чудесный, почти что сказочный случай. Дело было в декабре, я заболел, а точнее, только начинал заболевать и это начало ничего хорошего мне не сулило, ориентировало, как минимум, на не-дельное пребывание в постели. Настолько сильно я простыл.
Предчувствуя долгую разлуку, я позвонил Саломее. Позвонил только затем, чтобы об этом ее предупредить. Но случилось следую-щее. Трубку долго никто не поднимал, я хотел уже и свою положить, но вдруг на другом конце провода я услышал знакомый голос. Узнав меня, хоть я из-за насморка и гундосил, она обрадовалась и, сообщив, что моется и на звонок выскочила из ванной, быстренько назначила мне час встречи «у зверюшек» и положила трубку. Я даже не успел ей объяснить причину своего звонка. Денег для повторного звонка у меня не было, да и смысла не было второй раз звонить. Я знал за Саломеей привычку, если она договорилась о встрече, то к телефону уже не подходила. А коль скоро на мой звонок выскочила из ванной, значит, кроме нее никого в квартире не было. Приходилось, несмотря на свое болезненное состояние, идти в музей. И что же?
Стоило потянуть на себя заветную дверь, и случилось чудо. Болезнь моя разом кончилась. Кончилась так, словно ее и не было. Температура исчезла, перестало першить в горле, не стали слезиться глаза, и сопли, которые беспрерывно текли, как-то сами собой лик-видировались. Я не шучу и не разыгрываю, произошло настоящее чудо. Я выздоровел и выздоровел настолько, что даже стал смеяться. Смех происходил от переизбытка сил и эмоций, он был бы, на посто-ронний взгляд, совершенно беспричинен, поэтому, чтобы не приняли меня за сумасшедшего, я старался его сдерживать. Смеялся тихо, себе под нос. Таким вот здоровым и жизнерадостным Саломея меня и встретила.
С того момента, как мы познакомились, небольшой отрезок времени прошел, но произошли большие перемены. В семье Зотовых я сделался совершенно своим человеком. Частенько обедал у них, обеды были царские. Конечно, по шесть котлет я уже не ел, ел по две, по три, но Саломея всегда смеялась, когда я отказывался от очередной предложенной. Смеялась и приговаривала:
– А тогда ты не отказывался.
Вот за одним таким обедом, ближе к лету, Саломея и пригласила меня на отдых к дядьке в деревню. Дядька приходился родным братом отцу, а деревня была под Москвой.
– Не отказывайся, – говорила она. – Будем гулять по усеянным сосновыми иглами тропам, подышишь воздухом соснового бора, от-дохнешь.
Леонид меня звал в Крым, Толя под Ленинград, на озера. Из до-ма писали: «Ждем, не дождемся». А я взял, да и поехал в деревню к Андрею Сергеевичу. Так звали старшего брата ее отца. Да и куда я мог поехать, если с первой минуты нашего знакомства я постоянно испытывал к Саломее обостренное нежное чувство?



Глава 21 С Саломеей в деревне





К моменту моего приезда Саломея уже с неделю жила у дяди и в назначенный день пришла на станцию встречать меня. Вышел я из электрички и был приятно удивлен. Совершенно не узнал ее. Вроде она, а вроде и не она. Посвежела, похорошела на свежем воздухе, лицо обветрилось, появилось в нем что-то новое, незнакомое. Саломея была одета по-дачному, в ситцевое цветастое платье-сарафан и какие-то особенные, похожие на те, что носили в фильмах древние греки и римляне сандалии. Я с удивлением отметил тот факт, что ногти на но-гах у нее были накрашены лаком. Я стоял на перроне, не говорил ни слова, бесцеремонно разглядывал ее. Она стеснялась моего присталь-ного взгляда, прятала за спину свои голые руки. Ну, а когда я стал, не отдавая себе отчета в том. что делаю, рассматривать ее ноги, Саломея нервно засмеялась и сказала:
– Ну, хватит смущать. Имейте же совесть.
Хочу объяснить насчет педикюра. Не то, чтобы был я совер-шенно темен, я, конечно, видел накрашенные ногти и на других ногах. Видел, но как это бывает, просто не придавал этому значения, попро-сту не замечал. А Саломея меня интересовала, вот и эта, скрытая в го-роде от меня деталь, чуть ли не потрясла все установившиеся взгляды о ней. «Такая умная, серьезная, – думал я, – и зачем ей это нужно?». Так я подумал, но от замечания на этот счет удержался. Что-то под-сказывало мне, что об этом с ней говорить не стоит. Хочу заметить, что Саломея совершенно не пользовалась косметикой. Она попросту не нуждалась в ней. И на руках ногти не красила, а тут вдруг бац, и ногти на ногах в перламутре. Потом я заметил, что и на руках блестела «русалочья чешуя». Впрочем, все это меня не долго интересовало и нисколько не огорчило, и наверное, лишнее так много об этом рассу-ждать. Другие себе красят ногти, отчего же ей нельзя? Правда, на ней весь этот перламутр, как и на детях, которые, балуясь, красят себе ногти маминым лаком, выглядел излишним и неестественным.
Дом, в котором мне предстояло жить, стоял на окраине села. Ко-гда-то в его стенах размещался сельский клуб. Это была обыкновенная изба, только чуть длиннее, чуть шире и чуть выше обычной. Сразу же за домом начинался яблоневый сад. Когда-то колхозный, кормивший село и должно быть, приносивший немалую прибыль, теперь же со-вершенно заброшенный никем не охраняемый, никому не нужный. Молодежь из села убежала в Москву и даже на лето не приезжала. Старикам было не до сада, да и за годы подневольного труда этот сад стал настолько ненавистен местным жителям, что приходить туда за яблоками никому не хотелось. Яблоки зрели, падали на землю, сгни-вали, даже для поросят не собирали их. Я к окончанию своего отдыха дошел примерно до такого же безразличия к чудесным плодам. А сначала удивлялся и недоумевал. Стоит сад с яблоками, без охраны и ни души.
Расскажу подробнее о доме. Для хозяев дом был излишне боль-шой. Имелось много комнат, в которые они совершенно не заглядыва-ли. Ярким примером тому служил второй этаж. Был он совершенно не обустроен и состоял из одной просторной комнаты, не имевшей даже потолка. То есть крыша, конечно, была, она же и выполняла роль по-толка. И, судя по наличию множества тазов, стеклянных банок, и даже двадцатипятилитрового бидона, на одну треть заполненного водой, она во время дождя протекала. На этой чердачной комнате хочу оста-новиться особенно и описать ее интерьер подробно, по причинам, ко-торые вам станут ясны из дальнейшего повествования.
Собственно, мебели никакой в ней не было, одна лишь железная койка с панцирной сеткой, стоящая прямо у двери. На койке лежал скрученный матрас и подушки от пчелиных ульев. Вся комната была приспособлена под хозяйственные нужды. И, что по-своему замеча-тельно, в этой комнате была своя пасека. Стояло три действующих улья. От койки они находились на приличном расстоянии. Стояли у противоположной стены, а из них вылетали пчелы. Андрей Сергеевич сделал очень удобные приспособления для того, чтобы пчелы с наи-меньшей затратой сил вылетали и залетали внутрь этой чердачной комнаты.
Между досками щели были расширены и к самым щелям подво-дились и крепились специальные площадочки, так сказать, промежу-точные аэродромы. Пчела, вылетевшая из улья, пролетев полтора мет-ра, садилась на эту площадочку (площадочек было шесть, на двух уровнях, пониже и повыше) и, пройдясь пешочком через щелочку, оказывалась уже на улице, на другой площадочке. Площадки были прибиты к доскам, как изнутри, так и снаружи. Сделав второй старт, она преспокойно летела собирать нектар и пыльцу. Возвращалась тем же путем. Садилась на площадочку, проходя, оказывалась в помеще-нии и, сделав короткий полутораметровый перелет, у летка родного улья. От полетов этих пчелиных, непрерывных, в комнате стоял при-ятный гул.
Рабочих ульев, с пчелами, как я уже сказал, было три. За ними стояли два, совершенно новые, даже не распакованные, опоясанные металлическими лентами. Был тут же маленький временный улей, предназначенный для того, чтобы отсаживать пчел во время роения. Стояла огромная, не раз уже использованная металлическая медогон-ка. Лежали журналы кипами, в основном, «Пчеловодство» и «Садо-водство». И различные специальные приспособления, необходимые для процесса медоотбора, как то: пускатели дыма, специальные но-жички для вырезания сот с медом из рамок. Особенно смешно выгля-дели защитные шляпы с сетками. Они были ярких расцветок и все в цветочках.
Я столь подробно рассказал о пасеке еще и потому, что придя со станции, мы с Саломеей стали есть мед, специально отобранный у пчел для меня. Мы жевали мягкие вкусные соты, мед поглощали, а воск выплевывали. Мед был необыкновенный, совершенно не густой и не приторный, какой-то жидкий и с кислинкой. Такого меда можно съесть много, мы его много и съели. Потом он прямо на глазах загус-тевал и становился приторно-сладким, таким, каким все его знают.
Сразу же хочу пояснить на какой стадии развития находились мои с Саломеей отношения на тот момент. Лучшей к тому иллюстра-цией, я думаю, послужит разговор, который произошел между нами, сразу же после вкушения меда.
Мы сидели с ней на одной скамейке, но не рядом, а на расстоя-нии друг от друга. Сидели и разговаривали:
– Ты необыкновенная, – говорил я Саломее, ощущая во рту вкус меда. – Я всю жизнь искал такую, как ты. Можно я буду твоим дру-гом? Твоим лучшим другом?
Она засмеялась и спросила:
– Как это понимать?
– Я хотел сказать… – замялся я и вдруг, неожиданно свернув на другую, опасную дорожку, спросил: – Можно тебя поцеловать?
Саломея, лукаво улыбнулась и поинтересовалась:
– Зачем?
– Не знаю, – смутился я. – Наверное, затем, что ты мне очень нравишься.
– А ты не разочаруешься во мне, если я тебе разрешу? – спроси-ла она очень серьезно и с неподдельным интересом посмотрела на ме-ня.
– Не разочаруюсь. Честное слово. Я столько об этом… – и тут за моей спиной дико вскрикнула кошка, так, будто ей в живот с размаху ударили ногой, обутой в сапог. Я оглянулся, отвлекся на мгновение и потерял нить разговора. – О чем это я? Что я хотел сказать?
– Хотел поцеловать, – напомнила Саломея.
– Да? – удивился я своей смелости и тут же вспомнил, что это правда и что даже уже получено косвенное разрешение. – Да-да, по-целовать. Так ты разрешаешь или нет? Можно?
– Я уже несколько раз намекнула, что можно, а ты все сидишь и разговариваешь. Да и делается это без спроса.
– Как же без спроса? Ведь мы так далеко друг от друга сидим.
– Так подвинься. Честное слово, как маленький.
Я подсел поближе, потянулся губами, но тотчас уточнил:
– Так я целую? Да?
– Нет. Не целуешь. Сидишь и болтаешь.
Наконец я решился. Закрыл глаза, сделал вторую попытку, но лишь только губы мои коснулись ее губ, как она сразу же отстрани-лась и засмеялась.
– Чего? – испугался я.
– Прости. Мне сделалось очень смешно. У тебя такие красные губы и потом ты так взволнованно дышишь. Мне стало щекотно. Да-вай, не будем пока целоваться, а займемся чем-нибудь другим.
– Это чем же, например?
– Будем дружить. Ведь ты же сам сказал, что хочешь быть моим другом.
– Да, – без особого энтузиазма согласился я, надеясь все же на то, что строгости эти временные.
Пришло время рассказать о ее дяде, который при первой встрече произвел на меня ужасающее впечатление. Глаза у Андрея Сергеевича были выпученные, как у жабы, гримаса, застывшая на лице, выражала крайнюю степень злобы, эдакую бешеную злобу.
– Ты на его внешность внимания не обращай, это у него болезнь какая-то, – говорила мне Саломея, когда мы вышли прогуляться в яб-лоневый сад, – это только с виду он страшный, а на самом деле он спокойный и наидобрейший человек. Самый человечный человек.
– Да. Очень трудно отделаться от сложившихся стереотипов. В Голливуде он мог бы с успехом играть злодеев, маньяков, серийных убийц. Есть такое понятие – типаж… Значит, точно, на меня не набро-сится? – пробовал я шутить.
– Нет. Не набросится, – серьезно уверяла Саломея, – он добрый. Верь мне.
– Тебе поверю, – поставил точку я на этой теме, а про себя по-думал: «Как странно устроен мир. Саломея – писаная красавица, а родной дядя – страшилище. Как-то это неприятно и бросает тень на ее идеальный образ».
Мы гуляли по заросшему заброшенному саду, картина была жи-вописная и одновременно ужасающая. Вся земля вокруг, насколько хватало взгляда, была усыпана упавшими плодами и никто не собирал, не убирал их. Одни лишь осы, ежи, да мыши питались всем этим фруктовым изобилием. Птицы клевали только те яблоки, которые ви-сели на ветвях, да к тому же до них не тронутые пернатыми собратья-ми. На ветвях яблок оставалось немало, но участь они имели незавид-ную, то есть так же валяться на земле, сгнивать, удобряя собой землю.
Я сорвал розовое яблоко, которое просто светилось изнутри на-лившимися соками и протянул его Саломее. Она взяла его, но есть не стала. Сказала, что сначала напишет с него натюрморт красками на холсте, а уж потом только съест. На самом же деле они ей надоели. Она их не то, что увековечивать, видеть не могла. А я, как ни хотел со-рвать еще одно яблоко, для того, чтобы тотчас же съесть, как-то не решился, не осмелился, показалось неприличным.
Саломея рассказала мне о том, что идем мы к тому месту, где во время войны упал сбитый немецкий юнкерс. Упал вместе со всеми своими бомбами, оставив после себя огромную воронку.
Теперь на месте воронки был настоящий пруд с ряской на вод-ной глади, осокой по бережку, квакающими лягушками, и крохотны-ми рыбешками, плавающими у самой поверхности. Эти рыбешки, как оказалось, не ради любопытства плавали, они ловили крохотных мо-шек, кружащихся над водой. Я вспомнил, что на Измайловских прудах рыбки вели себя точно так же, но только там на них охотились чайки. Этим же рыбкам бояться было некого, они не пугались даже тогда, когда я до них дотрагивался пальцем. Была в этом пруду и еще одна достопримечательность. Плавало осиновое полено, все сплошь поросшее зелеными ростками молодняка. Плавало, являясь символом, живым воплощением надежд на лучшее. Предназначенное и приго-товленное для сжигания в печи, для превращения в пепел и дым, оно продолжало жить и давать жизнь новой зеленой поросли, радующей глаз своей нежной листвой.
Саломея призналась, что любит приходить на этот пруд в любую погоду, особенно в дождь: «Стоишь и смотришь, как капли ударяются о водную гладь, а затем расходятся кругами, – говорила она. – Во время дождя я испытываю странное ощущение. Мне кажется, что я на земле совершенно одна. Может, только ради этого, я в дождь сюда и прихожу. Хочется, пусть ненадолго, побыть совершенно одной, на всей необъятной планете. Тебе не кажется такое желание странным?
– Нет. Я тебя понимаю. Я сам два года прожил в казарме, затем в одном общежитии, теперь вот в другом…
– Я, наверное, кажусь тебе очень сильной, уверенной, но это не так. На самом деле я совершенно другая. За все переживаю, страдаю, и не могу с собой ничего поделать, закрыться, заслониться от зла не могу. Вот мелочь… Ремонтировал дядя второй этаж, использовал для этого еловые доски. Я поднималась туда, ходила мимо ульев, вдыхала запах свежей еловой смолы и плакала. Да, плакала. Настолько жалко было погубленного леса, спиленных деревьев. Ты не поверишь, но я испытывала просто физическую муку, у меня что-то кололо в сердце, сводило руки, давило на виски так, словно голову сжимали в железных тисках. Опыт человечества, да и мой собственный, невеликий личный опыт подсказывает, что нельзя быть такой ранимой, нельзя так раскисать. Но в подобных ситуациях я бываю просто бессильна, ничего с собой поделать не могу.
– Необходимы ежедневные физические нагрузки, и белок в большом количестве. Мяса надо есть побольше, черную икру, по воз-можности, поглощать.
Саломея от моих слов так и съежилась.
– Вот ты сказал, что нужно мясо есть. А как я могу его есть, если это трупы убитых животных? Я помню, как соседка наша, тетя Паша, корову свою сдавала на убой, какие у коровы были глаза. Да я только выражение этих глаз вспомню и сразу плачу. Вот, видишь, и теперь… – она осторожно смахнула с ресницы слезу. – Они смотрят на тебя, как дети, а их, таких невинных, с такими живыми, добрыми, лю-бящими глазами, под нож. Нет, этого я никогда не пойму. Конечно, у бифштекса с луком нет этих скорбных глаз, есть яичница-глазунья…
Тут я живо представил себе жаркое, невольно проглотил слюну и испугался, что Саломея, заметив это, обидится, но она не заметила, слишком увлечена была рассказом о себе и соседской корове.
– …И можно ни о чем не думать, но, видимо, такой я уродилась, что не способна питаться трупами. Возможно, тебе это покажется глупостью, блажью, но ведь это же правда. Ведь это же все так и есть, но со мной никто не хочет соглашаться. Объясни мне, пожалуйста, почему? Я же никого не заставляю отказываться от мяса, просто сама не ем. А это уже воспринимается, как бунт. Не понимаю. Это не ка-приз, не игра, нет в этом никакого желания показаться оригинальной. Это просто естественный выбор. Я думала, что это будет воспринято с пониманием, а тут весь мир пошел против меня войной. Я оказалась виновной чуть ли не во всех мировых ужасах и катастрофах, стала са-мой гадкой, самой скверной.
– Ты чудесная, необыкновенная. Я тоже хочу отказаться от мя-са, – восторженно сказал я и, не спрашивая разрешения, привлек к себе Саломею и поцеловал.
Она на этот раз не смеялась и не сопротивлялась.
За ужином я публично отказался от предложенной свинины. Андрей Сергеевич и жена его Татьяна Николаевна, конечно, сообра-зили, что это проделки Саломеи, но не подали вида.
От предложенной водки я так же наотрез отказался. Да и куда мне было пить, сидя рядом с Саломеей, которую в первый раз поце-ловал; я находился, пребывал, так сказать, в эдаком приятном полу-обморочном состоянии. Все окружавшее меня укрупнялось и стано-вилось значительным. Скорлупа от яйца, с пленочкой внутри, тарелки, ложки, кружки, волокна древесины у досок, из которых был сделан стол, – все казалось особенным. Наиболее поражали волокна древесины. Ранее мной незамеченные, теперь приобрели очертания совершенного и прекрасного в своей завершенности узора. И от одной той мысли, что я мог пропустить, не заметить такую красоту, мне становилось страшно. Как будто в данный момент ничего важнее и не существовало, но стоило Саломее встать из-за стола, – вся эта волшебная сила из узора улетучилась, и яичная скорлупа сразу же поблекла, затерялась между тарелками, утратив свою привлекатель-ность. Я, конечно, с большей бы охотой не на скорлупу смотрел, а на Саломею, но боялся смотреть, опасаясь выдать свою любовь.
После ужина мы играли с Андреем Сергеевичем в карты, в под-кидного дурака. Дядька Саломеи имел в этой области несомненный талант. Я постоянно с позором проигрывал. Саломея сидела рядом со мной, смотрела мои карты и болела за меня. Играть она не умела и да-же не пыталась подсказывать. Андрей Сергеевич вешал мне «погоны», начинал с шестерок и заканчивал тузами. Наблюдавшая за игрой Тать-яна Николаевна, так же державшая мою сторону, настояла на том, что-бы мы играли не в подкидного, а в переводного. Она надеялась на то, что ветер фортуны переменится и я смогу победить. Но все ее и мои усилия были напрасны. Глянув на свирепое лицо соперника и проигрывая, разумеется, в очередной раз, в голове мелькнуло: «Уж не на жизнь ли мою играем?». Сердце сжалось от ужаса. Но это было лишь мгновение, я тотчас пришел в себя. Все же внешность человека очень много значит. Андрей Сергеевич оставался непобедимым и все так же продолжал меня с позором обыгрывать. Да, я терпел одно поражение за другим, но мне было хорошо. Рядом со мной сидела Саломея, переживавшая за меня и блаженная улыбка не сходила с моего лица.
Мне выделили отдельную комнату с персональной печкой. Всю ночь я лежал с открытыми глазами и мечтал. Нет ничего слаще, лежа в чистой постели, в бревенчатом доме, купаться в радужных фантазиях своих. Я был самым счастливым человеком в ту ночь. Все у меня было впереди. Замечательные постановки в Замечательно Устроенном Театре, прекрасная личная жизнь с любимой девушкой; даже помере-щилось, что в этом году не будет зимы в нашей средней полосе, до то-го хорошо было лето. Мне сразу все понравилось в доме Андрея Сер-геевича и Татьяны Николаевны, я просто отдыхал душой. Даже страшная гримаса хозяина дома представлялась эдаким прекрасным посланием венецианского карнавала. Я так и не заметил, как уснул. Спал сладко. Сон был легким и безмятежным, совсем как в детстве.
Утром следующего дня, после завтрака, Саломея предложила мне прокатиться на велосипедах по лесным тропам. Я с радостью со-гласился. До леса шла дорога через поле, это были две параллельно идущие колеи, судя по всему, оставшиеся после ездивших туда-сюда грузовиков. По этим колеям мы и ехали рядом, друг с дружкой. Затем, съехав с дороги, мы, преодолев лесок, забрались на довольно-таки вы-сокий обрыв, прямо под которым блестело и играло на солнце своей водной гладью, озеро. К озеру имелся спуск. Я предложил Саломее искупаться, но она отказалась и изъявила желание развести на обрыве костер. Саломея на этот случай предусмотрительно запаслась спичка-ми. Я собрал сухие сучья, шишки, и вскоре мы уже сидели у костра.
Подбрасывая в огонь для собственного удовольствия сосновые иглы, я рассказывал Саломее о своем детстве, о своих институтских друзьях, о Толе Коптеве, о Леониде. Саломея меня внимательно слушала.
– Эх, хорошо бы по этому бору не на велосипедах, а на лошад-ках прокатиться, – высказал я, вдруг внезапно поразившую меня мысль.
Саломея моего восторга насчет лошадок не поддержала, даже, как мне показалось, посмотрела на меня строго. Про себя я решил, что сочла неблагодарным, дескать, вместо того, чтобы за велосипеды по-благодарить, о лошадках мечтает, топал бы пешим ходом.
Но хмурила брови она недолго, снова атмосфера за костерком сделалась спокойной и дружественной. Саломея, выглядевшая в вол-нах теплого воздуха, поднимавшегося от костра, такой легкой, воз-душной, что невозможно было не улыбаться, глядя на нее, говорила о том, что мечтает строить белые каменные города у самого моря, горо-да, в которых будут жить веселые, добрые люди. Эти добрые люди будут ходить в светлых, свободных одеждах, в широкополых соло-менных шляпах, а питаться будут исключительно растительной пи-щей. Она много еще рассказывала о том, какой это будет великолеп-ный город, какие там будут жить замечательные люди, но я, как толь-ко сообразил, что в этом городе мне не жить, так сразу же вникать в смысл сказанных ею слов перестал.
У костра мы сидели довольно долго, я готов был сидеть до са-мого темна, но Саломея сказала, что у Татьяны Николаевны сегодня день рождения и нам неплохо бы вернуться домой пораньше.
Обед мы, конечно, прозевали, но как я понял, его и не готовили, все силы были брошены на приготовление праздничного стола. Вме-сто обеда предполагался ранний ужин. Надо признаться, что я был зверски голоден. Я объяснял это тем, что один к одному, сложились сразу несколько неприятных факторов: вчера за ужином отказался от мяса, поддавшись пропаганде, сегодня за завтраком, который был скуден, постеснялся попросить добавки, и отложенный обед так же играл свою отрицательную роль в этом замкнутом кругу невезения для голодного молодого организма. Да к тому же, от свежего воздуха, разыгрался бы аппетит даже у сытого, а я, повторюсь, был очень дале-ко от сытости.
Ввиду всего вышеперечисленного я твердо решил, что не стану больше лицемерить. Не ест Саломея мяса, низкий поклон ей за это, выстроит город у моря, станет там жить, в свободных одеждах и со-ломенной шляпе. Я же не достиг еще такой степени совершенства и поэтому могу просто протянуть ноги от недополученных килокало-рий. И стало беспокоить только одно. А что, как хлебосольные хозяе-ва, напуганные моим вчерашним безобразным поведением, отказом от мяса, возьмут да и накроют постный стол. По-моему, эту мысль и этот ужас в моих глазах разглядела и разгадала Саломея, отчего до сих пор меня мучает стыд. Надо все-таки уметь себя сдерживать. Страхи мои были напрасны. Мясо присутствовало и в виде котлет, и в виде сала, и в виде нарезанного телячьего языка. На столе, так же, стройными ря-дами стояли разноцветные настойки собственного завода.
Садясь за стол и собираясь поздравить хозяйку немудреными застольными стишками, которые сходу сочинил, я решил, что буду есть мясо, а от спиртного откажусь. Тут же сообразил, что в день рож-дения неприлично будет ни рюмочки не выпить. Но как быть, не знал. Недоумения мои разрешила Саломея. Она сама налила мне настойку, и положила в тарелку сало, котлеты и куски языка. Накладывая котлеты, она, смеясь, спросила:
– Шесть, как всегда?
Я остановился на двух. Благодарность моя не имела границ. Я готов был встать на колени и читать стихи ей, а не имениннице. На-силу сдержался. Мне, действительно, было необходимо сытно поесть, и я поел. В тот вечер особенно. И поел, и попил. Не знаю, насколько именинница, но Андрей Сергеевич, «монстр», как я его про себя на-зывал, остался мной очень доволен. Мы с ним перепробовали все на-стойки и все закуски. Я, как артист, рассказал все известные мне анек-доты. Андрей Сергеевич повествовал о саде своем, о том. как во время войны, будучи ребенком, нашел в поле винтовку и стрелял из нее по самолетам, и по немецким, и по нашим. «А с земли разве поймешь, наш или немец, палил по всем подряд». А после того, как Саломея ушла спать, стал жаловаться на брата, отца Саломеи. Последнее, что мне запомнилось, был рассказ Татьяны Николаевны про домового. Она учила, как надо вести себя, если тот придет. Какие вопросы ему задавать. Все было очень интересно.
Проснувшись на следующий день, я совершенно не мог понять, отчего это все тело мое в ссадинах и царапинах. Почему так нестер-пимо ноют мышцы рук, ног, спины. Я вышел на улицу, умылся, обо-шел дом и увидел Саломею, сидящую за мольбертом. Она, как мне показалось, была не в духе. По всему двору, в беспорядке валялись поленья дров, на что я особого внимания не обратил. Ну, лежат и пусть лежат, может быть, сушатся таким образом. Я подошел поближе к Саломее, взял в руки одну из ее кисточек и спросил:
– Она из колонка?
Я заранее знал, что не из колонка, просто хотелось отвлечь Са-ломею от картины, сделать так, чтобы она обратила внимание на меня.
– Нет. Из ушного волоса, – сердито ответила она, даже не по-смотрев в мою сторону.
– У кого же в ушах такие волосы растут? – не унимался я, пробуя шутить.
– Не знаю, – все так же строго отвечала она, продолжая работать.
Я от нее отстал. Заметив Андрея Сергеевича, вышедшего во двор и собиравшего поленья, я стал ему помогать. Собирая дрова, он тяжело кряхтел, но был со мной поразговорчивее, нежели его племян-ница.
– Да-а, – сказал он нараспев, недовольно поглядывая на меня. – Наломал ты вчера дров.
– Наломал? – не понял я.
– Али забыл?
– Забыл, – сознался я.
– Ну, не беда. Со мной тоже такое бывало.
Андрей Сергеевич сложил поленья и не спеша, кряхтя и охая, ушел. Я подбежал к Саломее.
– Я что-нибудь вчера натворил?
– Дрова всю ночь колол, – сказала Саломея, – завалил поленни-цу, забор сломал. А больше, кажется, ничего.
Я стоял, разинув рот, не зная, верить ее словам или нет. И обманывать она не могла, а с другой стороны, почему я всего этого не помнил? Заныли спинные мышцы, как бы подтверждая правоту ее слов.
– Что же теперь будет? – поинтересовался я.
– Да ты сильно не переживай. Забор давно уже сгнил и держался только на подпорках. Его мог свалить, случайно задев, любой прохо-жий. Даже слабый ветерок мог свалить. А дрова? Дрова – вещь необ-ходимая, но согласись, не ночью же их колоть. Ночью нормальные люди спать должны. Да что с тобой? На тебе лица нет. Я сама точно не знаю, но говорят, пьющему человеку утром надо обязательно опо-хмелиться, а то он может даже умереть, если утром водки не выпьет. Пойдем, я тебе налью.
Саломея оставила мольберт и, взяв меня за руку, повела в дом. Там, оказывается, ждал меня завтрак, которого я, выходя, не заметил. Каша, творог, хлеб и горячий самовар. Саломея поставила рядом со мной вместительную рюмочку и графинчик с настойкой.
– Выпей, выпей, тебе легче станет, – упрашивала она.
– Что же теперь будет? – спросил я низким, трагическим голо-сом.
Саломея посмотрела на меня внимательно и ласковым, почти что любовным голосом сказала:
– Наверное, казнят.
– Правда? – обрадовался я. – А мне показалось, что уже ничего не исправить.
– Хочешь, поедем опять на обрыв. Будем купаться.
– Да, обязательно. Очень хочу. Но сначала подниму забор. А потом поедем. Неудобно-то как получилось.
– Перед тем, как поднимать забор, не забудь позавтракать.
Саломея оставила меня в доме, а сама пошла заканчивать карти-ну.
– Эх, была не была, – сказал я вслух и налил настойку в рюмоч-ку, походившую на небольшой стаканчик.
Закусить решил творожком. Выпил, стал закусывать, и в этот момент услышал за своей спиной голос Андрея Сергеевича:
– Дмитро, что же ты без меня? Мне ведь тоже поправиться надо.
Он поставил передо мной свой стаканчик и положил в тарелку с творогом полдюжины соленых огурцов. Я налил в его стаканчик на-стойку, а в свою рюмку хотел не наливать.
– Давай, давай, – в приказном тоне сказал он. – Мне одному это все не осилить. Хозяйка и так житья не дает. Еще и ты меня будешь спаивать. Пополам, оно вроде и не так много.
Я засмеялся и сказал очень твердо, что в любом случае пью по-следнюю, но следом за «последней» выпил еще две. Андрей Сергеевич убрал пустой графин и поставил на стол полный. В этот момент появилась Татьяна Николаевна.
– Хватит тебе, черт рыжий, – сказал она мужу, – можешь ты остановиться или нет?
– Да мы с Димой хотели по одной. Ну, надо же опохмелиться после вчерашнего, – властно заявил свои права хозяин дома.
– Кабы по одной. Ведь пока дно не увидишь, не успокоишься.
– А мне совсем не надо, – сказал я.
– Нет. почему же, – забеспокоилась хозяйка, – одну-другую рю-мочку обязательно выпей. Или не понравилась?
– Понравилась, понравилась, – говорил я, наблюдая за тем, как Татьяна Николаевна собирает на стол закуску.
Хозяйка выпила с нами, затем еще и еще. Когда Саломея вошла в дом, с готовой картиной, то застала нас поющими в три голоса кра-сивую русскую песню.
– Дмитрий, – сказала Саломея, – вам пора идти, колоть дрова.
– Да? Сейчас, – мигом подчинился я и стал выбираться из-за стола. Ноги меня не слушались.
– Сиди. Да сиди ж ты, – говорил мне Андрей Сергеевич, – это она издевается.
– Совесть у тебя есть? – прикрикнула на Саломею Татьяна Ни-колаевна. – Мы только распелись.
– Да не только распелись, как я погляжу, – сказала Саломея и, хлопнув дверью, вышла на улицу.
Я хотел бежать за ней, но вместо этого подхватил поющих своих собутыльников и голос мой залетел в такие выси и зазвучал так силь-но, так пронзительно, так звонко, что без сомнения, выбежавшая из дома Саломея просто не могла его не услышать.
Мы не только спивали, но и мило беседовали. Андрей Сергеевич рассказывал в красках вчерашнюю историю.
– Я во время войны был подростком, нашел на поле винтовку с патронами и стрелял из нее по самолетам.
Получалось нечто вроде игры, он, как и вчера, умолк и ждал во-проса, и я, подыграв, задал ему этот вопрос:
– По немецким?
– А что, с земли разберешь, что ли, немецкий он или советский? По всем подряд. Мне в то лето и немцы, и наши, все надоели. Пять раз, поочередно, брали деревню. Выстрелы только затихнут, мать кричит: «Иди, корову паси». Только выведу, стрельба начинается. Я корову опять в хлев прятать. За себя не так боялся, как за корову. Она нас всех кормила. Я и теперешней своей коровой больше жизни дорожу. Она у меня, как в Индии, – священное животное.
Напившись хорошенько, Андрей Сергеевич стал жаловаться на брата, все по вчерашней программе:
– Бывало, ждешь Серегу в пятницу вечером и лисенок ждет. А он приедет только в субботу утром. Понятно, где ночь ночевал. Приедет и просит: «Андрюша, скажи моим, что приехал в пятницу, но очень поздно. А зачем мне это нужно, врать? И семью жалко. Скандалы-то, кому нужны? Вот и берешь грех на душу. Обманываешь лисенка, говоришь, что папка приехал поздно и не разрешил будить. Обманываешь его жену. И что ж выходит? Они чистые и хорошие, а мы грязные и плохие. Жена его брезгует, ко мне не ездит, все по морям, да по курортам. А Сергуня… Сергуня недавно водкой угощал, ихней, заморской. «Виськи из пиписьки» называется. Какая-то приторная, да и изжога после нее мучила. Отравленная, что ли была? Я так и не допил и допивать не стану, нехорошо от нее. Отец у меня был бандит, скотина, как напьется, все руки выкручивал. Теперь братишка Сергуня руки выкручивает. Научился у отца? Видел, что ли? Да ему всего два года было, когда тот погиб. А туда же, сволота, как выпьет, все руки за спину, давай крутить. Ну, что ты будешь делать?
– Это Сергей Сергеевич?
– А кто же? Он у меня один.
Мы сидели за столом часа четыре и в основном, конечно, пели песни. Пели до тех пор, пока гром не грянул. А как грянул, и за окном заморосил сначала мелкий, а затем все более значительный дождь, мы песни петь перестали. Конечно, в меньшей степени из-за того, что ус-тали. Мы могли бы петь и до вечера, главным образом, из-за того, что всех нас тревожила одна и та же мысль: «Где же Саломея?».
– Схожу к воронке, посмотрю, – сказал я, вставая.
– Сходи, сходи, – поддержала меня Татьяна Николаевна. – Да зонт с собой возьми, что ж она без него-то там мокнет?
Я надел сапоги, раскрыл зонт и пошел через яблоневый сад к воронке.
Страшно в саду во время грозы. Ветер сбивает дыхание, душит изо всех сил, дождь мочит, ветви стегают, листья шумят. Яблони ки-даются яблоками.
Я шагал, не глядя под ноги. Невольно наступая на плоды, под-скальзывался, ужасаясь содеянному, так как ощущение такое, что да-вишь что-то живое. Искал равновесие, искал на тропинке свободное место и бежал дальше. И снова наступал, давил, ужасался. Все это повторялось, как в кошмарном сне. Наконец, добрался я до воронки, ставшей прудом. Вся поверхность этого пруда пузырилась от больших и частых капель, падавших с небес. Саломеи не было. Я даже не стал обходить пруд кругом, побежал назад к дому. Зонт, выданный мне Татьяной Николаевной, только мешал. В саду он цеплялся за ветки, на открытом пространстве выворачивался в другую сторону, вел себя, как парашют, то есть тащил меня прочь от дорожки. И уж само собой, от дождя не защищал. Сообразив все это, я его сложил и бежал под дождем совершенно без укрытия. Прибежав в дом, я уже знал. Где она и что мне необходимо делать. Велосипеда ее на месте не оказалось, что только утвердило меня в мысли, что следует искать ее на обрыве. Оседлав тот велосипед, который в предыдущий раз был закреплен за мной, я, не слушая отговоров, стал крутить педали.
Какие же страшные грозы бывают в средней полосе России! Особенно страшно сделалось, когда оказался я в поле, а вокруг – ни души. Раскаты грома были такой силы, что закладывало уши. Невоз-можно было не то, что ехать, но даже стоять в полный рост. Приходи-лось всякий раз затыкать уши пальцами и садиться на корточки. А молнии? Они хоть и объяснены наукой и укрощены в лабораториях, но от этого не легче. В особенности, когда нет поблизости громоотво-дов и они, как ножи краюху, начинают полосовать небо у тебя над го-ловой. Тут невольно тобой овладевает страх. И страх, доложу я вам, почти что нестерпимый. Представьте себя на моем месте, вы один в поле воин, в вас мечут, как копья, молнии с небес, гром гремит ужас-ный, так и кажется, что земля после очередного раската треснет попо-лам, в глаза, за шиворот, течет вода и надо ехать на металлическом велосипеде, считай, верхом на громоотводе, молниеуловителе. Каких же нервных и физических затрат стоила та поездка, каких трудов. До-рога стала скользкой, велосипед заносило то влево, то вправо. Грязь налипала на шины и затрудняла движение. Несколько раз, теряя рав-новесие, я падал с велосипеда. Весь вымок, выпачкался, изнемог и уже идя к обрыву, велосипед даже не вез, а тащил волоком. Там, на обрыве, со мной произошел еще один забавный случай. Я поставил велосипед у дерева, чтобы не таскаться с ним, не мучаться и пошел искать если и не Саломею, которой нигде видно не было, то хотя бы какие-то следы ее пребывания. Нового костра я не нашел и, не зная, что подумать, где еще ее искать, стал возвращаться к велосипеду. Вот тут-то все и началось. Велосипеда на месте не оказалось. Он пропал самым настоящим образом. Дерево я узнал, а велосипеда возле него не было. Удивительнее всего то, что и красть велосипед в лесу, под ливнем и молниями, было некому. Однако, сначала я этой пропаже даже обрадовался. Я закричал:
– Саломея, брось эти шутки, поедем домой!
Но на мой крик Саломея не отозвалась; тогда я, немного струхнув, крикнул уже другое:
– Чего ты, морда, прячешься? Я тебя вижу! Отдай велосипед и иди своей дорогой!
На это тоже никто ничего не ответил.
«Какая Саломея, какие воры, кто кроме меня может гулять в та-кую погоду по лесу, – мелькнула в голове здравая мысль. – Давай, ищи хорошенько, вспомни точно, у какого дерева оставил».
Я вернулся к дороге, снова пошел от нее к обрыву и нашел же-лезного коня. Велосипед стоял, как мне показалось, облокотясь на то же самое дерево, у которого я пять минут назад его не обнаружил. Ну, что тут скажешь, может, у него были свои дела, так сказать, надобно-сти, по которым он отлучался.
Я не стал его ругать, воровато оглянулся, нет ли какого подвоха и, схватив велосипед за раму, потянул его к дороге. Дорогу к дому я преодолел более успешно. Нежели путь к обрыву. Уже не так часто падал, хотя, надо признаться, разок поваляться в грязи пришлось. Но я уж этим сильно не смущался. Прокатавшись под ливнем около двух часов, я, наконец, оказался под крышей. И кто же меня первым встре-тил? Конечно, это была Саломея, которая, если судить по внешнему виду, никуда из дома и не отлучалась. У меня мелькнула мысль еще у пруда, что она, может быть, на чердаке и по возвращении из сада я хо-тел подняться, проверить, но как-то в один миг показалось мне несо-мненным то, что она на обрыве и про второй этаж, любимый ею, я уже не вспоминал. И утвердило меня в этой мысли отсутствие ее велоси-педа, который, как потом выяснилось, она отдала для дела соседке.
Я, наверное, выглядел очень жалким, когда вошел с улицы в дом. Все просто ахнули и стояли какое-то время в оцепенении, ничего не предпринимая. Просто стояли и разглядывали. Я тоже стоял и смотрел на них. Ощущение было такое, что я сплю и все окружающее мне видится во сне.
Мне было не тепло, в этой теплой светелке, но я знал, я просто уверен был в том, что они непременно сейчас что-то предпримут, что-то сделают для того, чтобы это тепло пришло ко мне. И я не ошибся. Меня заставили раздеться, снять с себя всю мокрую и грязную одежду, растерли полотенцами. Тут же, пока Саломея растирала меня, Татьяна Николаевна подала стакан горячего чая. Горячий чай, в такие минуты совершает настоящее чудо. Снимает озноб, колотье, прогоняет из жилок стужу. Выпив чая, я перестал стучать зубами и дрожать. Далее было вот что. Саломея взяла у дядьки бутылку американского виски, той самой «водки», от которой изжога, и стала растирать меня содержимым бутылки. Растерла практически всего. Растерла мне грудь и спину, растерла руки и ноги. На бедрах, вместо промокших от дождя трусов, у меня было сухое полотенце. Бедра растирать она мне не стала, но предложила это сделать самому, для чего повела по сту-пенькам вверх, на чердак. Рука ее в тот момент была очень горячая. Я это как-то особенно отметил. Вспомнилось еще и то, что хозяева на нас смотрели очень странно, растерянно, но промолчали, не сказали ничего. Саломея сама, как мне показалось, дрожала, увлекая меня на второй этаж. С излишней трагичностью она ухаживала за мной. Сама стаскивала сапоги, снимала носки. Мои мокрые ноги, которые от вла-ги были бело-синие, я имею в виду ступни, стиснула несколько раз в своих ладонях, чтобы дать крови ход, как-то согреть. Конечно, она чувствовала себя виноватой, но не до такой же степени.
Ухаживая за мной, она просто пришла в какое-то исступление. Когда вела меня на второй этаж, приговаривала:
– Ведь ты не сердишься, правда? Я глупая, а ты… Ты должен простить. Пойдем к воздуху, пойдем скорее, мне нечем дышать.
Поднявшись в пустынную знакомую залу, мы с ней останови-лись у самой койки. Несмотря на различные звуки, исходящие от ка-пель, падавших с крыши в подставленные под них посудины; слыши-мость была поразительная. Даже тихий шепот, отражаясь от стен и потолка, многократно повторялся эхом. Было в этом, несомненно, что-то мистическое.
– Ну, что же ты? – шептала мне Саломея. – сними с себя поло-тенце и хорошенько разотрись. Не стесняйся меня. Хочешь, я тоже разденусь? Вот видишь, я же не стесняюсь тебя. Ты замерз, ты мо-жешь заболеть, это я виновата во всем. Я знала, что ты собираешься ехать в лес, хотела спуститься, но раскапризничалась. Это моя вина, это я виновата во всем. Но я согрею тебя, согрею.
Я медлил, Саломея, наоборот, торопилась. Она сняла с себя одежду и обращалась ко мне с все более нарастающим жаром:
– Ты меня теперь ненавидишь? Ответь мне. Да?
– За что? Нет, конечно же.
– Ты добрый. Ты прощал убийц, – имелся в виду Леонид, – жалел воров.
Был разговор. Я как-то обмолвился, что воры – это или больные или несчастные люди, в любом случае достойные жалости, а не осуждения.
– … И, конечно, простишь меня, дрянную девчонку. Ведь ты уже не сердишься на меня? Не станешь стесняться?
С этими словами она стащила с меня полотенце и мы обнялись. В том месте, где горным хребтом должен был выступать позвоночник, у Саломеи была ложбинка. Это, пожалуй, единственное, что я отметил сознательно, как факт, поразивший меня своей неожиданностью. Это единственное, что запомнилось отдельно, от общего ощущения ее, как женщины.
После ночи объятий и поцелуев наступило утро. Свистели пти-цы, шумели листья. Саломея ходила по просторной мансарде совер-шенно голая, прогуливалась между посудинами, в которые все еще продолжала изредка капать вода и получала от этого видимое наслаж-дение. И я получал громадное наслаждение от созерцания ее нагого тела. И были мы как в Раю до грехопадения. Состояние было именно райское, неземное, никакого вожделения, никаких страстей. Были на-ги, но не стеснялись своей наготы.
Саломея ходила, словно летала, словно парила, кидала на меня взгляды, полные радости и благодарности и смех у нее был тихий, счастливый.
– Ты худой, как Кощей Бессмертный, – говорила она, смеясь, любовно разглядывая мои руки.
– А ты прекрасна, как сказочная Василиса, – вторил я ей таким же ласковым и счастливым голосом.
Саломея смеялась до слез и лезла ко мне «под крылышко». От-смеявшись, она спросила:
– Правда, хорошо то, что было?
Я согласно кивнул головой.
– Давай, это не будет у нас слишком часто, а то… А то исчез-нет… В общем, праздник станет буднями. Мне бы этого не хотелось. А тебе?
Я снова кивнул в знак согласия. Когда Саломея оделась, то при-нялась поднимать поочередно ноги, поднимала высоко, то одну, то другую и удивлялась новым возможностям, появившимся у нее.
– А раньше я так не могла, – восторженно сообщала она.
Однако и мне, вставая с постели, нужно было что-то на себя на-девать. А одежда моя к тому времени была даже не стирана, ее только замочили. Спустившись и достав из шкафа разное старое тряпье, Са-ломея отобрала для меня то, что по ее мнению, мне могло бы подойти. Несомненным и единственным достоинством принесенных ею вещей была сухость, но для того, чтобы носить их на себе перед любимой девушкой, одного этого было мало. Я капризничал и принесенные ею вещи не надевал.
– Это же брюки отца. Надень, пока твои в негодном состоянии. Не пойму, что тебя в них не устраивает.
– Не могу.
– Почему?
– Там у них, на самом красивом месте, слишком много пуговиц. Пока застегнешь, руки отвалятся, а расстегнуть даже и не старайся. Сколько их там? Тридцать или сорок?
– Не сорок и не тридцать, а семь, ну пусть восемь. Хочешь, я сама тебе их застегну и расстегну, когда понадобится?
– Это единственное утешение. И как я не взял ничего про за-пас? – ругал я себя вслух, рассматривая брюки Сергея Сергеевича со всех сторон. Я стеснялся их надевать, не хотелось выглядеть нелепым, но потом, когда примерил, вынужден был признать, что брюки сидели на мне, как родные, были лучше моих, Саломея, так просто пришла в восторг, ей отцовские брюки на мне очень понравились.
После шедшего всю ночь дождя на электрических проводах ви-сели прозрачные капли, готовые сорваться и упасть, но отчего-то не срывавшиеся и не падавшие. Свежо, хорошо было после дождя, свети-ло солнце, вовсю распевали птицы.
Когда я умывался во дворе, пришла Саломея с полотенцем и са-ма меня вытерла им. Вытерла нежно лицо, шею, грудь, руки, а затем это полотенце взяла да поцеловала. Все это походило на какой-то об-ряд, мне это и нравилось, а в то же время и настораживало. Смешно я, однако же, выглядел на отражении в зеркале. Был совершенно не по-хож на себя. Взгляд имел виноватый, как у собаки, стащившей со сто-ла хозяйский кусок мяса. Щеки были свекольного цвета, такие, каких не было отродясь. А все из-за нее.
Саломея тем временем в дом не торопилась. Держа полотенце в одной руке, она другой рукой обняла мокрый ствол липы и, покру-жившись вокруг него, стала рассматривать свою ладонь, на которой остались частички слетевшей коры. При этом она стала задавать во-просы, исподволь бросая на меня короткие внимательные взгляды. Она расспрашивала о своих предшественницах, говорила, что ей, ко-нечно, все равно, но все же интересно.
– Ведь мы теперь ближе, чем родные, – говорила она, – и я хочу узнать о тебе как можно больше. Если возможно, то практически все.
Я как-то совсем не ожидал такого разговора и не был готов к нему. Мне бы следовало пропустить кое-какие страницы из своей личной жизни, но я, растроганный ее словами, рассказал, конечно, все. И о прыжке с подоконника, и про баню, и про то, что было после нее и конечно, про Хильду, включая и то, как Леонид с Антоном, сами того не зная, поглумились над моим чувством.
– Ты очень страдал?
– Страдал? Да я жить не мог, умирал.
– Однако, живешь, – упрекнула она, – и на вид очень счастлив. Все проходит, все забывается. Как это не хорошо. А этого твоего Лео-нида я видела в институте. Видела мельком, один только раз, но за-помнила хорошо, – Саломея говорила с нескрываемой ненавистью, будто бы мстя за меня. – Какой отвратительный, холодный и непод-вижный взгляд у него, взгляд пресмыкающегося.
Понимая, что, говоря таким тоном, она заступается за меня, я, испытывая благодарность, рассмеялся.
– Правда, правда, – не унималась она, – я у ящериц и змей в тер-рариуме такой взгляд видела.
Саломея называла Леонида негодяем и циником, говорила, что ему будет трудно на ком-либо жениться, так как он являет собой тип законченного эгоиста. Говорила, что заочно жалеет ту несчастную, что решится связать свою жизнь с ним, ибо с ним никакой жизни не будет, а будут лишь сплошные мучения. Я защищал его, говорил, что Леонид другой, что у него есть масса достоинств, но Саломея стояла на своем и отказывалась мне верить.
Ни Андрея Сергеевича, ни Татьяны Николаевны дома не было. Как впоследствии выяснилось, ходили в магазин за продуктами, а, возможно, магазин был только предлогом, чтобы не мешать молодым. Мы завтракали с Саломеей вдвоем.
Саломея пила молоко, и у нее на верхней губе остался еле за-метный молочный след.
– У тебя усы, – сказал я, имея в виду, разумеется, этот самый след. Но она поняла меня по-своему. Тут же встала, подошла к зеркалу и стала рассматривать свои бесцветные крохотные волоски, скорее, пушок, росший на верхней губе. Она настолько этим увлеклась, что не сразу заметила и сообразила, что именно имел я в виду. Когда же со-образила, стерла след носовым платком, взглянула еще раз на свое от-ражение и отошла от зеркала.
– А если бы у меня действительно были усы, ты любил бы ме-ня? – спросила она, подходя к столу.
– Конечно, – ответил я и прибавил, – только тебе пришлось бы по утрам бриться вместе со мной, что не всегда приятно.
– А я бы не брилась, – совершенно оставив серьезный тон и поч-ти что смеясь, говорила Саломея, – я бы отпустила усы попышней, да бороду подлинней, как у Карабаса Барабаса. И ты, театральный чело-вечек, меня бы боялся. Боишься? – она с ногами забралась ко мне на колени и притворно схватила за горло.
– Боюсь, боюсь, уже боюсь, – смеялся я, – и даже трепещу.
Саломея склонила ко мне голову и тихо сказала на ушко:
– Пойдем в твою комнату. Я тебе семейный альбом покажу.
Мы пошли в отведенную мне комнату, в ней было прохладно. Я собрался затопить печь, но уж слишком много было пепла и в самой печи и в поддувале. Растворив настежь две дверки, я выбрал совком золу. Набралось целое ведро. Набив печь сухими дровами и запихнув под них две пригоршни мелких стружек, я зажег огонь. Прикрыв большую дверцу, я хотел уже было подняться с корточек, но внимание мое привлек небольшой костерок. Он горел на сером от пепла дне поддувала. Это были мелкие стружки, провалившиеся через колосники. В печи огонь тем временем разгорался, было слышно, как трещали сухие дрова (дрова хранились прямо в доме, поэтому оставались сухими) под напором охватившего их пламени, а этот маленький костерок горел беззвучно, ласково, и у меня не хватало сил оторвать от него глаз.
– Прикрой и поддувало, – послышался голос Саломеи. – Если дверца настежь, то тяги не будет.
Тяга была даже очень хорошая, но я спорить с Саломеей не стал. Любоваться этим костерком в то время, когда на тебя смотрят, тебя ждут, не представлялось возможным.
Отойдя от печи и сев рядом с Саломеей, я стал думать о том, что часто в жизни своей ловил со стороны неодушевленных предметов направленный на меня влюбленный взгляд. Со стороны леса, озера, поляны. Я не мог ошибаться. Я физически ощущал поток любви, эту светлую благодатную силу. И сейчас, после костерка, я понял очень простую и естественную вещь. И лес, и озеро, и поляна, – все имеет свою душу. И даже этот маленький костерок, он тоже живой, и пока живет, то есть горит, – любит. Как интересен, как непостижимо пре-красен мир вокруг нас и как мудр, добр и любвеобилен должен быть его создатель.
Саломея тем временем листала альбом и показывала мне фото-графии. На них были Андрей Сергеевич, Татьяна Николаевна, и кое-где отец Саломеи – Сергей Сергеевич. Вот они у реки, на травянистом пляже играют в волейбол. А вот уже на огороде, убирают картошку. Вот на Красной площади стоят, одетые по тогдашней моде. Сергей Сергеевич на фотографиях моложе меня, практически еще мальчик. Андрей Сергеевич в военной форме, в галифе, подтянутый. Его просто не узнать. Нет на лице этой страшной гримасы. Все молодые, кра-сивые, полные сил и надежд.
Глядя на озаренные лица людей из прошлого, мне всегда хоте-лось поинтересоваться у опустившихся нынешних, куда все ушло? Я имею в виду не молодость, а стремления, порыв. Все грезили от-крытиями, свершениями, подвигами. Намеревались открывать Аме-рики, изобретать вечные двигатели, сочинять стихи и музыку. Верили в то, что им под силу мир перевернуть. А в результате, словно по ка-кому-то тайному сговору, все согласились обменять высоких дум полет на привычное, земное. На миску, койку и удобства (у кого во дворе, у кого в квартире). Или в самом деле существует такой закон, по которому Высшие силы заинтересованы в людях, как в однородной безвольной массе, как в «углеродных поленьях» для отапливания вселенной? Нет, не верю, не может такого быть. Не удобрять собой землю приходит человек, а приходит возделывать ее. И не энергией, исходящей по смерти, согреет он вселенную, а своей любовью пре-образит он ее, энергией жизни. Только так, а иначе нет смысла ни в вере в Бога, ни в любви к ближнему.
Следом за альбомами с фотографиями мы смотрели книги с иллюстрациями Босха и Брейгеля. Саломея мне рассказывала о них, об их работах, а я слушал мелодию ее голоса и млел. Даже на уродцев, изображенных кистью Босха, на их воспаленные, тяжелые взгляды, как две капли воды, схожие со взглядом Андрея Сергеевича смотрел с умилением. Мне-то ближе был Репин, Суриков, тот же Куинджи, познакомивший нас, но я делал вид, что и эти художники мне очень близки и интересны.
Когда в комнате стало достаточно тепло, Саломея отложила книги в сторону и сняла с себя платье. Она хоть и говорила «давай это не будет у нас часто», но на самом деле только этим одним и за-нимались. Упражнялись и днем и ночью. Я окончательно исхудал, под глазами появились заметные тени, стал «прозрачным», как со-вершенно справедливо подметила Татьяна Николаевна. Но Саломея не желала этого замечать, и продолжала соблазнять меня. В отличие от меня ей вся эта «эксплуатация человеком человека» шла только на пользу. Она становилась все прекраснее, выглядела все здоровее. Никаких теней под глазами, никакой прозрачности.
Незаметно пролетели две недели. Мы с Саломеей вернулись в Москву.
Забор Андрею Сергеевичу я починил, поленницу подправил, даже скворечник соорудил и повесил. Сделал еще массу полезных и нужных дел, а что не успел, обещал доделать в августе. Хозяева меня очень полюбили и звали к себе в конце лета. Я обещал приехать.






Глава 22 Нянька

Очень быстро закончились две недели, проведенные вместе с Саломеей в деревне. По возвращении в Москву она мне торжественно присвоила звание смотрящего за рыбками, вручила ключи от квартиры и уехала вместе с курсом в Италию. Появилась возможность поехать, посмотреть и их профессор воспользовался ситуацией, повез птенцов своих в вечный город.
Присматривать за рыбками и кормить их я должен был до воз-вращения ее мамы из Каунаса.
У Саломеи был аквариум, в нем плавало шесть рыбок: четыре скалярии, очень добрая, огромная золотая рыбка и дикий похожий на бычка серый сом. Этот сом постоянно сидел под корягой, а когда ря-дом с аквариумом никого не было, он выбирался из своего укрытия и начинал гонять золотую рыбку так, будто собирался добиться взаим-ности. Мне он не нравился, один вред и беспокойство были от него. Всю эту компанию необходимо было кормить мотылем через день, на мотыля Саломея оставила деньги. Она просила пожить четыре дня, покормить рыбок два раза. Но, конечно, главным ее беспокойством были не рыбки, а собственный отец. В деревне Саломея у меня спра-шивала
– Объясни, зачем люди пьют? Вкусовых наслаждений при этом человек никаких не испытывает, скорее, наоборот. Да и потом ощу-щаешь себя не в своей тарелке, а это же страшное состояние. Можно сделать то, за что потом будет стыдно. Я не права?
– Права.
– Зачем тогда все это? Это пьянство?
– Ты права. Позор один, да и больная голова, ты меня прости.
– Я не про тебя. Мне понять хочется. Люди знают, что выпив, теряют человеческий облик и все равно пьют.
Я все же грешным делом думал, что она имеет в виду меня, но, пожив несколько дней с Сергей Сергеевичем, понял, о ком она тогда рассуждала. Понял и сообразил, кто тогда поднимал трубку телефона, дурным голосом приказывая мне больше не звонить.
Итак. Что же у нас получалось? Мама Саломеи Эсфира Арноль-довна повезла свою маму, Розалию Эльпидифоровну, в Каунас, к бра-ту, Матвею Пепельному. Перед отъездом, встретившись со мной и уз-нав, что я буду кормить рыбок, она чуть ли не на коленях просила ме-ня не оставлять ее мужа без присмотра, на что, как я успел впоследст-вии убедиться, у нее были самые серьезные причины.
И как же я намучился за эти четыре дня!
Узнав, что дома ни жены, ни дочери нет, Сергей Сергеевич об-радовался и пустился в запой. Хорошенько напившись, он достал из шкафов и хранилищ все свои костюмы, где они якобы мялись и пор-тились без света и воздуха и стал развешивать их повсюду. При этом впадал в панику, плакал и говорил:
– Вот, посмотри, двадцать восемь дорогих костюмов есть, а сча-стья нет. У тебя есть костюмы?
– Нет.
– Что значит « нет»? Ни одного?
– Ни одного.
Он посмотрел на меня подозрительно, дескать, разве такое воз-можно, разве можно жить, не имея ни одного костюма.
– Жаль, что мои тебе не подходят по росту и размеру, – сказал он, отводя глаза, – я бы тебе какой-нибудь подарил.
На самом деле Сергей Сергеевич лукавил, слишком уж они ему были дороги и на такой подарок, я думаю, он бы не решился. Если бы и решился, то, конечно, не в ту, пьяную минуту. В ту пьяную минуту он был настолько влюблен в свои костюмы, так искренне их обожал, что ни дочь, ни жена, ни тем более я, посягнуть бы на них не могли. Сказали бы: «Жизнь твоих родных зависит от костюма», и он, я ручаюсь, ответил бы, не задумываясь: «Костюм не трожьте, делайте с родными, что задумали».
– Правда, красивый? – интересовался он у меня, держа в руках костюм болотного цвета. – А сколько завтра на улице? В нем, на-верное, будет жарко. А может, и нет. Я его завтра надену. Ты мне завари чайку.
– У вас нет чая, и вообще ничего из продуктов, – вырвалось у меня, хотя, наверное, следовало об этом и промолчать.
У меня в голове не укладывалось, как это так, взять и оставить пустой холодильник. Люди не бедные, в чем же проблема? Потом я узнал, что в прошлом году Сергей Сергеевич, оставшись один, швы-рялся продуктами в прохожих, так сказать, кормил, угощал. Поэтому-то все и подчистили, оставляя его одного.
Известие об отсутствии продуктов Сергей Сергеевич воспринял спокойно.
– Сходи, пожалуйста, к соседке, – сказал он. – Займи чая, хлеба, сахара и молока. Скажи, что я потом отдам. Если будет кобениться и говорить: «Адам триста лет жил», то можешь плюнуть ей в лицо.
Само собой, я пошел и купил все это на свои деньги. Да кроме заказанного, купил еще и картошки. Сергей Сергеевич понял, что я хо-дил в магазин, но вместо того, чтобы предложить финансы, он сказал:
– Я устрою тебя на хорошую работу, там ты будешь получать приличные деньги, и тебе ничего не придется делать. Вот, Дмитрий, костюмы есть, а счастья – нет, – он вдруг горько заплакал и сквозь слезы и сопли промычал, – ты верующий? Я хочу креститься, а крест-ного у меня нет. Вот такая беда.
– Если хотите, я могу быть вашим крестным, – растерянно сказал я.
Он разом перестал плакать и в словах моих, услышав какую-то ловушку, подвох, корыстный умысел, стал тут же уверять, что все на самом деле хорошо.
– Да нет, не надо. Крестных полно, только свистни, сбегутся. Я вот им, сволочам, выбил огромную площадь под медицинский центр, а они сдали все в аренду. Напустили продавцов автомобилей, валютные обменники поставили и ничегошеньки медицинского. Вы же меня подводите, говорю, любая проверка из Госкомимущества… Спросят, кто дал разрешение? Почему не по назначению используете? Не понимают люди. Я им говорю: «Не понимаете слов, на вашем месте будут работать другие». Орать стали. «Не глухой, – говорю, – тише».
Сергей Сергеевич вдруг замолчал, прислушался, встал, про-шмыгнул в ванную, там намочил тряпку и стал ею мыть пол.
– Ненавижу пыль, грязь, ненавижу, – приговаривал он. – А костюмы у меня шикарные, скажи, Дим? Очень красивые. Их бы накрыть целлофановой пленкой, чтобы моль не ела, да пыль не сади-лась. Они просто прекрасны, просто восхитительны. Давай, пойдем, повесим их обратно в шкафы. Я бы их и на ночь оставил, но боюсь.
– Тут из одного костюма выпало удостоверение сотрудника ми-лиции, – сказал я, подавая ему красные корочки.
– Это… Никому не говори. Это разрешение на ношение оружия.
Он спрятал удостоверение и дополнительно выпил водки. После чего меня просто замучил.
– Свари картошку, помни ее, подай, помой тарелку и кастрюлю. Дай руку, а то я иначе не засну. Я скоро умру, Димка, у меня об-наружили метастазы, а это конец. Не хочу умирать, боюсь. Была у меня первая жена, был ребенок, болел болезнью Дауна, слышал о та-кой? Я его очень любил. Он умер в три годика. Ты верующий? Как думаешь, на том свете страшно? Я не боюсь, потому, что делал и де-лаю одни только добрые дела. Телефон не поднимай, звонят одни просители. Все им дай, дай, дай. Какие же подлые люди. А ты хоро-ший, ты добрый, я тебя люблю.
Он весь затрясся и полез целоваться в губы, я отстранился от поцелуя.
– Ты не подумай, что я пидорас, – принялся оправдываться Сер-гей Сергеевич. – Я их сам ненавижу. Но будь я женщиной, я бы замуж за такого, как ты, пошел. Ты не предашь, не бросишь, я людей знаю. Дай руку. Какая у тебя сильная энергетика. Не уходи. Не уходи, пока я не засну. В доченьку мою втюрился? Дерзай, дерзай, я только «за». А если найдешь другую, у которой сиськи побольше, смело бросай ее, я не обижусь. Ой! Ой! Кольнуло! Ой, плохо! Дмитрий, я тебя умоляю, займи, займи у соседки, сбегай за водкой. Я потом отдам. Сбегай, а то умру, а то погибну, если сейчас не выпью.
Я медлил, не знал, что и делать, Сергей Сергеевич не унимался:
– Сходи, милый, я тебе отслужу. Не обслужу, а отслужу, как се-рый волк Ивану Царевичу. Давай, сходи, а то подохну.
Делать нечего, сходил я в магазин, принес ему бутылку. Он ее выпил и снова полез целоваться. Я снова уклонился, и он снова уда-рился в красноречие:
– Да ты не бойся, я не голубец. При моей-то должности их столько вокруг вертится. Все хотят быть поближе к власти. Бывало, засыпаю и не знаю, с кем. Потом оглянусь за спину, как дам локтем по зубам, сразу отстанут.
Я не ночевал у Сергея Сергеевича.
Как-то пришел утром рыб кормить, вонь стоит по всей квартире. Не добежал хозяин до туалета, все осталось на полу. Причем, не в од-ном месте, а по всему коридору. Сил прибраться у него не было. Он взял и прикрыл это безобразие газетами. Сам ходил голый, в халате, с незапахивающимися полами. Видно было, что стыдно ему, но и сде-лать ничего не может. Руки дрожат, трясется весь. Попросил сбегать за бутылкой. «А то умру». Мне страшно было оставлять его одного в та-ком состоянии, позвонил соседке по лестничной площадке, толстой хамоватой бабе с низким голосом, попросил присмотреть за ним, сам побежал за бутылкой.
Когда я вернулся, было все прибрано, пол в коридоре вымыт, а самого Сергея Сергеевича соседка в ванной подмывала, как младенца.
– Стой, не трясись. Чего стесняешься? – властно говорила она. – Петушка своего прячет. Я за жизнь свою таких орлов повидала, не чета твоему.
Я сказал, что купил бутылку и поставил ее на кухонный стол. Попросил соседку, чтобы она дала Сергей Сергеевичу опохмелиться, но не позволила бы напиться.
Сергей Сергеевич, улучив момент, опасаясь соседки, умоляю-щим голосом просил зайти к нему через полчаса. Я зашел через час, они голые спали в семейной постели. Бутылка была пуста. Я не стал будить, ушел.
Когда из Каунаса вернулась Эсфира Арнольдовна, то есть когда я сдавал ей мужа с рук на руки, Сергей Сергеевич сидел на подо-коннике с взлохмаченной головой, с одутловатым лицом, с заплыв-шими красными глазами. В розовых, с кроличьими хвостиками, жен-ских шлепанцах на ногах.
Моя вахта закончилась. Денег, мною потраченных, не вернули, даже не поблагодарили. Не поинтересовались, чем четыре дня пита-лись. Видимо, матушка Саломеи решила, что муж ее сорил деньгами, а я и ел за его счет, да и пил с ним вместе. Но, как бы там ни было, я был рад уже и тому, что отмучился. Жалел только об одном, что, поддав-шись минутной слабости, юношескому порыву, пересказал Сергей Сергеевичу то, чего бы не следовало пересказывать.
Когда он узнал, что я отдыхал у его старшего брата, то стал рас-спрашивать, что о нем говорили, как вспоминали. Ну, я и сказал, как на духу, что говорили. А именно, что за зиму, когда жил у них, сгрыз морковки двадцать пять килограммов (на что он молча достал и пока-зал мне вставную челюсть). Что запачкал, так как не мылся и пододе-яльника не надевал, дорогое ватное одеяло, которое пришлось выбро-сить. «Привык спать без простыней, как грязный цыган». Ну и все то, что уже известно.
Чувствовала душа, что добром все эти откровения не кончатся. Хотя какие от этого могли быть последствия, даже не предполагал.






Глава 23 Крым

Отмучавшись, сдав алкоголика Сергей Сергеевича с рук на руки, я поехал с друзьями на юг. Подобралась очень приличная компания. Поехало нас восемь человек.
Леонид с актрисой Спиридоновой, законной супругой актера Кобяка, Антон Азаруев с Морозовой, студенткой с нашего курса, ак-трисой-травести. Любительницей длинных носов, все операции делала по удлинению носа, мечтала о роли Буратино. А так же я, Зурик, Ар-кадий Боков, друг Леонида по кличке Боксер и та самая девушка, с ко-торой я танцевал в общежитии театра МАЗУТ, придя туда с Леонидом и Керей. Она так же, как и Спиридонова, была актрисой театра и звали ее Наталья Ратайкина. Собралось, как я уже сказал, восемь человек, три дамы и пять кавалеров.
Актрису Ратайкину провожал на юг тот самый актер, что в об-щежитии предлагал мне для ночлега свою койку, а поутру кричал в умывальнике всякие гадости. Он смотрел на меня, как смотрит чело-век обреченный, то есть никакого сомнения у него не было в том, что на жарком юге я доберусь до его невесты. Я искренно хотел его успо-коить, но не подойдешь же, не скажешь: «Ваши муки напрасны, Ра-тайкина мне не нужна».
Мы сели в поезд «Москва-Симферополь» и поехали на полуост-ров Крым.
Весь поезд битком был набит молодыми людьми. И уже в дороге начались песни, танцы, знакомства, обнимания и целования. Хочу напомнить, что я на тот момент был по уши влюблен в Саломею и ехал на море исключительно купаться, загорать и отдыхать. Никак не за амурными проделками.
По совету Леонида мы держали путь в город Судак. В город приехали затемно, к старушкам дежурившим на автобусной станции не пошли, так как, по словам Леонида, они драли за жилье тройную цену. Шли во тьме, с чемоданами в руках, и тут к нам подошел дед с внучкой, предложил пожить у него. Мы посовещались и решили, что денька два поживем, пока не найдем более приемлемое жилище. От-несли к деду вещи, оставили девушек ночевать, а сами пошли смотреть город. Город не спал, работали все кафе, все рестораны, все бары. Мы зашли в один из ресторанов, выпили вина, и так как на самом деле очень устали, вернулись в дом и легли спать.
Дед, по фамилии Карп, наш хозяин, сдал нам свой дом, состоя-щий из двух комнат, – малой, проходной, в ней устроились наши де-вушки и большой, где спали мы впятером. Утром, только встали, сразу же разбрелись искать себе более удобное жилье. Разделились на несколько групп, а, если точнее, то на две. Я ходил с Боксером, так как он город знал, а Леонид с Зуриком и Антоном.
Девицы причесывались, прихорашивались, готовили обед. Дед просил нас остаться, говорил, что снизит цену, мы его не слушали. В основном, конечно, капризничал Леонид, говорил, что в такой тес-ноте жить не собирается.
Мы с Боксером обошли домов двадцать, и чего только не пови-дали. Нам предлагали и сарай, в котором жила коза. «Я козу уберу, все здесь вычищу, помою», – говорила хозяйка, но как напоминали, что нас восемь человек, то она отказывала нам даже в сарае.
Зашли в один дом, там хозяйка была молодая, видимо, вдова, глаза у нее были голодные до мужчин; пропустив мимо ушей все то, что ей говорилось о большой компании, она, думая о своем, сказала: «Жить что ли негде? Место я тебе найду». Боксер Аркадий даже засмеялся, сказал: «Оставайся, будешь жить и кормиться бесплатно». Мы, конечно, попали в самый сезон, город был битком набит отдыхающими. И восьмерым устроиться в одном месте так, чтобы просторно и со вкусом было нереально.
Решили остаться у деда. И как только успокоились, так сразу и поняли, что лучше места нам и не найти. Собственно, были предос-тавлены сами себе, деда не было видно. Кухня, холодильник, баня, – все было в нашем распоряжении. Рядом с нами была школа, стадион и рынок.
Азаруев с Аркашей-боксером слишком уж разхозяйничались. Дело в том, что прямо под окном дед держал курочек и петя-петушок, живший вместе с ними, по утрам кричал, не умолкая. Доходило до ста раз подряд. Эти два архаровца, стали с вечера запирать петуха в пус-тую собачью будку, а выход из конуры закрывали тазиком или коры-том, что под руку попадалось. Я даже переживал за петю, думал, за-дохнется, но он их обхитрил. С вечера послушно шагал в узилище, особенно не сопротивлялся, ему, видимо, все равно, где ночью было спать, а утром, никакие тазики и корыта удержать его не могли, он их отталкивал, выбирался на солнышко и преспокойненько, как и ранее тренировал свое горлышко, на радость себе, курочкам и на зло врагам.
Они швырялись в него объедками, замышляли даже выкупить и сварить, но потом попривыкли и отстали от гордой и своенравной птицы.
Мы зажили на славу. Лакомились массандровскими винами, ку-пались в ласковом теплом море. По моей инициативе помыли с мылом соседского блохастого котенка и накормили его мидиями, так как ни-чего другого он просто есть не хотел. Его, бедолагу, отравили химика-том, в тот момент, когда опрыскивали кусты от вредителей. И он мед-ленно, но верно подыхал. Сначала моя идея о спасении котенка всем понравилась и вместе со мной его отмывали от блох и от грязи другие, но потом что-то произошло, меня подняли на смех, сказали, «нашел, чем заниматься, брось». И, сознаюсь, я засмущался. И тут Леонид поддержал меня, он серьезно и даже с каким-то огоньком в глазах ска-зал мне: «Никогда не стесняйся, того, что делаешь доброе дело».
Я это запомнил и взял за правило, понимая сказанное так: если уверен в том, что делаешь, – делай, что бы тебе под руку или за спиной твоей не говорили. А делать я намеревался только добрые дела.
А котика мы спасли. Он ожил, стал есть все подряд и настолько привык к нам, что его хозяева, приревновав, котеночка забрали.
Мужская часть нашей компании, как я уже сказал, жила от женской отдельно. И очень скоро встал вопрос, чтобы это положение как-то исправить. Актриса Ратайкина, действительно, очень рассчи-тывала на то, что я ее буду целовать и обнимать под солнцем юга, как когда-то в умывальнике общежития. Но я был с ней подчеркнуто холоден. Леонид несколько раз намекал мне на то, чтобы я ее пожалел. Но я ему в ответ рассказывал о Саломее, да и образ того несчастного влюбленного актера стоял перед глазами. Так что даже не будь Саломеи, я не смог бы закрутить с ней роман. Больше Леонид мне ничего не говорил, ей же дал понять, чтобы ко мне не приставала. И как-то очень грубо, на мой взгляд, прикрепили к ней в качестве ухажера Аркашу-боксера. Он стал бегать за ней, как собачка, все время был с нею рядом, заметно противен, но вот доля женская – не смогла сказать «нет», оттолкнуть. Случилось следующее. Отношения у них еще толком и не завязались, а в нашей компании, в заинтересованной ее части, произошло совещание, и было принято произвести рокировку. Разделиться не по половому признаку, – в одной комнате мужчины, а в другой женщины, а так, чтобы «семейные» жили от-дельно, а «холостяки» отдельно. То есть в большой комнате стало спать шесть человек, а в маленькой двое: я и Зурик, – я имел невесту в Москве, Зурик, как человек, вставший на пусть поклонения Кришне, отказавшийся от плотских связей.
А как Ратайкиной спать в «семейной», когда она боксера тол-ком-то еще и не знала. Да и не мил он ей был, а ее койку рядом с его койкой поставили, да к тому же в общей комнате. В первую ночь она его к себе не подпустила. И он весь следующий за этой мучительной ночью день ходил за ней чуть не плача, говорил, что в жизни своей не видел такой красивой женщины, то есть умолял ее отдаться при всех, но самым что ни на есть добровольным образом. И она ему отдалась, спала с ним без энтузиазма, а боксер был на седьмом небе.
Странный воздух на курортах, там слова «мораль», «нравствен-ность» звучат чуть ли не ругательствами, а если точнее сказать, то существует своя мораль и своя нравственность, курортные. Люди едут на юг, конечно, не только за морем и солнцем, но, в первую очередь, за женихами и невестами. Я постоянно замечал, что к кому бы не об-ращался, спрашивая что-либо или просто делясь ощущениями от уви-денного, всегда возникало странное поле, то есть ожидание знакомст-ва, предложений. В Москве у всех дела, заботы, все торопятся, спешат, а тут, в Судаке, все ходят медленно, все внимательны, все готовы к ласкам и любви. Этот город стал для меня настоящим испытанием. В нем поражало многое, и меня, в особенности, то, что люди на пляже загорали голые. И как-то все терпимо относились к подобного рода бесстыдству. Леонид говорил мне об этом в Москве, я ему не верил. Вот, спали же у нас три пары в одной комнате, и я себя ловил на мыс-ли, что отношусь к этому вполне терпимо. В Москве же это было бы практически невозможно. На рынке в Судаке, если случайно загля-нешь в вырез кофточки, засмотришься на чрезмерно оголенную грудь, так хозяйка оной, заметив любострастный взор, не станет спешить прикрываться, не будет хмурить брови, а наоборот, улыбнется и ода-рит поощрительным взглядом. Такой был общий настрой.
Актриса Спиридонова вела себя так, словно являлась законной супругой Леонида. В то время, как ее настоящий муж («настоящий», может, не точно сказано, «законный»), актер Кобяк, поехал в Трускавец лечить печень, почки, железы внутренней секреции, поехал набираться сил, она в Судак, приехала тратить силы, усмирять бунтующую плоть.
Азаруеву и Морозовой мало показалось совокупляться в общей комнате, они решили загорать голыми на городском пляже. Люди за-мечаний не делали, но косились на них, а заодно и на нас, так как па-рочка эта была с нами вместе. И кто-то посоветовал им идти поближе к горе Алчак, мотивируя это тем, что там место для голых, там «дикий пляж». Ходили мы купаться и туда, не затем, собственно, чтоб заго-рать нагишом, а собирать мидии, вода там чистая и пляж безлюдный.
Наш хозяин, Карп, появлялся редко. У него была коза, он ее где-то умудрялся пасти, а молочком угощал нас. Молочко было хорошее, без вони, без запаха. Был хозяин в «завязке», не пил совершенно, даже вина.
Но и конечно, не все было гладко. Спиридонова вела себя так, будто у нее на Леонида есть какие-то права. Ему, разумеется, это не нравилось, по этой причине возникали маленькие бунты. Мы, напри-мер, собираемся на море, а девушки наши заявляют вдруг, что они не идут, хотят отдохнуть от моря, устроить банно-прачечный день. Хотя баня была ежедневно. Возвращаемся, смотрим, они сидят, пьют с со-седями и по пьяному обычаю, как водится, очень громко говорят. А говорят они о том, что совершенно свободны, что ребята, то есть, мы, это просто товарищи. Ведут себя развязно, фактически отдаются своим новым знакомым и даже сердятся на то, что они такие нереши-тельные. Соседи пить с ними пили, тосты говорили, но дальше этого не шли, боялись конфликтов., то есть были и такие вот демарши, ко-торые для Спиридоновой, зачинщицы, закончились плачевно, – оста-лась одна.
Кстати, Спиридонова оказалась очень интересным человеком. Уже после того, как у них с Леонидом произошел разрыв, и она успо-коилась. Мы как-то оказались с ней вдвоем в беседке и разговорились:
– У моего мужа только одно несомненное достоинство, – гово-рила она, – он умеет лечиться. Знает, какие капли, какие таблетки нужно принимать. В этом он настоящий специалист. А у меня как за-болит голова или поднимется температура, наблюдается сплошная растерянность. Я пью таблетки горстями, все подряд. В нос себе за-капываю все капли, и ушные, и глазные, и, конечно, они от насморка того же не помогают. А Леонид, тот совсем лекарствами не пользу-ется, говорит: «Принимай, не принимай, все одно, – неделю болеть будешь, так что лучше уж и не травить организм». У Леонида крепкие нервы, я так не могу. Я едва заболею, мне становится страшно, непременно мысли о смерти в голову лезут. Ну, как тут таблетки не пить? Я при первых признаках недомогания уже ни есть, ни пить не могу, у меня начинается психоз. Я согласна на все, – на капельницы, на клизмы, только бы не болеть. Я и за Кобяка вышла замуж только после того, как узнала, что он умеет хорошо лечиться. Да, я не ого-ворилась. Не лечить, а лечиться. Так тяжело перенося болезни, я боялась того, что и мужа себе выберу такого же, то есть совершенно беззащитного, беспомощного перед болезнями. И что тогда мне де-лать? Ощущение беспомощности, оно пострашнее собственных бо-лячек, так что считаю, что мне повезло. Я знаю, все думают, что я польстилась на его жилплощадь, на московскую прописку, они оши-баются. Мне с ним спокойно и хорошо.
Когда разговор закончился, и мы поднялись, чтобы разойтись по своим постелям, Спиридонова вдруг потянула ко мне свои губы. Но не близости она хотела, а именно одного поцелуя, так сказать, про-щального, на сон грядущий. Я, не задумываясь, поцеловал ее холодно, коротко, по-товарищески. И что же? В меня, через этот поцелуй, про-тив воли моей, вошел какой-то светлый, веселый дух. Я стал широко улыбаться и засветился от счастья. Не похоть разлилась по моему телу свинцовой тяжестью, а именно светлая, легкая веселость крыльями прозрачными приподняла над грешной землей. Я это состояние за-помнил, в творческую свою копилочку, как в сундучок, спрятал.
Пришло время рассказать, как так случилось, что актриса Спи-ридонова осталась вдруг одна. Пошли мы, как стемнело на танцы, за-шли в первое попавшееся кафе, сели за столик. Леонида пригласила на танец девушка, которая была заметно навеселе. Она была совсем ми-ниатюрная, и Леонид, разыгравшись, стал «Москву ей «показывать», то есть поднимать якобы за уши. Но поднимал не за уши держа, а за голову, да и она своими руками за руки его держалась. Смеялись оба, нравилось. Затем он посадил ее за наш столик, то есть даже не за сто-лик, а к себе на колени и стали она целоваться. Они целуются, а мы сидим, молча наблюдаем. Спиридонова психанула, встала из-за стола и со слезами в пихты, которые росли вокруг кафе. Зурик побежал за ней успокаивать. Леонида это как-то отрезвило, он девушку проводил за ее столик и предложил пойти на центральную танцплощадку. Мы это предложение поддержали.
Пошли мы к крытой танцплощадке, там яблоку негде упасть, а рядом так называемое кафе «На Горке», зашли туда. Там-то все и произошло, там-то все и случилось. Я решил, что мне это мерещится, я даже зажмурился и потряс головой. В кафе «На Горке» среди танцующих была Бландина. Она не просто веселилась, а именно поджидала Леонида, и только мы вошли, она сразу же подошла к нему и сказала:
– Красавец, пригласи танцевать.
Вела себя так, словно девка продажная.
Леонид без удивления и без энтузиазма принялся с ней вальси-ровать. Тут их остановил подвыпивший громадных размеров мужик и, сказав Леониду: «Разрешите ангажировать вашу даму», попробовал затанцевать с Бландиной вместо него. До нашего появления в кафе он, видимо, и являлся бессменным ее кавалером, поэтому и мысли не мог допустить, что его партнерша откажет. Леонид с радостью «свою да-му» ему уступил. А точнее, уступал, однако дама не уступалась.
– Ты это что городишь, – заорала Бландина на здоровяка, – залил бельма, так иди, проспись!
И здоровяк словно опомнился. Он-то решил, что Леонид орудие женской хитрости, то есть для того с ним затанцевала, чтобы ревность в нем пробудить, не отпустить от себя. А оказалось, это он был в роли чучела, с которым танцевали и любезничали лишь до тех пор, пока не появился главный объект ее симпатии. Он как-то растерянно похлопал Леонида по плечу, посмотрел на нее и отошел. Бландина с Леонидом продолжила танец.
Леонид танцевал с ней без охоты, она же, наоборот, выказывала всяческую заинтересованность в нем.
Я не танцевал, наблюдал через сетку, которой была огорожена территория кафе за Леонидом и Бландиной, а также одним глазом по-глядывал в сторону большой танцплощадки, опасаясь пропустить в темноте наших ребят, Зурика и Спиридонову, которые знали, где мы находимся и должны были вот-вот подойти.
Должны были подойти, но никак не подходили, а в кафе «На Горке» тем временем произошло следующее. Нашим девочкам надое-ло смотреть на то, как вокруг Леонида увивается эффектная блондин-ка, они выбрали подходящий момент (танец закончился) и подошли к Леониду. Ратайкина взяла его за одну руку, Морозова за другую и эдак, трудясь бригадным подрядом, они стали тащить Москалева на выход. Бландина не стояла, сложа руки, она боролась за свое счастье. Оттолкнув девушек, она заговорила первой:
– В чем дело, милые? Вы здесь совсем некстати.
– Ни в чем. Просто мы устали и идем спать.
– Идите. Почистите зубы, помойте попки и ложитесь. Не стоит к взрослым приставать. Вас куклы заждались.
– Мы пришли сюда вместе, вместе и уйдем. У нас одна компа-ния. Мы все делаем вместе. Правда, Лень?
– Вам можно только позавидовать. Я повторяю. Идите спать, как проснетесь, готовьте завтрак, он к завтраку придет.
– Небольшая заминочка. Он у нас, как раз, завтрак и готовит, – сказала Морозова.
– Да? Как прекрасно. Ну, такого мужчину я тем более вам не уступлю.
Наступил момент истины. Морозова с Ратайкиной еще что-то щебетали, полагая, что это очередная, залетная, из таких, которым Леонид мог «показывать только Москву», но тут они, как-то сразу поняли, не сговариваясь, что девушка другая.
Бландина достала газовую зажигалку, сделала фитиль на полную (огонь вырывался, как из газовой горелки, можно было смолить кабана) и, нервно посвистывая, пояснила, что опаленные волосы плохо отрастают. Девицы сразу же отцепились от Леонида и ретировались. Да, такая бы и волосы запалила и глаза собственноручно им выцарапала. Я видел, с каким настроем, с каким запалом она говорила.
Мы ушли, а Леонид, потанцевав с Бландиной еще пару танцев, решил нас разыскать. Бландина ему не противилась, пошла на розыски вместе с ним. Со слов Леонида они обошли все известные и неиз-вестные кафешки, нигде нас не нашли и Леонид собрался домой.
– Иди, – покорно сказала Бландина, – можешь не провожать.
Леонид не мог не проводить. Дойдя до своей калитки, вместо слов прощания, Бландина сказала:
– Осторожно, тут яма.
И, взяв кавалера за руку, увлекла за собой.
Жила она отдельно от хозяйки в просторном домике, за который платила в восемь раз больше, чем мы деду Карпу. И, конечно, все за-кончилось постелью.
Этого, я думаю, не случилось бы, подойди Бландина к Леониду в начале отдыха, но она появилась именно тогда, когда Спиридонова ему уже наскучила. Он за день до этого просил меня прогуляться с ним по бережку и занимался тем, что высматривал себе новую пассию. Выражаясь военным языком, Бландина выбрала наиболее подходящий момент для наступления. Оборона была снята. Сердце, некогда кипевшее презрением, под солнцем успокоилось, размякло, и он с легкостью капитулировал.
Зато с Бландиной Леонид зажегся, как бенгальский огонь. Они сцепились и взорвались фейерверком, чуть было само море не запали-ли, так как тела их и души раскалились от страсти, как угли.
Леонид от нас съехал. Стал жить так, будто завтра потоп или война. Я видел их мельком и в городе и впоследствии пересмотрел все видеокассеты, снятые местными операторами за сумасшедшие деньги. Чего они только не вытворяли! И с вертолета на парашютах прыгали, и под водой с аквалангами плавали. Воровали на рынке и фрукты и продукты. Не из нужды, а из озорства. Избили какого-то прохожего, отдыхающего. Леонид держал ему руки за спиной, а Бландина в маске зайца на лице била оторопевшего человека палкой. При этом работала камера, и они громко смеялись. Вот так развлекались. Все ради веселья. От переизбытка сил с ума сходили. Домой Леонид уехал с Бландиной, нас не оповестив.
Забыл рассказать одну очень важную вещь. В тот день, когда «семейные» стали жить вместе, ну, то есть сдвинули койки, я подошел и снял наушники со спящего Аркадия-боксера. Думал, он слушает ра-дио, а услышал в наушниках смех, женские голоса, шум падающей воды и голос Морозовой:
– Эх, девчонки, затрещат сегодня наши пиз…ки.
А дальше общий смех и советы друг дружке интимного ха-рактера.
Я, сообразив тотчас, что это нехорошо, снял с себя наушни-ки. Это невозможно было слушать. Я и до сих пор уверен, что люди, пусть даже по службе, подслушивающие чужие личные разговоры, разрушают себя, свою психику и в конечном счете становятся больными.
Оказывается. Это Боков поставил в бане «жучок», посредством которого не только он, но и все окружающие, ненароком включив ко-роткие волны, могли слушать все то, о чем там говорилось. Странный тип, Аркаша, с наслаждением слушал чужие секреты.
После того, как Леонид, собрав свои вещи, ушел жить к Блан-дине, мы зажили новой, не менее веселой жизнью, разделились на две группы. Мы с Зуриком стали жить сами по себе, а друзья наши сами по себе. Тогда же познакомились с замечательными девушками, на-шими соотечественницами, которые жили в Америке и работали там по линии МИДа в Организации Объединенных Наций. Девушек звали Лена и Наташа. Мы с ними просто дружили, без каких-либо поползновений на интимную близость. И нас, и их такие отношения устраивали. Лена рассказывала, как, купив в спортивном магазине эспандер, выиграла миллион. Выиграла, но не получила, так как строго воспрещались всяческие игры, выигрыши и проигрыши.
Тут надо пояснить, как «выиграла» и что значит «запрещались игры». Перед тем, как устроиться на должности в ООН, с ними в МИ-Де была проведена беседа, инструктаж. Опасаясь провокаций, строго-настрого запрещено было играть в различного рода лотереи. Лена и не играла. Спортивный магазин каждого покупателя автоматически вно-сил в свой компьютер, для того, чтобы адресно присылать проспекты с новинками интересующего товара. Лене присылали проспекты с но-выми модификациями эспандеров. И раз в год без спроса на то поку-пателей, магазин проводил для них лотерею, с призом в один миллион долларов. Этот жребий на Лену и выпал. В сущности, она была не ви-новата, не нарушала инструкций, выигрыш получать она не собира-лась и ее даже не ругали. Расценили все это, как одну из возможных уловок американцев. От миллиона у Лены осталась лишь газета, на первой полосе которой было сообщение о том, что она является обла-дателем выигрыша в один миллион долларов.
Никаких огорчений с ее стороны на этот счет не было, ведь для того, чтобы получить эти деньги, ей нужно было бы порвать с Роди-ной, то есть продать Родину. Она на это пойти не могла, и мы ее по-нимали, сами бы поступили точно так же.
Лена с Наташей раскрыли нам целый мир, рассказывали много интересного, жаль, что очень скоро отпуска их закончились, и они уе-хали.
Много всякого было в Судаке, не припомнить все, не рассказать. Из забавных ситуаций вспоминается еще и такая. Лег я на берег, в са-мой черте прибоя, вытянул руки и ноги. И волны меня, как веретено, катали туда-сюда. Наконец, устыдившись в душе такого своего пове-дения, все же не пьяный, и посчитав это занятие придурью, встал. И каково же было мое удивление, когда я заметил, что моему примеру последовал чуть ли не весь пляж. Взрослые мужчины и женщины и, разумеется, их дети. В народе говорят так: «Дурной пример заразите-лен». Я бы поправил и сказал так: «заразителен любой пример». По-этому надо не стесняться, не бояться и делать больше добрых дел, со-вершать высокие красивые поступки.
По возвращении в Москву Ратайкина перед женихом своим по-каялась, сказала, что развратничала с боксером, но при этом твердо по-обещала, что в столице с Аркадием встречаться не станет. Ухажер этим и утешился.







Глава 24 В гостях у Андрея Сергеевича

Я, как и обещал, по возвращении с юга, поехал в деревню к Ан-дрею Сергеевичу и Татьяне Николаевне. Обещал помочь с сараем и по хозяйству.
По дороге, в электричке, вспоминал Судак, пляж, торговцев, кричавших над самым ухом: «Пахлава медовая, слойки с орешками». Я не выдержал как-то назойливости такой и сказал: «А слоников с орешками нет? И идите от меня, мне не пахлава, а похвала медовая нужна». Продавец от неожиданности даже кукурузу из руки выронил, которую время от времени грыз, а маленький мальчик заплакал и стал кричать, просить свою маму, чтобы она купила ему слоника с ореш-ками.
Фотограф постоянно ходил по пляжу, выкрикивал: «Кто забыл сфотографироваться? Обезьянка Бася пришла». Слыша имя Бася, я всякий раз возвращался воспоминаниями к Хильде. И вообще не мог отдыхать, не в состоянии был расслабиться, тянуло к учебе, к работе. А ребята, смотрю, наслаждаются солнцем, морем. Я им даже завидо-вал.
Честно говоря, ехать мне к Андрею Сергеевичу не хотелось, Са-ломеи там не было, а ходить по тем местам, где мы с ней гуляли, одно-му было невесело. Работы предстоящей я не боялся и потом, коль уж дал слово, надо было слово держать. Были и свои корыстно-шкурные интересы. Решил собрать и насушить себе на зиму грибов, травы зве-робоя. Я пью зверобой вместо чая, когда он у меня есть. А то денег ни на что не хватало.
Меня, конечно, ждали, но встретили без того энтузиазма и огонька в глазах, на которые я рассчитывал. Дело в том, что пока я купался в море, Сергей Сергеевич протрезвел и приехал к брату на разговор.
– Что здесь было! – рассказывала Татьяна Николаевна, – Сереня трезвый пришел, но вел себя безобразнее пьяного. На пороге снял с себя всю одежду, кинул на пол и давай кричать: «Я четыре раза в ме-сяц белье меняю! Привет от грязного цыгана! Морковь я вашу по-грыз? Вот этими зубами?». Достал нижние зубы свои искусственные, тряс их перед моим носом.
Напомню, по словам хозяев, он жил у них как-то целую зиму, кормил кур и истребил двадцать пять килограммов моркови.
– Кричал, как оглашенный, топал ногами. Я думала, с ума со-шел. Кричал: «Знать вас не желаю», будто до этого мы с ним любезно бок о бок жили. Я перепугалась, стала уверять , что ничего такого не говорила. А он мне в ответ: «Дима не врет».
Я сидел, понурив голову, и не смел поднять глаз, так как ссору эту, куда ни верти, спровоцировал я своей невоздержанностью, своим длинным языком. Но Татьяна Николаевна, передавая мне все это, как ни странно, во всем винила не меня, а Сергея Сергеевича.
– Ишь ты, следоватиль, мать его так! Приехал в чужой дом выяс-нять отношения.
Так что был я прощен и всецело оправдан. Мне бы следовало принести извинение за свой проступок, но было до ужаса стыдно, и я заговорить об этом никак не мог. Через день-другой все это забылось, и я всецело отдался работе. Распорядок был такой. Утром я ходил в лес, собирал грибы, днем мы с Андрей Сергеевичем работали, а вече-ром выпивали слегка, так, чтобы на утро не ощущать последствий, и пели все те же песни.
В хозяйстве у Андрея Сергеевича была корова, поросенок, и ку-ры с петушком. Интересно он про них рассказывал:
– Ты знаешь, у петуха, в его гареме, всегда есть любимая курица, по-человечески – старшая жена. Она всех остальных кур гоняет, ревнует. И от нее зависит, кто будет сытно есть, а кому ничего не дос-танется. Вот, купил я в прошлом году четырех молодых кур, так их не приняли, заклевали. В одну из молодок очень сильно влюбился петух, пытался ее отстоять, но эта сволота, старшая жена его, к ней особенно его приревновала, и клевала ее, где только удавалось. Вот, у кур, все как у людей, никто просто за ними не наблюдает. А поросенку сегодня похлебку давал, он чавкает, визжит от радости. Думаю, знал бы ты, для чего я тебя кормлю, ты бы с голоду помер. А корову на луг повел, иду, она за мной следом. И тут я малость воздух испортил, обычное дело. Что же ты думаешь? Она меня мордой своей под зад поддела и вперед с силой кинула. Я упал на четвереньки, да так на четвереньках метров шесть и пробежал. Боялся, что рогами пырнет. Видишь, скотина, а тоже понимает, что хорошо, а что плохо.
Про корову мне Саломея рассказывала: «Я в детстве тощая была как былинка, и меня на лето к дядьке в деревню отправили. Каждый день я пила парное молоко, у меня своя кружка была. За лето попра-вилась на десять килограмм и потом лет пять не болела ни простудой, ни гриппом».
Я тоже пил парное молоко, но не больше одной кружки в день, если жадничал и, например, выпивал две, то меня начинало слабить. Так что волей-неволей приходилось выдерживать норму.
Я сделал Андрею Сергеевичу новый забор, поставил новый туа-лет. Но главная задача была – утеплить сарай.
«Прошлой зимой у кур гребешки отмерзли, – жаловался он, – надо утеплить». А утеплять Андрей Сергеевич собирался не мудрствуя лукаво. Материал для утепления – обычные дрова, вместо связующего раствора – коровяк, лепешка коровья. Я уговорил его немножко потра-титься, и мы привезли те строительные материалы, что были нужны и утеплили сарай, как следует. Даже крышу на доме нашли время подре-монтировать.
Провожали меня по-царски, килограмм сухих грибов я с собой увозил, трехлитровую банку меда, зверобоя приличный мешочек, тво-рога деревенского, яичек, настойку, по мелочи много чего.
На следующее лето, само собой, пообещал приехать пожить, а если удастся уговорить Саломею, то даже вместе встретить Старый Новый год.
Провожали меня и плакали, словно сына родного отдают в службу бессрочную. И чем я их так присушил? Сказать, что привязчи-ва одинокая старость и каждый молодой человек для них – сын, язык не повернется. Хотелось думать, что так полюбили они именно меня и никого другого так бы не полюбили. Да и сам к ним привязался, как к родным, хорошие они были люди.

Глава 25 Саломея





1
Наступило двадцать восьмое августа, дрожащей от волнения ру-кой набрал я телефонный номер Саломеи. Мы договорились с ней встретиться на Тверском бульваре у памятника Тимирязеву, «борцу и мыслителю».
Я приехал задолго до назначенного срока, денек был хороший, солнечный. По бульвару прогуливалась маленькая девочка, рядом с ней бежал щенок. Этот щенок очень смешно себя вел. Если катился по земле гонимый ветром сухой лист, то он кидался на него и хватал его зубами. Терзал, истязал лист до тех пор, пока не замечал нового бег-леца. Не пропускал ни одного. Но вдруг подул сильный ветер и по всему пространству бульвара пронеслись и покатились тысячи листь-ев. Они катились, ползли, взлетали и снова падали, и снова катились, подпрыгивая. Щенок хотел что-то предпринять, позывы были и к борьбе и к бегству, но он тут же сел, раскрыв свой маленький рот, от-давшись полностью на милость стихии. Он наблюдал все это нашест-вие и, возможно, думал: «Нет, это уже не игра, это форменное без-образие».
Я прогуливался по бульвару из конца в конец от Тимирязева к Пушкину и обратно и все думал о том, какой будет встреча. Подходя в очередной раз к памятнику Тимирязеву, я неожиданно для себя увидел Саломею. Почему неожиданно? Да потому, что до назначенного срока было еще добрых полчаса. Я стремительно к ней подбежал (в руках у меня была роза). Саломея смотрела на меня и улыбалась.
– А я только что совершила преступление, – были первые ее слова.
У меня сразу же замерло сердце. Мы, не сговариваясь, медленно пошли в сторону ее дома. По дороге она стала рассказывать о своем преступлении:
– Стояла я у памятника, ждала тебя, подошел ко мне подозри-тельный тип, весьма уцененной наружности, и стал мне рассказывать длинную историю о том, что в метро, на эскалаторе, за ним ехали мальчишки и плевались друг в друга. И он отчего-то решил, что и ему на спину плюнули. Вышел он из метро, и все шел с этой мыслью по улице, все думал, кого бы попросить взглянуть. Решил попросить о таком одолжении девушек, сидящих на скамейке, но не успел он к ним приблизиться, как из близлежащих кустов, застегивая молнии на штанах, выскочили их женихи и стали кричать ему: «Иди, мужик, ми-мо, эти тетки заняты». Он пошел дальше и нашел меня. Рассказав мне всю эту историю, которую я представила тебе в сокращении, он по-вернулся ко мне спиной и попросил: «Взгляни, красавица (это он так сказал, не придумываю), нет ли у меня плевка на спине?». Я вдруг, ни с того, ни с сего взяла да и плюнула ему на спину, а когда он повер-нулся, сказала: «Не переживайте, у вас там все так, как и должно быть». Ну, как тебе это нравится? Мне, наверное, надо лечиться. Надо к психиатру срочно сходить. Разве человек в здравом уме способен на такое? В детстве со сверстниками шалила, кидалась в прохожих ре-пейником, но ведь и стыдилась потом всю жизнь этих детских шало-стей, а тут такое выкинула и спокойна. Кажется, что так оно и надо. Даже угрызений совести никаких не испытываю. Это ненормально. Как, на твой взгляд, плачет по мне психушка?
Я ей не ответил. Я находился под властью новых своих ощуще-ний. Саломея была так нарядно одета, что не только я, но и все про-хожие, попадавшиеся нам на пути, забывая о своем, просто пожирали ее жадными взорами. Белые облегающие лосины, сапоги-ботфорты из белой кожи с золочеными пряжечками. Белый свитер, белая кепка, са-латовый шифоновый шарф. В руке салатовый зонт с золоченой руч-кой, на плече салатовая дамская сумочка, с золоченым замком. И эти, ее необыкновенные, огненно-рыжие волосы, подобных которым не сыскать на всем белом свете. Я шел рядом с ней и слышал, как ша-гавшие за нами следом мужики говорили:
– О-о, это фламинго! Шея и ноги в полете вытянуты. Не нам, слесарям промасленным, чета. Она хоть и ходит по одним с нами ули-цам, но живет в другом мире. В субтропиках Старого и Нового света.
Я шагал рядом с ней, слышал все это и мне было лестно, что они не чета такой, а я чета. «Если я с королевой, то значит, я – король», – такие были мысли.
Саломея рассказывала мне про Италию. Про Венецию, про Флоренцию, про Пизанскую башню, про Рим, про то, как их профес-сор, обливаясь слезами, целовал плиты в соборе Святого Петра и приговаривал: «Всю жизнь преподавал то, что довелось увидеть лишь на старости лет». Как каталась она на гондоле, и гондольеро одной рукой управлял лодкой, а другой играл на мандолине, подвязанной подмышкой, и при этом пел. Много она интересного рассказывала, мало я запомнил. Я шагал с ней рядом и не смел поднять глаз, млел от всех этих нарядов, от ее красоты, от ее голоса, от того. что была она со мной.
Саломея за столь короткий срок переменилась не только внешне, но и внутренне, словно повзрослела. Изменились и ее гастрономи-ческие привычки. От прежних принципов не осталось и следа. Когда мы, придя домой, сели за стол, то в тарелке у бывшей вегетарианки оказался кусок мяса, да не простой, а специальный, с кровью. Но на этом она не остановилась, с мясом она стала пить сухое красное вино, которое предложила попробовать и мне. Мне вино не понравилось.
Ухаживая за мной, она положила два больших, хорошо прожа-ренных куска и в очередной раз вспомнила нашу первую встречу. На мое «хватит, хватит» Саломея сказала:
– Теперь скромничаешь? Но я-то знаю, что ты кашалот.
Сидевшая вместе с нами за столом Эсфира Арнольдовна так и вздрогнула:
– Дочка, что ты такое говоришь?
– Постой, постой, мам. Сколько котлет ты тогда съел за один присест? Восемнадцать или тридцать пять?
– Девятнадцать, – подыграл я.
Саломея засмеялась, матушка ее осуждающе посмотрела на дочь, а затем с интересом на меня.
Попивая красное вино, Саломея пожаловалась на то, что их, хоть уже и не положено, отправляют опять в колхоз, помогать собирать картофель. Тот самый слезливый профессор, который не смог, а возможно, и не захотел отстоять своих любимых студентов, дал им такой совет: «А вы не работайте там на полях. Берите с собой моль-берты и делайте наброски с натуры».
– Какой негодяй, – сказал я, захмелев. – Умыл, значит, руки.
– Как хорошо вы разбираетесь в людях, – с испугу похвалила меня Эсфира Арнольдовна.
Саломея после этих слов моих резко замолчала, призадумалась, стала соображать. Она-то в профессора верила, как в мессию, а оказа-лось, что он предатель, приспособленец. Мои слова стали для нее на-стоящим откровением. Она словно прозрела. Мне показалось стран-ным, что она, такая умная (знала три языка – английский, немецкий, французский), не разбиралась в таких элементарных вещах. Ведь была же на уборке картофеля, знала. Что не позволят там никому не то, что мольберт раскрыть, но даже и обмолвиться об этом.
После застолья Саломея попросила матушку показать мне се-мейные фотографии, сама же, переодевшись в махровый халат, скры-лась в ванной. Мне это не понравилось. Она вела себя так, будто мы законные супруги и в браке живем уже не первый год. Меня стесняли эти ее свободные приготовления.
Эсфира Арнольдовна, тем временем, показывала мне семейные фотографии, а если еще точнее, то фотографии своей молодости. Какая юная и красивая она была на этих снимках! Особенно приглянулась мне фотография, на которой была она в наряде балерины. Откро-венные снимки в открытых купальниках тогда не практиковались, приходили на помощь такие вот безобидные хитрости, как переодева-ние в танцовщицу. Ничего общего с теперешней Эсфирой Арнольдов-ной у фотоснимков не было. В молодости она была легкой, подвиж-ной, озорной, с пылающим огнем в клокочущей груди, теперь же была грузная, уставшая. От былого огня остались лишь теплые, тлеющие головешки.
Выйдя из ванной, Саломея сказала мне:
– Дормидонт, пожалуйте мыться. Полотенец, шлепанцы и халат ждут вас, не дождутся. Зубная щетка синяя в полосочку. Я бы вам по-могла, но у меня дела, работа, – стелить постельку кашалоту.
А «постельку» постелила Саломея царскую. Белье было шелко-вое, и кровать была у нее новая, огромная, с высокой никелированной спинкой, стилизованная под тридцатые, пятидесятые годы, но при этом удобная, мягкая и, можно сказать, немая, без скрипа и визга пружин, то, о чем можно только мечтать молодоженам. Появилась в ее комнате и еще одна новинка, – огромное зеркало на стене, прямо у кровати, а вот рыбка золотая исчезла. Саломея пояснила: у рыбки ста-ла отлетать чешуя, а сом, «огромная скотина», все за больные места ее щипал, вот и умерла.
Когда легли на это царственное ложе, Саломея прижалась ко мне и шепнула:
– Совсем отвыкла от тебя.
Мне это не понравилось. «Это как же понимать? – мелькнуло в голове, – если от меня отвыкла, значит, к кому-то привыкла?».
Как бы читая мои мысли и ощущая нарастающую во мне трево-гу, она призналась. Что ухаживал за ней в Италии один летчик, «чего-то все хотел», но она его своей неприступностью разочаровала. Я этим на время успокоился, но потом все казалось, что под знойным пире-нейским солнцем она не сразу сказала «нет» назойливому летчику. Я ревновал.
Саломея за прошедший в разлуке месяц очень сильно перемени-лась. Стала более свободной в постели, более страстной, мне даже по-казалось, что она не до конца поняла, с кем именно находилась, так как меня, как личность, совершенно не замечала. Говоря «как личность», имею в виду, – не замечала Дмитрия Крестникова, с его глазами, руками, душой, наконец. Казалось, что в тот момент ей нужен был просто мужчина, а я это буду или кто-то другой, совершенно неважно. Скажу еще точнее, даже целый мужчина ей был не нужен, лишь самая необходимая, самая малая его толика. В подобной интимной ситуации ершик для мойки бутылок из-под кефира дал бы фору в сто очков самому мужественному представителю планеты. Возможно, я многое и преувеличил, но мне показалось, что все было именно так.
Лежа в постели, Саломея взяла мою руку, чтобы поцеловать и нащупала бородавки.
– Когда они у тебя появились? – с удивлением поинтересо-валась она.
– Они были всегда. С первого дня нашего знакомства, – стесня-ясь, ответил я.
– Да-а? Я никогда их у тебя не замечала. Их надо с головой в мешок и за борт. Надо вывести, – смеясь, сказала она, – некрасиво жить вместе с бородавками.
Я согласился. Рассказал, что лечил их ляписным карандашом, отчего бородавки стали черными и страшными, как проказа, но так и не сошли. Мы договорились, что вместе съездим в институт красоты и подвергнем их там современным технологиям уничтожения, эффек-тивным и совершенно безболезненным.
Вечером, в доме у Зотовых, собрались гости за праздничным столом. Были друзья и знакомые Сергей Сергеевича, родственники его жены, и нас с Саломеей, разумеется, позвали. На столе всего было вдоволь.
Я положил себе холодной телятины и, глядя на то. как аппетитно все едят жареное мясо с красным соусом, попросил Сергей Сергеевича и мне передать соус.
– Какой тебе? – весело откликнулся он, мельком глянул на мою тарелку и подал белый.
Я хотел его поправить, но Саломея, догадавшись о моем жела-нии, вежливо толкнула меня в бок локотком и прошептала:
– Красный с отварной телятиной не едят, попробуй тот. Что дал отец.
Мне стало стыдно, что не знаю, что с чем следует вкушать, да к тому же показалось, что ее замечание услышали все присутствующие и в тайне надо мной подсмеиваются. У меня покраснели уши, я это знал наверняка, так как они просто горели от обильного и молниенос-ного прилива крови. Белый соус, действительно, очень хорошо соче-тался с вареным мясом, лежащим в моей тарелке. Но я, хоть убей, не мог понять, отчего такие строгости, почему нельзя было этот кусок полить соусом красным.
От мрачных мыслей отвлек меня двоюродный брат Эсфиры Ар-нольдовны, Матвей Пепельной. Он был уроженцем литовского города Каунас (к нему отвезли бабушку), сидел со мной рядом, и я ему явно приглянулся. Он стал рассказывать про свою жизнь, о том, как не лег-ко теперь ему с матушкой, а затем он достал из бокового кармана пиджака книгу сказок, показал одну из них, под названием «Матюша Пепельной» и сказал:
– В душе я русский человек и не понимаю, за что меня травят всю жизнь, называя жидом.
Он был светловолос, курнос, голубоглаз, да к тому же имел на руках такой документ, как русские народные сказки, где его полный тезка был героем. «И за что его, действительно, могли не любить? – подумал я с состраданием, глядя на Матвея, – может, пожадничал, его и назвали жадиной, жадом? А он так близко принял это к сердцу?».
Тут Сергей Сергеевич встал из-за стола и спросил:
– Вы новую кровать дочуркину видели? Ну, понятно, что моло-дой человек видел. Пойдемте, похвастаюсь, а вы заодно разомнетесь.
Все повалили в комнату к Саломее. И я пошел вместе со всеми, чтобы еще раз взглянуть на чудесное царское ложе. И ужас! Мы, ока-зывается, как встали с постели, так и пошли, а все безобразие, то бишь, простыня, одеяло, подушки, были так измяты, так перекручены, переворочены, что, если дать задание десятерым вертеть, крутить, топтать все это, и тогда такого беспорядка не получится. И все, ко-нечно, улыбнулись, увидев это поле боя не убранным, не заправлен-ным, но ничего не сказали и не торопились на выход, а наоборот, за-теяли спор:
– А то я не знаю, как делается, – говорил Матюша Пепельной. – Опускают спинку кровати в бассейн с жидким никелем и она покры-вается блеском. Никель при этом должен быть в расплавленном, ки-пящем виде.
– А цвета какого такой никель? – поинтересовался Сергей Сергеевич.
– Что за детские вопросы, Сережа? – возмутился Матвей, – ко-нечно же цвета блестящего серебра.
– Ну, допустим. А хром?
– Ты что, хромированного покрытия ни разу не видел? Такой же, как никель, тоже серебристого цвета.
– Нет, ты не прав, – спокойно стал объяснять Сергей Сергее-вич. – Хром коричневый, как йод, а никель имеет зеленый, изумруд-ный цвет. Я говорю про сернокислый никель, который и используется при химической обработке. Есть и гальванический никель, он с током работает. Катоды-аноды. Детали, как катоды, а раствор – анод. Никель или хром при подаче тока осаживаются на металл, но в гальванике он тоже не серебристый, так что ты не прав.
– Я не про гальванику тебе говорил.
– Так вот, в химическом процессе, о котором ты, судя по всему, говорил, так как упомянул о кипении, сначала в ванне разводится ам-монит, на двухсотлитровую ванну четырнадцать килограмм аммония идет, восемь килограмм сернокислого никеля, гипофосфата семь с по-ловиной килограмм. Это самый главный компонент, он создает реак-цию, активирует среду; далее идет восемь литров уксусной кислоты и семь литров аммиака. Уксусная кислота ускоряет, аммиак плотность раствора создает (раствор может действовать как на корректировку, так и на истощение) и температура, – это самое главное, должна быть от восьмидесяти пяти градусов по Цельсию до девяносто трех граду-сов по Цельсию, не выше. Кипения, милый Матюша, никак нельзя до-пускать.
Уличенный во лжи и некомпетентности, Матвей свирепел и на-ливался кровью, а Сергей Сергеевич будто и не замечая этого, про-должал его уничтожать:
– На свежем растворе покрытие в шесть микрон происходит за тридцать минут, двенадцать микрон, соответственно, за час. У хрома процесс покрытия дешевле, но под хром весь металл очень гладко по-лируется, поверхность должна быть очень чистая, не дай Бог, раковина или царапина…
– Да пошел ты со своей царапиной, – заорал Матвей и, развер-нувшись, резко вышел из комнаты.
Все остальные гости с дружным хохотом повалили следом за ним. Вернулись к столу, за исключением нас с Саломеей. Она осталась убирать постель, а я с ней, за компанию. Тут я ей и передал по горячим следам жалобы Пепельного, высказанные за столом мне на ушко.
– Да ну его, – раздраженно ответила мне Саломея, – тут совсем другие причины. Все-то он знает, все умеет. Шесть тысяч языков спо-собен за год выучить, то есть все, что есть на земле. Тебе говорит, что он русский, а сидел бы на твоем месте Перцель, он бы ему сказал, что всю родню свою поименно знает, начиная еще с тех времен, когда Ти-берий с сыном во главе десятого римского легиона осадили Иеруса-лим. Ты ему не верь, не слушай его, он зануда.
– Странно, мне он показался очень хорошим человеком. В Каунас, в гости к себе приглашал.
– У тебя все люди хорошие, – сказала Саломея и, томно посмот-рев на меня, попросила взглядом поцелуя.
Я ее поцеловал.
2
На день города мы ходили с Саломеей в Парк Победы, там со-вершенно неожиданно встретили Гришу Галустяна. Он, вместе с зем-ляками (конечно, получив разрешение московских властей), раскинув целый шатер, жарил шашлыки. У них был буфет, столики и стулья из пластика. Гриша усадил нас, угостил шампанским, шашлыками, при-гласил к себе на день рождения.
Там же, на празднике, я встретил Машу, актрису кукольного те-атра из Специализированного института искусств. Маша сидела в креслах, ее вез молодой человек, тоже студент специнститута, помо-гавший ей изготавливать куклы и игравший с ней вместе в спектаклях.
Я очень обрадовался этой встрече, и Машенька искренне была рада. Мы с ней от души расцеловались. Я представил Маше Саломею, а Саломее Машу. Мы долго беседовать не стали, я пообещал Маше, что на днях приеду к ним в гости. Саломея приревновала. Некоторое время мы шли с ней молча, затем я что-то стал говорить, рассказывать и почувствовал, что Саломея меня не слушает, а занята тем, что на-пряженно размышляет о чем-то своем. И тут ее прорвало.
– Парень несчастный везет ее, надрывается, а она тебе свои ласки расточает. «Ну, надо же, какая радость! Я Диму встретила! Расскажу, не поверят!». Ты и в институте так со всеми девочками целуешься?
– Ну, это же, как рукопожатие. Такая традиция.
– Плохая традиция. Все вы, мужики, одинаковые. У всех у вас только одно на уме.
– Хочешь, вместе пойдем к ним в институт? Там замечательные люди учатся.
Саломея посмотрела на меня с недоверием.
– Нет, – ответила она, – я слишком близко принимаю к сердцу человеческие страдания. Туда ходить могут только такие черствые люди, как ты.
Я, чтобы хоть как-то разрядить обстановку, стал рассказывать о том, как мы с Зуриком в Судаке познакомились с Леной и Наташей. О том, как Лена выиграла миллион и, вместо миллиона, у нее на па-мять осталась одна лишь газета.
Об этом выигрыше я рассказал Саломее, как о занимательном эпизоде из жизни наших людей и никак не ожидал того, что она с та-ким живейшим интересом примется обсуждать этот случай.
– Да как же она могла так сглупить? – чуть ли не со слезами в голосе вырвались у Саломеи слова, – нужно было получить выигрыш и остаться в Америке. Это же очень большие деньги!
Я, решив, что она шутит, засмеялся. Мы с Зуриком, например, совершенно спокойно восприняли то, что она не пошла получать этот приз.
– Ну, это же измена? – постарался я напомнить Саломее, какой путь Лена должна была бы пройти из-за этих денег. – Да и как жить на чужбине вдали от родных и близких, будучи проклятой своей страной? Ведь Родины, в таком случае, больше не увидишь. А без Родины человек, как ребенок без материнской любви, без мамкиной титьки, сохнет, мучается и в конце концов погибает. Про ностальгию слышала?
– Какая ностальгия? Этого я не понимаю. По знакомым, воз-можно, первое время и будешь скучать, но по стране этой вряд ли.
Представив себя на чужбине далекой с миллионом в руках, я сказал:
– Нет. Я думаю, будешь скучать. По хлебу, по воде, по небу, по земле. А главное, по языку родному, по людям. Таких добрых, пре-красных людей, как у нас, нигде не найти.
Саломея посмотрела на меня вопросительно – испытующе, ста-раясь понять, дурачусь я или и в самом деле так думаю. Тяжело вздохнула и предложила сменить тему разговора. Развитие этой темы ей явно было не по душе.
Потом уже я вспомнил, что именно наши люди ее более всего и раздражали. А я ей, образно говоря, наступил на больной мозоль, причем искренне, со всей душой.
К Грише Галустяну мы были приглашены в следующее воскре-сенье, а в это воскресенье, чтобы как-то загладить, искупить «плохое» свое поведение, я с утра пораньше решил съездить на Птичий рынок и купить Саломее вместо умершей золотой рыбки живую.
Ну, купил бы и подарил в виде сюрприза, но у меня же язык без костей. Позвонил с Птичьего рынка и сообщил, что везу «замену» и наслаждался, слушая ее троекратное «Ура!». Саломея ликовала от сча-стья, радовалась, как ребенок. Стояла у окна и ждала меня, ждала рыб-ку, как манну небесную, а я по дороге взял, да и отдал рыбку в чужие руки. Каково?
Вот вам загадка, подумайте. Кому можно отдать рыбку, которую везешь своей любимой девушке, и о которой та уже извещена и видит ее в своем аквариуме? Вы скажете: «Другой любимой девушке». Нет. Вы так не скажете, так как знаете, что другой любимой девушки у ме-ня нет. Вы скажете: «Никому нельзя отдать». И, конечно, будете правы. Я с такой же уверенностью садился в вагон метрополитена. Рядом со мной сидел мальчик, обыкновенный мальчик, годов семи. Я сейчас даже лица его не вспомню. А прямо перед ним стояла его мать, обычная женщина, каких мы видим, не замечая, сотнями на улицах. В которых подчас и не предполагаем наличие ума, души, соб-ственной судьбы. Которых воспринимаем, как декорацию. Вот им я золотую рыбку и отдал. Рыбка плавала в банке с водой и находилась у меня за пазухой.
Случилось все это как-то само собой. Заговорил со мной маль-чик и с первого слова, с первого звука, взял меня целиком, тепленько-го в свои детские руки. Заполонил, подчинил себе полностью.
– Я скоро умру, – сказал он мне.
Произнес эти слова ни грустно, ни весело, а самым естественным образом. Ясно было, что он много думал об этом и не боится смерти. Меня же после таких его слов просто всего заколотило. Он сидел и говорил, разговаривал со мной, с прохожим, сделавшимся на три ко-ротких пролета между станциями его слушателем. И я слушал. Слушал, даже не пытаясь возражать, успокаивать. Это было ни к чему. Со мной говорил много повидавший, много пострадавший маленький «старичок».
– Я скоро умру, – говорил он, – два раза была у меня уже клини-ческая смерть, но врачи помогали, возвращали с того света. Я сейчас из больницы. Жил там на втором этаже, нас в палате шесть человек было, а потом один выбросился из окна, стали жить впятером. После того, как он выбросился, решетки на окна поставили. Дома у меня со-бака живет, птица- щегол живет, красивая, мама меня любит, ни в чем не отказывает. Попрошу мороженое, купит мороженое, попрошу кон-фет шоколадных, купит конфет. Она меня успокаивает, говорит, что я в детстве всеми болезнями переболею, а потом уже буду жить до ста лет, не хворая. Мне не надо до ста, мне бы в мой день рождения в больницу опять не попасть. Я бы в гости позвал друзей. У меня на-стоящие, надежные друзья, они меня очень любят, очень за меня пе-реживают. Где бы только взять золотую рыбку, чтобы это желание исполнилось?
Вот, слово в слово, что я услышал и покажите мне после этого человека, который рыбку бы ему не отдал. Да я не то, что рыбку, я го-тов был сердце из груди вынуть и ему отдать. Но достал не сердце из груди, а всего лишь навсего банку из-за пазухи и со словами «Она по-старается исполнить твое желание», передал рыбку мальчику.
Я отдал банку и вышел из вагона, была как раз моя станция. Но перед тем, как выйти, мы молча посмотрели друг другу в глаза и мне этого взгляда детского не заменит ни что на свете, никакая другая благодарность. Я понял, что поступил правильно. Я счастлив был, как никогда. Я летал, поднимаясь на крыльях радости выше седьмого не-ба, я благодарил того, кто дал мне возможность сделать это, пусть ма-ленькое, но такое доброе дело.
Я ни секунды не сомневался в том, что Саломея меня поймет и подождет свою рыбку еще неделю. Она выслушала меня внимательно, даже прослезилась, но не поверила ни единому слову. Смеясь, сказала, что я хороший сочинитель и талантливый актер, но таких серьезных мальчиков в семь лет не бывает. Дала понять, что трагедии из от-сутствия золотой рыбки делать не собирается и готова подождать не только неделю, но даже месяц. На самом же деле обиделась. Я знал ее достаточно хорошо и почувствовал это.
Признаюсь, о мальчике я совершенно не вспоминал, не хотелось думать, что такая замечательная детская жизнь может прерваться. Он мне потом приснился через три года, но об этом в свое время.
3
Через неделю привез я и Саломее золотую рыбку и она совер-шенно утешилась. Скалярии приняли ее враждебно (сом, находящийся под корягой, тот просто сверлил ее глазами, полными ненависти); она плавала в одной стороне аквариума, а скалярии, словно составляя ме-жду собой заговор, плавали в другой. Но вскоре подружились.
Саломея мою рыбку полюбила, и рыбка отвечала ей взаимно-стью. Рыбка была совершенно ручная. Саломея при мне ее гладила, щекотала пальчиком, они жили с ней душа в душу.
– Это твой посол любви, – говорила Саломея высокие слова, – когда тебя рядом нет, она напоминает о тебе. Как хорошо, что у меня есть ты, и есть она, я самая счастливая.
Какое наслаждение, доложу я вам, слышать влюбленному от любимой такие слова. Самые счастливые те влюбленные, у которых отношения развиваются постепенно. Сначала взгляды, затем разгово-ры, касание руки, первый поцелуй, второй поцелуй, третий, а там «сплетенье рук, сплетенье ног, судьбы сплетенье». А те, что начина-ются с последнего, обкрадывают сами себя. Это все одно, что выйти из материнской утробы премудрым стариком с остеохондрозом. Одним словом, неестественное нарушение естественных законов.
4
Я часто и подолгу говорил с Леонидом о своей любви к Саломее. Говорил бы и с Толей, но тот недолюбливал ее за происхождение и считал мое знакомство с ней ошибкой.
– Тебе что, русских мало? – говорил Толя.
– Сердцу не прикажешь, оно паспорта не спрашивает.
– Оно не спрашивает, а ты должен спрашивать.
– Я же не милиционер, я влюбленный.
– Любовь тебе застилает глаза, а как спадет пелена, узнаешь, что я был прав. Она тебе не нужна. Жениться на ней хочешь? Сразу разу-чивай песню:
«Пропала, пропала невеста моя,
С другими сбежала в чужие края».
Такое на тот момент у Толи было мировоззрение, поэтому, нахо-дясь в его обществе, я о Саломее помалкивал, а вот с Леонидом охотно делился своей радостью. Потребность говорить о своей любви, о своем чувстве возникла спонтанно, сама собой, и Леонид всегда слушал меня с неподдельным вниманием и величайшим терпением. Слушал, не пе-ребивал.
На этой почве с нами произошел один комический случай.
Мы вошли с Леонидом в его подъезд, я, захлебываясь говорил о своей любви. В парадном кто-то был, я не обратил особого внимания. Леонид остановился, и я остановился. Остановился, но говорить не перестал. Тот человек, что находился в подъезде, хотел пройти мимо нас и выйти, но Леонид его дружески остановил и, обняв, привлек к себе. Я чувствовал, что у них какое-то важное дело, но меня несло и я не мог остановиться, все рассказывал и рассказывал. И Леонид с при-ятелем терпеливо слушали меня, не осмеливаясь перебить или остано-вить. Сообразив через какое-то время, что о деле поговорить ему с приятелем не удастся, Леонид его отпустил и направился вместе со мной к лифту. Уже в квартире он мне объяснил, что в подъезде посто-янно мерзавцы гадят и ему никак не удавалось выяснить, кто этим за-нимается, не удавалось поймать с поличным и вот, наконец, застал не-годяя на месте преступления, но бить его при мне не решился, не хо-телось портить такой романтической исповеди.
– Да-а? – растерянно сказал я, – а я думал, это друг твой. Он с таким вниманием меня слушал.
– Да ты, когда о своей говоришь, на себя со стороны посмотри. Убийца с занесенным над жертвой ножом, человек, доведенный до отчаяния, стоящий на краю крыши, готовый сделать свой последний шаг, любой заслушается и забудет о своем. Ты очень эмоционально рассказываешь. Глаза блестят, щеки горят, хоть бери, да снимай на камеру в этот момент. Тебе в кино сниматься надо.
Купаясь в своей любви, как в ласковом море, я, конечно, не мог не замечать тех перемен, которые произошли с Саломеей после ее возвращения из Италии. В Италии накупила целую гору нижнего бе-лья, совершенно нескромного, и наряжалась в него всякий раз при наших встречах. Наряжалась с излишним, на мой взгляд, шиком. Соз-давалось впечатление, что только на него и надеялась, только им и могла поразить, то есть белье, в ее глазах, играло роль козырной кар-ты. Смотрела, какое впечатление оно на меня произведет, упаду ли я в обморок немедленно или чуть погодя. Мне от этого всего становилось грустно. В наземном транспорте и метро мы ездить перестали, только на машинах. На таксомоторах или на частниках. В подземные перехо-ды спускаться Саломее стало лень (а может, считала ниже своего дос-тоинства?), стала переходить автодороги поверху. Ну и я, разумеется, за ней, как хвостик, рискуя жизнью и выслушивая брань, направлен-ную исключительно в мою сторону. С ней никто не ругался, шутили, улыбались водители, Саломее это нравилось (нравилось быть замет-ной, постоянно быть на виду), прямо на улице подходили какие-то темные личности, мошенники, я их отгонял, а Саломея с ними заиг-рывала, кокетничала. Все это раздражало. По музеям и выставкам уже не ходили, ходили по магазинам. По дорогим магазинам. Бывало на главных, центральных улицах ни одного магазина не пропустим. И ко всему Саломея приценивалась, если что-то покупала, то это все я за ней таскал, как носильщик. Деньги за покупки не платил, их просто у меня не было. Как-то раз ей не хватило денег, и она вслух принялась сетовать. Я в ответ на ее сетования сказал:
– Извини, я ничем не могу помочь.
И тут она опомнилась, смутилась, поняла, что постоянно, кос-венно, даже не задумываясь об этом, унижала меня. Впрочем, эту не-ловкость она очень скоро преодолела.
Произошли и другие, на первый взгляд, приятные и нужные со-бытия, но при тщательном рассмотрении, совершенно необязательные и просто излишние. Зная три языка, – немецкий, английский, фран-цузский, Саломея поступила в Сорбонну при Московском Государст-венном Университете, там обучение происходило на французском языке, училась она на юриста. Кроме этого, регулярные походы в бас-сейн, большой теннис на закрытых кортах, конные прогулки (купили ей лошадь; лошадь жила на московском ипподроме, там ее кормили и выгуливали за деньги), стала точь-в-точь, как героиня – автор статьи «Серая мышь». Да и обучение в Архитектурном, конечно же, никто не отменял. Я все это перечислил к тому, что видеться стали редко.
В колхоз на уборку картофеля она, конечно, не поехала, мама ей сделала справку, не зря же в поликлинике работала, но от этого, как вы уже поняли, мы чаще видеться не стали. Я звоню – ее нет дома или уже спит. А то однажды Эсфира Арнольдовна подняла трубку и гово-рит:
– Дочка на яхте поехала кататься. А вы ей что хотели пред-ложить?
– Ну, что тут можно еще предложить? – смеясь, ответил я и, не прощаясь, положил трубку.
Признаюсь, я тогда рассердился на Эсфиру Арнольдовну и ре-шил, что это она мутит воду и строит козни против меня. И причину такой перемены ко мне с ее стороны отыскал мгновенно. У них на кухне, прямо на подоконнике, стояли два больших алюминиевых чай-ника с деревянными ручками. Точь-в-точь, какие я видел в школе, ко-гда вел там драмкружок. Как-то, оставив меня одного на кухне, Сало-мея сказала:
– Пей чай.
Я взялся за чайник, по весу определил, что он полный и поста-вил его на огонь. Когда он достаточно уже нагрелся и готов был вот-вот закипеть, я приподнял крышку (а сделал это для того, чтобы ви-зуально проконтролировать кипение воды, так как чайник, судя по всему, был под завязку и дожидаться струи пара из носика не имело смысла). Приподнял я крышку, и что же увидел? Увидел, что там не вода, а чай, да и не свежий, а какой-то уже стоялый, с пленкой в палец толщиной, с плесенью, плавающей по поверхности. Я не стал доводить его до кипения, снял с плиты и поставил на место. Что-то подсказывало мне, что это не то, что нужно.
Пришла Саломея, я ей тут же повинился. Она рассмеялась и включила пластмассовый электрический. Тогда такие электрочайники были редкостью и на них смотрели, как на чудо.
– Ты эти не трогай, – пояснила Саломея, – это даже не чай, а помои. Всю оставшуюся заварку туда сливаем. Этими помоями мама цветы поливает, полагая, что пользы больше, чем от обычной воды. Дядя и папа, те тоже попадались не раз. Выйдут на кухню ночью или утром, жаждой томимые, и давай прямо из носиков грязную воду пить, а потом кричат, ругаются. Хотя их предупреждали.
Мы сидели, пили чай, когда на кухню пришла Эсфира Арноль-довна. Она скоренько поздоровалась со мной, взяла подогретый, дове-денный почти что до кипения чайник и стала из него поливать цветы. Причем не сразу обратила внимание на то, что из носика льется горя-чая вода. На четвертом горшке она заподозрила недоброе. Ни я, ни Саломея не успели ее остановить. Спохватились, когда уже было поздно. Цветы, получившие вместо живительной влаги парилку, ко-нечно, погибли. Саломея взяла всю вину на себя, но Эсфира Арноль-довна, конечно же, поняла, кто на самом деле во всем этом виноват. Из чего я вывел, что она на меня сердита и, отлучая меня от Саломеи, таким образом, мстит мне. Не то, что встречаться, но и просто погово-рить с Саломеей по телефону стало для меня редкой удачей. А тут вдруг, она мне назначила встречу, и я, как на грех, опоздал. Но она дождалась, не упрекнула, сказала:
– Пока тебя ждала, вспомнила свое детство. Детский сад, тот самый момент, когда дети ждут своих родителей, а родители не приходят. Дети ждут, и с завистью смотрят на тех, кого забирают. Я пока тебя дожидалась, на моих глазах четыре пары влюбленных встретились.
– Извини, – принялся я было оправдываться, но она не стала даже и слушать.
– Тут такое дело, – заговорила она. – У меня к тебе просьба. Помнишь того архангельского родственника, чью порцию ты съел? Он опять в Москве, и мне велено с ним сходить в консерваторию и в обсерваторию. Сходишь за меня?
Что мне оставалось? Вот и получалось, что шел я на встречу с любимой девушкой, а вечер должен был проводить с человеком, считавшим меня своим лютым врагом. Звали этого молодого человека Сашей Постниковым. Предуведомленный о том, что я год назад ис-требил его законную порцию, он в отместку за это всю дорогу пере-числял мне блюда, которые он когда-то ел. Я чуть слюной не захлеб-нулся.
– Харчо. Шурпа. Бозбаш. Рассольник. Грибной борщ с черно-сливом. Мясо жареное в сметане с луком. Котлеты, битки, тефтели в томате, рулет с макаронами, шницель рубленый, пельмени по-сибирски, паровые цыплята, кролик в белом соусе, заяц тушеный, со-лянка грибная.
Я жизнь прожил, ничего из вышеперечисленного не пробовал, слышал, конечно, как о висячих садах Семирамиды, как о сфинксе, охраняющем пирамиды. Что-то, конечно, доходило и, возможно, не только названия, но и запах. При всем при том и близко не стоял, не то, чтоб столовой ложкой, да в горловину. А этот архангельский му-жичок, этот Саша Постников (фамилию в насмешку кто-то дал, не иначе), он уверял, что все это ел и грозился рассказать обо всех своих вкусовых ощущениях в деталях. Пока же шли мы к консерватории, он продолжал сыпать названиями блюд, будто нес с собой поварскую книгу и вычитывал их оттуда:
– Суп-пюре из шампиньонов. Осетрина паровая. Судак в белом вине. Крабы, запеченные в молочном соусе. Артишоки отварные. Плов гурийский. Омлет со шпинатом. Чечевица тушеная с копченой гру-динкой. Гречневая каша с мозгами.
Даже гречневую кашу и ту, мерзавец, без мозгов не ел. Вот какой был человек.
Но на этом мое терпение лопнуло, и я его предупредил, что если он немедленно не заткнется, то его собственные мозги окажутся даже не в гречневой каше, нет, а прямо у нас под ногами, на асфальте. Он, видимо, решил, что рассчитался со мной за прошлогоднюю выходку и замолчал.
Я сфотографировал его у памятника Чайковскому. Причем в удивительно двусмысленной композиции «Мальчик с бананом». Он зачем-то очистил данный ему банан до половины и держал этот банан перед собой, как влюбленные держат цветы. И улыбался при этом нездоровой улыбкой кулинара, бросившего яд в готовящееся для меня блюдо.
В концертном зале консерватории я был второй раз. В первый раз дошел до женщины, отрывавшей контрольные корешки и был ею отправлен восвояси. Так как был нетрезв, а билет получил от Леонида, который в тот день вообще не мог подняться с дивана, все по той же причине чрезмерного возлияния.
С Постниковым мы слушали оперу Танеева. Сюжет у этой опе-ры оказался ужасный. Один заморский царь решил мириться с другим заморским царем и пригласил его на пир, а в качестве угощения взял да и приготовил детей приглашенного царя и, по-моему, тот их съел. Видимо, так хорошо приготовил. Опять главенствовала кулинарная тематика, будь она неладна. Вот об этом и не только об этом пооче-редно пели солисты, поддерживаемые хором.
По одну сторону от меня сидел архангелогородец, а по другую сторону женщина-концертмейстер того самого хора, что выступал на сцене. Она отвечала на мои вопросы, и я узнал много нового. Она по-казала, где первые скрипки, где вторые; их оказалось много. Я думал их две – первая и вторая, а там их было не меньше сорока. Оказалось, что на контрабасе играют и смычком, я же почему-то был убежден, что только за струны дергая, из него извлекают музыку.
Послушали мы с Сашей Танеева (у меня сложилось такое мнение, что все то, что слышали, передавалось с магнитофона по ретрансляторам, а сидящие на сцене музыканты и хористы просто притворялись играющими и поющими). Попоил я его в буфете сладкой водой «Саяны» и на тот день культурная программа у нас за-кончилась.
На следующий день пошли мы с ним в обсерваторию. Группа двадцать человек. Гуськом по винтовой лестнице на башню. Хозяйка обсерватории, взявшая с нас деньги, все переживала, что мы рано пришли, дескать, светло, луна еще на небе не появилась и принялась читать лекцию. Наконец в зоопарке, находящемся рядом, завыли и заорали все звери (не позавидуешь живущим рядом). Я намекнул ей на то, что это звери луну увидели, и что нам так же неплохо бы на нее посмотреть хоть одним глазком. Я не мог дождаться той минуты, когда закончится сеанс, а Сане было интересно. Я, несмотря на свое отрицательное отношение к такому времяпрепровождению, так же узнал много нового и интересного. Лекторша нас просвещала:
– Сегодня мы будем смотреть на Юпитер, Сатурн, другие яркие планеты и на Луну, разумеется. Смотреть будем через этот, самый большой в Москве телескоп. «Телескоп» дословно переводится «дале-ко смотрю». Этот телескоп изготовлен на заводе «Карл Цейс Йена» и способен увеличивать изучаемый предмет (а точнее, приближать его к нам) в четыреста пятьдесят раз. Его длина пять метров, диаметр оку-ляра триста миллиметров. Существуют огромные телескопы, зеркаль-ные, с диаметром зеркала десять метров. С их помощью можно видеть галактики, удаленные от земли на расстояние двенадцать миллиардов световых лет, то есть с их помощью можно заглянуть в прошлое. В самое начало Вселенной, я придерживаюсь теории, что когда-то Вселенная наша была точкой. Затем произошел взрыв, произошло расширение Вселенной и с тех пор она только и делает, что расширя-ется. Конечно, за границей двенадцати миллиардов световых лет су-ществует так же какая-то жизнь, только средств наблюдать ее пока что не имеется. Когда мы смотрим на небо, то видим прошлое. Даже тогда, когда смотрим на Луну, мы видим ее такой, какой она была секунду назад. Свет от Луны до Земли идет ровно одну секунду. Когда смотрим на Юпитер, то видим его таким, каким он был сорок минут назад, свет от Солнца до Земли долетает за восемь минут, свет от Са-турна за час двадцать, от Плутона за шесть часов. Альфа-Центавра, ближайшая к Солнцу звезда, до нее лететь если со скоростью света, четыре года четыре месяца.
«В полете можно ГИТИС заочно окончить», – подумал я, пред-ставляя себя астронавтом.
– А если лететь с той скоростью, с которой летают современные ракеты, – вернула лекторша меня с небес на землю, – то только через сто тысяч лет до нее долететь будет возможно. До Полярной звезды нужно лететь шестьсот пятьдесят световых лет, до Сириуса девять лет. Самые дальние звезды – это Млечный Путь. Это не дымка, это звезды. Из тех, разумеется, какие мы видим. Без телескопа человек с нормальным зрением в ясную погоду видит на ночном небе три тысячи звезд. С телескопом, конечно же, возможности его уве-личиваются. Первый телескоп сделал Галилей в 1610 году. Самая близкая галактика – Галактика Андромеды, в ней насчитывается две-сти миллиардов звезд. В нашей галактике сто пятьдесят миллиардов звезд. Вот, посмотрите, – она показала картину. – Эта галактика на-зывается «Водоворот». Не правда ли, похоже? Галактик на самом деле сотни тысяч.
Тут она вводную часть закончила. Я, слушая ее стрекотанье, признаться, смирился уж было с мыслью, что сказками все и ограни-чится. При помощи нехитрой техники (нажатием кнопки) раскрыла купол у крыши и развернула его в нужном направлении. Двигался и купол крыши и телескоп, так что смотреть можно было во все сторо-ны. После того, как настроила телескоп, пригласила по очереди под-ходить и смотреть на Юпитер, увеличенный в сто двадцать раз. «А то он уходит, прячется».
– У Юпитера шестнадцать спутников, он золотистого цвета, – поясняла она. – Вот, смотрите в окуляр, должно быть видно большой Юпитер и четыре спутника, но пока что я вижу только три. Юпитер в одиннадцать раз больше Земли.
Присутствующие стали толкаться и рваться к окуляру, но она убедила их в том, что если они займут очередь, то все посмотрят, то есть успеют увидеть Юпитер до того, как он спрячется.
«Куда ему на небе прятаться?» – подумал я, но не стал задавать этого вопроса.
Рвались к окуляру действительно так, будто должны были уви-деть не планету, а как минимум, дорогу в Рай или же свое будущее, а никак не прошлое, в чем уверяла их женщина-лектор. И Санька рвался сильнее других. Все видели, что он со мной и поглядывали осуж-дающе, в том смысле, «что же не одернешь своего друга?».
Все проходило нудно, медленно, темная комната, люди, выстро-ившиеся в очередь к телескопу с каким-то нездоровым любопытством. Страх не увидеть, не успеть, короткие перебранки. Я даже в очередь не вставал, сидел на деревянных обшарпанных стульях, стоявших вдоль стенки и терпеливо ждал, когда же эта каторга закончится. А каторга тянулась и не собиралась заканчиваться. Сначала к телескопу пустили детей, они смотрели долго, не желая отрываться, отходить (Саня так же долго смотрел), затем пошли взрослые, которые вели себя не лучше детей. Я, разумеется, самый последний. Я бы не смотрел, но меня подтолкнуло любопытство и то, что Саня вместо меня хотел припасть к окуляру во второй раз.
Что же такого они там увидели? Ничего особенного не было видно. Крохотный кружок оранжевого цвета и по обе стороны от него две крохотные звездочки. Мне хватило одной секунды, чтобы утолить интерес и свое безграничное любопытство. Ну, и справедливости ради замечу, что все мои мысли и чаяния были очень далеко от Юпитера.
Женщина-лектор сделала очередные манипуляции с перемеще-нием купола, направила телескоп на Луну и сказала, что и ее мы будем рассматривать с увеличением в сто двадцать раз. Саня мой не выдержал:
– Вы же говорили, что телескоп увеличивает в четыреста пять-десят раз? – заорал он на всю обсерваторию. – Так нельзя ли за свои кровные посмотреть Луну в полную мощность? А то я смотрел на Юпитер и удовлетворения не испытал.
– Хорошо, – согласилась женщина. – Глядя на Луну, надеетесь испытать удовлетворение?
– Очень бы хотелось.
Женщина настраивала телескоп и приговаривала:
– Луна слишком яркая, завтра полнолуние. Вот стеклышко вам, фильтр, через него смотрите. Луну лучше всего наблюдать в первую и вторую четверть ее роста.
– А как, по-вашему, – вдруг спросил Саня, – Луна уже мертвая, отжившая планета или совсем юная, молодая, на которой вся жизнь еще впереди?
– Считалось, что мертвая, но сейчас зафиксировано извержение газов на ней. Значит, какие-то процессы там идут.
– Процесс переваривания пищи, – послышалось в темноте, – пу-чит Луну, значит, живая.
– А по Гурджиеву, Луна питается человеческими жертвами. Она молодая планета и впоследствии станет, как земля, а Земля станет, как Солнце, – не унимался Саня.
– Читайте лучше Успенского Петра Демьяновича, – посоветова-ла лекторша. – У него есть хорошие книги: «Четвертое измерение», «Терцинум органум», а начните с книги «В поисках чудесного», – и, обращаясь ко всем, продолжила программу. – Луна в четыре раза меньше Земли, а ее масса меньше в восемьдесят один раз. На ней мы увидим так называемые моря: Море дождей, Море нектара, Море спо-койствия, Море ясности, Море изобилия, Море кризиса, Океан бурь, кратер Альфонс, а вот кратер, у которого высадились американские астронавты. Телескоп переворачивает изображение, так что мы видим Луну вверх ногами. Кто желает, может даже зрительно полетать во-круг нее. Для этого необходимо двумя руками вращать эти два коле-сика.
Саня, конечно, «летал» и смотрел в окуляр телескопа так долго, что его в конце концов от него оттащили силой.
И вдруг лекторша, тянувшая кота за хвост, с такой ленцой под-ходившая к осмотру неба, вдруг заявила, что время сеанса закончено, и она просит всех проследовать на выход. Ни тебе Сатурнов, Сириусов, Марсов и Венер. Получилось так, что я и Луну не посмотрел, не увидел Моря спокойствия и Моря изобилия. И, конечно, когда шли к метро, я был зол на Саню и за это, но главное, конечно, за то, что вме-сто того, чтобы встречаться с Саломеей, вынужден был проводить свое драгоценное время с ним. А тут он еще стал мне жаловаться:
– Левый глаз болит, наверное, ослепну.
– Не надо было столько смотреть.
– А там и смотреть было не на что, она обещала Сатурн показать и не показала. Все шутками отделывалась: «Приготовьтесь, сейчас у нас опять крыша поедет».
Я молчал, вспомнил, как Саня доставал бедную женщину своими вопросами:
– А где учат на астронома?
– В университете, на факультете физики готовят в том числе и астрономов. Это единственное место.
– А по окончании курса колпак со звездами выдадут?
– Зря иронизируете. Колпак, как выяснилось, очень полезная вещь.
Я проводил Саню до самого подъезда. Он жил у Бориса Пепель-ного, родного брата Матвея.
Возвращаясь в общежитие, я поймал себя на мысли, что не могу отделаться от непонятного ощущения, которое было связано не с Са-ней, а с недавней перепалкой Леонида с дядей. Савелий Трифонович убеждал племянника:
– В годы моей юности все было иначе. И, если бы тогда мне кто-то сказал, что допустим, твой друг Дмитрий женится лишь только для того, чтобы уклониться от распределения во Владивосток, чтобы заце-питься за Москву, не поверил бы. Конечно, все это было и тогда, тем паче, что вопрос квартирный, вопрос прописки стоял острее. Но ци-низм не был нормой. Скрывались, стыдились, а теперь и не скрывают-ся, и не стыдятся. Теперь, если кто-нибудь, не имеющий московской прописки женится на москвичке, всем очевидно, что это не брак, а фикция, и ни о какой там любви не может идти и речи. Конечно, встречаются исключения из этого правила, но вы живете другими нормами морали и права. Нормами пошлыми, если не сказать, подлы-ми.
Я принял эти его рассуждения на свой счет. Ведь это же я, не имея московской прописки, собирался жениться на Саломее.
5
Я звонил Саломее и все не заставал ее дома, такого раньше не бывало. Я нервничал, переживал, терял живую связь с ней, отчего подчас говорил в телефонную трубку настоящие глупости. Мне го-ворят: «Ее нет», а я в ответ: «Хорошо». Положу трубку и думаю: «Что сказал? Чего уж тут хорошего?». И так бывало не раз, и сколько не старался себя контролировать, постоянно какая-нибудь глупость да сорвется с языка. А то заладил, как попка-дурак, все одно и то же: «Нет ее? Очень хорошо». То есть уже и сам спрашиваю и сам себе отвечаю, что ее нет, и сам себя утешаю. И тут же над собой иронизи-рую: «Да уж, куда лучше-то». Один раз, услышав знакомое: «Ее нет», я ответил: «Ничего страшного». А на самом деле мне было не по себе. «Занятия занятиями, – рассуждал я, – учеба учебой, но надо же и о товарищах не забывать, тем более о таком, которого называла лю-бимым».
Так получилось, что мы с ней встретились, специально не сго-вариваясь. Случилось это так. Шел дождь, я шел к станции метро. Смотрел под ноги, чтобы не наступить в лужу и вдруг, словно что-то почувствовав, поднимаю голову и вижу знакомую фигуру. Саломея шла без зонта, без головного убора, в плаще без капюшона. Шла почти что вровень со мной, мокла, прыгала через лужи, меня не замечая и не чувствуя.
– Идите, девушка, ко мне под зонт, – окликнул ее я.
Она остановилась, сделала какой-то жест рукой, означающий то, что она глазам своим не верит и нырнула под укрытие.
– Что ты в такую погоду и без зонта? – спрашивал я на ходу. – Промокнешь, заболеешь. А потом не будешь знать, отчего зубы болят.
(Она как-то отговорилась от встречи, мотивируя это тем, что зубы болят).
– Они и сейчас болят. Не могу с тобой говорить.
– Может, в зубе дупло, надо просто залечить?
– Нет, на вид все зубы хорошие. А болят, вся челюсть болит, тянет аж до самого уха. Ходила к врачу, рентген делали, никто ничего сказать не может. А без зонта потому, что так получилось, у подруги ночевала. А вчера небо было ясное. Не предполагала, что под дождь попаду.
– Надо было у подруги зонт попросить, – поучал ее я, не желая замечать того, что она не в настроении и разговор ей этот не нравится.
– Ну, не будь занудой, – зло сказала она. – Ты же не дядя Мотя. Что поделаешь, раз так вышло.
Мы прошли через турникет и, спустившись, оказались на пер-роне.
– Ты в институт, до Арбатской? – спросила она.
– Да.
– Понятненько.
Две остановки мы ехали молча, она отводила в сторону глаза и я почему-то боялся поинтересоваться, куда она едет. Предложил ей свой зонт, она отказалась. Я не настаивал.
Весь вагон, в противоположность нам, был набит веселыми людьми. Если совсем быть точным, то пожилыми веселыми людьми. Все они были нарядно одеты и слегка подвыпившие. Из разговоров стало ясно, что с утра уже отметили круглую годовщину своего пред-приятия. Никого не стесняясь, находясь как бы в своем праве, они в полный голос пели песни послевоенных лет. Подростки-хулиганье были до ужаса напуганы, так как ситуация была уж очень нестандарт-ная. Обычно они являлись нарушителями дисциплины, а тут это дела-ли те, кто их постоянно одергивал. Похоже, известие об атомной бом-бардировке не напугало бы их так, как подобное поведение взрослых солидных пожилых людей.
В битком набитом вагоне человек семьдесят в полный голос пе-ли:
«Мне теперь все равно, я тебя не ревную,
Мне теперь все равно, что ты любишь другую».
Через неделю, в такой же дождливый день я снова столкнулся с Саломеей в метро. Она была с зонтом, который держала на небольшом отдалении от себя, чтобы капли, стекавшие с зонта, не попадали на плащ и сапожки. Рядом с ней было свободное место. Она, как и в прошлый раз, была вся в своих девичьих мыслях и совершенно меня не замечала. Хотя стоял я от нее на расстоянии вытянутой руки.
– Рядом с вами можно присесть? – поинтересовался я при-творно чужим голосом.
– Да. Пожалуйста… Ой, это ты! Садись.
– Мы теперь встречаемся только в дождь и только в метро, – по-сетовал я.
– Что поделаешь. Учеба, занятия…Голова от всех этих ученостей болит. Да-а…
Разговор не клеился, где-то с минуту провели в гнетущей тиши-не, затем посмотрели друг на друга и рассмеялись.
– Погляди, как на тебя индусы смотрят, – сказал я только для того, чтобы после смеха опять не впасть в молчание
– Да-а, – согласилась она.
Индусы, сидевшие напротив, действительно, как уставились на нее, так глаз и не сводили. Я чувствовал, что что-то не так, что между нами вырастает стена отчуждения. Преодолевая стыд и неловкость, я спросил:
– Может, я чем-нибудь тебя обидел? Если так, то прости. Если ты считаешь себя в чем-то передо мной виноватой, то я тебя заранее прощаю.
– Да нет, что ты. Все нормально, – сказала она прохладным тоном.
Но на холодность тона я тогда внимания не обратил. Я уцепился за слова. Если говорит «Все нормально», значит, так и есть. «Ну, нельзя же, в самом деле, быть таким мнительным, – ругал себя я, – могут же у девушки быть свои дела».
Понимая причины, побудившие меня задавать подобные вопро-сы, она, помолчав, сказала:
– Вот, устроился бы дворником к нам во двор, мог бы постоянно меня контролировать, а я бы могла тебя каждый день в окно наблю-дать. Да и квартиру служебную дали бы.
«Неужели, – думаю, – и она считает, что мне главнее всего про-писка и квартира?». И эти ее слова задели меня очень сильно. А, глав-ное, я открыто не мог с ней говорить о своей любви, и это было тяже-лее всего.
6
Я звонил, продолжал звонить. Саломеи по-прежнему не бывало дома. Леонид так же был занят, если и заставал его дома, то говорили по телефону недолго. Как правило, был всегда с прекрасной дамой. «Звони поздно-поздно, я с «зулейкой». Поздно-поздно я не звонил. Хоть за него душа перестала болеть, после Крыма он постоянно про-водил время с Бландиной и, по-моему, дело шло к свадьбе.
Только подумал я о Бландине, и в ту же ночь мне приснился сон. В этом сне я с Бландиной оказался в постели, развратничал, как только мог. И сон был какой-то особенный, все ощущения, все мысли, все, как в жизни. Даже во сне, понимая, что совершилось непоправимое, я горевал и вопрошал у Бландины: «Что же мы Лехе-то скажем?». И она, будучи совершенно невозмутимой, со знанием дела меня поучала: «Будем все отрицать. В самой постели он нас никогда не застанет, а в остальных случаях всегда можно оправдаться».
Сон был очень яркий, подробный. Проснувшись, я долгое время находился в уверенности, что это все произошло наяву. Странное со-стояние. И знаю, что сон, но в то же время не могу отнестись к слу-чившемуся, как к тому, что это приснилось. Я ощущал себя мерзав-цем, подлецом, я не знал, как буду смотреть Леониду в глаза. И не знал, как от этих гадостных ощущений отделаться. Рассказать о том, что снилось Леониду накануне его свадьбы с Бландиной я не мог, хо-тя, казалось бы, между нами и не существовало тайн и запретных тем. Вот только по одному этому можете судить, насколько потряс меня этот сон. А рассказать, очиститься, покаяться хотелось. Мне бы в цер-ковь сходить, в Храм, но я тогда еще от этого был далек. И я решил рассказать о своем сне Толе.
Толя выслушал меня и упрекнул:
– Ты это зачем мне такие сны рассказываешь? Не надо. Больше не рассказывай.
Но на мою просьбу не передавать услышанное Леониду, по-клялся молчать.
Вскоре ко мне подошел Леонид и на полном серьезе, так сказать, от чистого сердца, предложил рандеву с Бландиной.
– Что ты, как можно, – покраснел я и, отвернувшись, ушел прочь. А дальше, приготовьтесь, начинается сентиментальность, соп-ливо-слезные дела. Ушел я прочь, чтобы не расплакаться. Конечно, на такое благородство, на такой поступок, решиться мог только Леонид.
Я ставил себя на его место и рассуждал, будучи Леонидом, так: «Я сделал Димке много зла, пусть непреднамеренного, но все же… Я никогда не прощу себя за то, что разлучил его с Хильдой, что рас-топтал его любовь. Да, я люблю Бландину, люблю ее сильнее жизни, и у нас уже назначен день свадьбы, но ради Димки, ради друга, я согла-сен отступиться от своего счастья. Быть может, это станет маленьким извинением за то большое зло, в котором перед ним я виноват».
Так или почти что так должен был рассуждать Леонид, услы-шавший от Толи о моем сне и решивший предложить мне свою невес-ту, чуть ли не накануне свадьбы (о том, что к свадьбе они готовятся, доходили слухи и от Фелицаты Трифоновны и от Азаруева). Да и То-ля, с которого я брал клятву о молчании, понял все по-своему, то есть, что сна не было, но я через него хочу передать Леониду о том, что страсть моя не прошла, и я до сих пор очень люблю Бландину. И, го-воря «Нашел, кому такие сны рассказывать», он подразумевал: «На-шел, кого в таких делах выбирать поверенным. Того, кто от женщины отказался сознательно, выбрав высшую форму существования».
Убежав от Леонида, я зашел в музыкальную школу, находя-щуюся прямо за зданием ГИТИСа, ходил по сгоревшим ее коридорам и думал в тишине о том, какой я на самом деле жалкий и ничтожный, и какие у меня благородные, жертвенные друзья. Мне хотелось рассказать обо всем этом Саломее, но я почему-то боялся, что она меня теперь до конца не поймет. Там, в деревне, летом, она бы поняла, а теперь такой уверенности во мне не было. И все же я решил, что верну прошедший июль, верну те отношения, какие были. За свою любовь надо бороться. Обязательно надо бороться, а не находиться в роли постороннего наблюдателя.
В тот же день в институте, я узнал, что Леонид женится, и по-звонил, чтобы поздравить.
– Рад за тебя. Женитьба, как сказал Толстой, по своему значению в жизни человека самый важный шаг после смерти. Но так как смерть не в человеческой власти, следовательно, на первое место выходит женитьба. Поздравляю тебя от всего сердца. Поцелуй за меня невесту, за глупый сон прости. Любите друг друга и будьте счастливы.
– Димон… Ты не перестаешь меня удивлять. Ты либо святой… Я-то думал, ты меня убьешь, возненавидишь… Постой. Ты, наверное, думаешь, что я на Бландине женюсь?
– А на ком же? Неужели на Спиридоновой?
– Нет. Не на Спиридоновой. Мою невесту зовут Саломеей. Са-ломеей Сергеевной Зотовой.
Слова его прозвучали глухо и безнадежно, как приговор чрез-вычайки: «Привести в исполнение сразу же по прочтении». Я осторожно положил трубку на рычажки, затем мне показалось, что Леонид еще что-то говорит, я поднял ее снова, но там уже были гудки. «Как? Каким образом? – задавался я этим вопросом, – Они же впервые увиделись на дне рождения Гриши Галустяна. Впрочем, этого следовало ожидать. Она изменилась после Италии, стала совершенно другой. Там, на чердаке, пахнущем свежими еловыми досками, под шум дождя все было иначе. Там мы купались в озерах наших глаз, пе-реполненных светом любви, и как единая душа, летали над горами и равнинами наших тел. Это было то самое остановившееся мгновение, которое сравнивают с вечностью, тот волшебный мир, в котором на глазах растут и распускаются цветы, в котором птицы поют даже зи-мой, а солнце светит даже ночью, так как ни ночей, ни зим в том мире нет, и ангелы спускаются с небес взглянуть на смертных, уподобив-шихся им, поднявшихся над мелочным, житейским и плавающих в океане света людей.
И уехала она вся сияющая и писала письма на почтамт «до вос-требования», что все удивляются, глядя на нее и говорят: «Счастли-вая». А я улыбаюсь, не в силах скрывать свои чувства и все думаю: «Почему именно я? Почему именно мне так повезло?». Да, такой она уехала, такой она там была. Из Италии вернулась уже чужая, словно ее там подменили. Стала еще привлекательнее, все смотрели, все за-глядывались на нее. Но это была уже не она. Не та, к которой я при-вык, чей светлый образ носил в своем сердце. Стала ходить по доро-гим магазинам.
– Я поругалась с мамой. Она узнала цену кофточки и говорит, что могла купить точно такую, но на порядок дешевле. Как она не поймет, что у меня совершенно другой статус, что я вышла на более высокий уровень? А она все тянет назад, в «совок».
Ну, и конечно, я рядом с такой «жар-птицей» выглядел просто оборванцем. Я стеснялся сам себя, гримасы мои были жалкими, рабо-лепными, я всем видом своим просил у нее пощады, просил не водить меня по этим дорогим магазинам, просил не позорить меня. Я ощущал себя тем самым архангельским родственником, которого мы таскали за собой из милости. Пришла моя очередь занять его место. И дома она вела себя безобразно. При матери стелить постель и в ванную в одном халате. А что творилось там, на новой кровати, застеленной шелковым бельем! Все старалась смотреть не в глаза, а в зеркало, как выглядим со стороны. Была уже не моя, а чужая. Была уже где-то да-леко, а не со мной. Предлагала эксперименты, мази, якобы усиливаю-щие чувствительность тела, средства, удесятеряющие желание. А я страдал, неужели, думаю, не видит, не чувствует, что она мне дорога и желанна и без всякой этой шелухи в коробочках и баночках. Не виде-ла, не чувствовала уже. «Отвыкла от тебя», – вырвалось у нее, как только наши тела соприкоснулись. Стала отворачиваться в тот момент, когда я искал ее губы своими. А когда я задал ей, как казалось, риторический вопрос: «Скажи, я тебе нравлюсь?» последовал доволь-но искренний ответ: «Не знаю». У меня внутри так все и оборвалось. Я, задавая ей этот вопрос, внутренне объяснялся в любви. Любой, са-мый черствый и глухой человек, услышал бы мое «Я люблю», а она не услышала. Она в ответ на мое «люблю» сказала «А я тебя не люблю». Но я пропустил это мимо ушей, не придал значения, слишком велико было желание насладиться телом. Столь прекрасным и доступным для меня на тот момент. Мне бы тогда уже остановиться, сообразить, по-нять. Но все продолжалось, словно по накатанной стезе. Мы, как на-нятые проститутки, выполняли то, что от нас требовали наши неви-димые наниматели, наблюдавшие за нами в глазки, вделанные в стены. Наверное, поэтому мне было плохо после той нашей встречи. Потом я забыл о дурных ощущениях и плохом впечатлении, жил воспо-минаниями и надеждами тех деревенских дней. Но вот оно все разре-шилось, выплыло.
Летом следующего года обещал я Андрею Сергеевичу с Сало-меей в гости приехать, обещал Матвею приехать в Каунас, к Постни-кову Сане грозился в Архангельск нагрянуть. Саня, собственно, не столько к себе звал, как в Маселгу, посмотреть на торжество рук че-ловеческих. Там, в этой деревне, восемь рубленых храмов. Я увидел фотографии и загорелся. У нас Кижи превозносят до небес, а там во-семь таких Кижи. И адрес наизусть запомнил:
Архангельская область
Каргопольский район
Деревня Маселга
С Ярославского вокзала до станции Няндома, от Няндомы до Каргополя, там до деревни Лёкшмозеро, а уж оттуда и до Маселги ру-кой подать.
Теперь Леонид туда поедет.
Признаюсь, что после первого шока я даже испытал какое-то облегчение, тут много причин. Сам я, конечно, от нее никогда бы не смог отказаться, был бы как раб, послушен ей во всем. Я хоть и не Иоанн Креститель, а Дмитрий Крестников, но надо мной довлели все эти библейские картины, образы, где отсеченную голову на блюде Са-ломея матери своей передает, а та на полотне у Кипренского сидит и равнодушно смотрит на эту голову. Называйте мнительным, называй-те, кем хотите, но и это было, как пресс.
Потом, конечно, мы из разных социальных сред, слоев, ниш, как угодно. Она выросла в другой обстановке, и это заметно сказывалось на отношениях. Мне тянуться туда не хотелось, и дорога у меня была своя, совершенно в другую сторону направленная. И на самом деле я часто думал о том, что Саломее хорошо бы выйти замуж за Леонида, а Леониду жениться на Саломее. Так и вышло, словно кто-то подслушал и тайные мысли мои воплотил в жизнь. Им вдвоем будет хорошо, они вдвоем непременно должны быть счастливы.
Леонид, конечно, очень переживал, поэтому-то Бландину мне и хотел предложить. И Саломея, наверное, очень сильно переживает. Надо будет позвонить, успокоить их, снять камень с их сердец. Так думал я, так размышлял.
Я позвонил Леониду, Савелий Трифонович сказал, что он у не-весты. Я позвонил Саломее, она, наверное, впервые за месяц подняла телефонную трубку сама.
Еще до того, как я смог ей что-то сказать или попросить к теле-фону Леонида, она тихо и умиротворенно сказала:
– Димка, помнишь ту встречу в городе у метро? Я была без зон-та. Ты прости меня, я тебя обманула. Я тогда ночевала не у подруги.
Все внутри у меня так и похолодело. Сердце остановилось. Вме-сто того, чтобы сказать ей и Леониду те успокоительные слова, кото-рые сказать намеревался, я самым постыдным образом, в голос под-скуливая, стал плакать и при этом не клал трубку, как могло бы пока-заться, именно для того, чтобы этот плач мой и скулеж слышали на другом конце провода и страдали.
Саломея, услышав мой позорный плач, стала судорожно что-то говорить о том, что я навсегда останусь в ее памяти, как первая лю-бовь, как первый мужчина, как самый верный и преданный друг.
Я, наконец, нашел силы повесить трубку. Все оказалось гораздо серьезнее до того, что просто физически сделалось плохо. Схватив-шись за телефонный аппарат, я какое-то время стоял, качаясь, приходя в себя, после чего опустился на корточки. А звонил из телефонной будки, где просидел не знамо сколько, не то три минуты, не то три ча-са. Люди, желавшие позвонить, открывали дверцу, говорили мне что-то, я их слышал, но понимать не понимал, то есть ясно было, что они желают воспользоваться телефоном, но идти им навстречу, освобож-дать помещение телефонной будки я не собирался.
Оказывается, я привык к той мысли, что Саломея – моя невеста, что я – ее жених. Оказывается, привык я к ее родне, к ее квартире, к кровати, к зеркалу на стене, к шелковому постельному белью и, как это ни подло, привык к мысли о том, что будет у меня московская прописка. Все это стало частью меня. И вот эту мою часть, живой ку-сок плоти из меня взяли да вырвали. И рана, разумеется, кровоточила. Я искал причины случившегося, спрашивал себя: «В чем моя вина? Неужели обиделась на усы? Нет, не может быть, это была даже не шутка, а недоразумение. И все же, зачем я не берег свою любовь? За-чем так необдуманно говорил?».
Я припомнил слова, сказанные у нас за спиной: «Это фламинго, не нам, слесарям промасленным, чета». И подумал: «А ведь она дей-ствительно из другого мира». Спит всегда на свежих простынях, на одну и ту же два раза к ряду не ляжет. Каждый день на ней новый на-ряд. А я рваные носки в общественном туалете меняю (был такой эпи-зод, пригласила к себе, а на мне носки рваные, в кармане новые, зашел в туалет, поменял), не знаю, с каким соусом какое мясо есть. Да, я был слесарем, слесарем и остался. Я подсмеивался над Перцелем, считая, что она и Яша принадлежат к разным социальным группам. Как же я в этот момент был самонадеян. Ведь я же в той самой социальной груп-пе, что и Яша. На что же я надеялся? На свой немыслимый талант, на любовь? Талант я свой зарыл в землю ради нее, думал, оценит такую жертву. Она не только не оценила, но даже поставила мне это в вину. А любовь? Любовь нас не только не уровняла, а наоборот, только уве-личила пропасть между нами, показала всю абсурдность, всю невоз-можность этой затеи находиться рядом.
Снился мне как-то, еще задолго до этого известия сон. Сон-кошмар. Сон бедного человека, влюбленного в богатую девушку. Пришли мы в этом сне с Саломеей в ресторан. Сели за столик. Я и во сне не забывал про то, что бедный, заказал официанту два крохотных бутерброда (в том ресторане, в зависимости от размера бутерброда варьировалась и цена) и все. Сидели мы, слушали музыку, музыка звучала легкая, красивая, как раз для медленного танца. Мы скушали крохотные бутербродики и я пригласил Саломею танцевать. И тут появился официант и протянул мне счет. А на этом крохотном лис-точке, предъявленном к оплате, чего только нет, а точнее, бутербродов только и не было, а всего остального было в избытке. Было десять бутылок шампанского, и икра, и устрицы, и жареный фазан. И астрономическая сумма, разумеется. У меня от стыда, обиды, бес-помощности слезы просто градом посыпались. Я, попирая все правила приличия, стал кричать и ругаться матом. Казалось, все видели, что мы съели только два микроскопических бутерброда, но официант был невозмутим. Он чувствовал себя правым, подозвал метрдотеля, тот, в свою очередь пригласил к себе на помощь каких-то крепких ребят, ко-торые взяли меня за руки и за ноги и потащили прочь из ресторана. Я оглянулся, посмотрел на Саломею. Она уже с кем-то танцевала и не замечала, а быть может, и не желала замечать того, что меня вышвы-ривают. Казалось бы, надо только радоваться, что она не стала свиде-телем моего позора, но мне отчего-то такая концовка сна показалась более горькой и более обидной. Целый день после этого сна я в себя прийти не мог и уж конечно, не стал пересказывать сон Саломее. Точ-но так все в жизни и случилось.

7
После того, как с неразгибающимися ногами я, все же выбрался из телефонной будки, пошел к Толе Коптеву. Хорошо, когда есть к кому пойти, кто выслушает, посочувствует. Ведь в наших жизненных ситуациях человеку самое главное выговориться, прожить какое-то время в новом качестве, привыкнуть к мысли, что началась новая по-лоса в жизни.
Толя мне обрадовался. Заварил свежего чая и в тот момент, ко-гда я размешивал ложечкой сахар в стакане, он, без всяких предисло-вий огорошил:
– А ты знаешь, что Леонид добился Саломеи заговором кол-довским?
Рука моя дернулась и я чуть было не опрокинул стакан с кипят-ком на себя.
– Он приходил ко мне, – стал объяснять Толя, – жаловался на Бландину, говорил, что хочет порвать с ней навсегда, но не находит сил. Сжалился я над ним, дал книжку с инструкциями, как отворотить от себя человека. Там же, в той самой книжке и приворотные заговоры были. Я почти уверен в том, что он ими воспользовался. Чарами взял он зазнобу твою!
Я Толе не очень-то верил, но на всякий случай поддакивал. Он повел меня в дальнюю комнату, где хозяин квартиры выращивал розы в деревянных ящиках-горшках, и, дав мне в руки листок с заговором, заставил читать его вслух. Я повиновался:
– «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь! В печи огонь горит, калит и пышет и тлит дрова: так бы и тлело, горело сердце у рабы божьей Саломеи по рабу божьему Дмитрию во весь день, во всяк час, всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь».
Вместо Саломеи и Дмитрия в тексте заговора было написано слово «имя», взятое в скобочки, я по ходу чтения сориентировался.
После этого читал и другие заговоры, из которых теперь ни сло-ва припомнить не смогу. И как только Толя заметил, что интерес к этим заговорам у меня иссякает, он предложил свой новый взгляд на происшедшее со мной:
– А что, если тебя сглазили? Давай-ка тебя проверим.
Я, хоть и без энтузиазма, но согласился. Толя энергично взялся за новое дело. Достал две маленькие иконки, заставил меня встать к ним лицом и сказать три раза: «Господи, помилуй раба божьего Дмит-рия». После чего попросил три раза перекреститься и сходить на кух-ню, налить в стакан воды. Я послушно все исполнял. В принесенную мной воду Толя добавил чуть-чуть святой, из бутылочки, которая хра-нилась у него в шкафу. Сыпанул в стакан щепотку соли и велел зажечь три спички. Когда спички сгорели, он приказал стряхнуть головешки на воду, объяснив потом, что если бы хоть одна головешка потонула, то это означало бы, что на мне лежит порча, то есть что меня сглазили. Думаю, он рассказал мне все это потому, что мои головешки с легко-стью плавали на поверхности. Убедившись в том, что сглаза у меня никакого нет и даже немного разочаровавшись в этом, так как нечего было «снимать», а заклинание от сглаза у него уже было приготовле-но, Толя решил проверить себя самого. Сделал все точно так, как де-лал я, зажег три спички, подождал, пока они прогорят, стряхнул голо-вешки на водную гладь и… неожиданно, прежде всего для него самого эти головешки потонули. Трудно передать то выражение, которое появилось на его лице. Это было что-то среднее между ужасом и смятением. Он смотрел на стакан и не верил своим глазам. Долго мы так молча глазели, затем он пришел в себя, собрался с духом и сказал:
– Поторопился. Спичкам не дал хорошенько прогореть, оттого головешки и потонули.
Засуетился, забегал, принялся повторять эксперимент. Подго-товку, так сказать, для чистоты эксперимента провел всю с самого на-чала. Принес воду, долил святой (причем, святой налил больше, чем водопроводной), далее соль, спички. На этот раз он жег их долго, пока не обжег пальцы. И только после того, как увидел, что все три голо-вешки плавают, перевел дыхание и успокоился.
Стали мы понемногу уходить в разговоре от всей этой мистики, занялись обсуждением своих работ и работ сокурсников, как вдруг Толя взял в руки заговор и, не обращая внимания на меня, стал судо-рожно читать его вслух, спасаясь таким образом от сглаза:
– Божья матушка, Пресвятая Богородица, Иисуса Христа сохра-няла, сохрани и помилуй Анатолия ото всех глазов, ото всяких шуток, подшуток…
Толя предлагал мне остаться на ночлег. Я отказался. На проща-нье он пообещал мне переписать заговоры от беды, от тоски, звал к се-бе во всякий час дня и ночи.
Вскоре я узнал, что Саломея с Леонидом ездили в Каунас, как раз к тому самому Матвею Пепельному, который в гости звал меня и которого сама она величала занудой. Впрочем, что ж с того? Она и Леонида называла циником, законченным эгоистом, а теперь вот собралась за него замуж.
Сборы были недолгими. Сразу же, как вернулись из Каунаса, так и сыграли свадебку.







Глава 26 Леонид и Саломея

1
Когда Саломея перестала со мной встречаться и принялась отго-вариваться от встреч, оправдываясь различными предлогами, со мной случилась комическая сценка в духе великого Чарли.
Заметил я на переходе станции метро девушку, похожую на Са-ломею и побежал за ней. Причем побежал наверх по спускающемуся эскалатору. Хорошо, эскалатор был небольшой; а затем, увидев, что эта девушка спускается, стал бежать вниз по эскалатору, который поднимал людей. Совсем как великий немой в своих бессмертных ко-медиях. Разница была лишь в том, что я людей смешить не намере-вался, но насмешил.
Девушка же, которую я все же догнал, при ближайшем рассмот-рении оказалась на Саломею совсем не похожа. То есть внешнее сход-ство было, но на этом все сходство и исчерпывалось.
После свадьбы Саломеи и Леонида, после этого двойного преда-тельства, последовавшего от друга и любимой женщины, повстречав-шийся со мной Савелий Трифонович, улыбаясь, сказал:
– Не грусти. Это была не твоя жена, твоя мимо тебя не пройдет. Жизнь, как бурное море, побросает твой кораблик из стороны в сто-рону, солено-горькой водой напоит, но не погубит. Шторм утихнет, волны улягутся и все будет хорошо. Вспомнишь тогда эти слова мои.
Я посмотрел на него, как на выжившего из ума старика. Он ободряюще похлопал меня по спине и рассказал подробности про-шедшей свадьбы.
Будучи уже наряженной в дорогое и пышное белое платье по дороге во Дворец бракосочетания Саломея попросила остановить ма-шину и пошла в магазин. Леонид и все остальные, разумеется, за ней. Она стала в очередь у прилавка и стала стоять. Люди, находившиеся в магазине, смотрели на нее, улыбаясь.Те, что стояли в очереди перед ней, предложили ей отовариться без очереди. Она стала отказываться, очередь – настаивать. Тогда она подошла к продавцу и стала спраши-вать у него все подряд.
– Мы завтра придем и все это купим, – говорил Леонид.
– Нет. Сегодня. Сейчас. Это не каприз. Мне это все необходимо.
Магазин был хозяйственный, а приценивалась она к лопатам, вилам и прочим подобного рода изделиям. Леонид извинился перед продавцом и, взяв Саломею за руку, силой увел ее от прилавка.
– Отпусти меня! Я тебе еще не жена, – капризно закричала Са-ломея и, обращаясь ко всем, находящимся в магазине, истерично до-бавила, – вот, полюбуйтесь на моего избранника, хорош? Правда, хо-рош собой? А ведь замуж за него я идти не собираюсь.
С этими словами она вырвалась, нырнула в дверь, ведущую в подсобку и, пробежав по коридору до конца, исчезла в кабинете ди-ректора.
– Миленькая, хорошая, – обращалась она к директору хозяйст-венного магазина, – немедленно закройте дверь на ключ и никого не пускайте, я вас прошу, просто умоляю.
Директором хозяйственного магазина была немолодая полная женщина, пользовавшаяся на рабочем месте медицинским препаратом «берегите уши», в просторечии называемым берушами. Она совер-шенно не удивилась, увидев перед собой девушку в свадебном пла-тье, – давно уже ничему не удивлялась и ни во что не верила и, уж ко-нечно, выполнять ее просьбу она не поторопилась.
Вслед за беглянкой в кабинет вошли ее родители и только после этого директриса заперла дверь на ключ. Неизвестно, о чем они там говорили, но через пятнадцать минут Саломея вышла, готовая к цере-монии бракосочетания. Она молча села в машину, молча приехала во Дворец бракосочетания и молча, кивком головы дала ответ чиновнице ЗАГСа, спрашивавшей, согласна ли она стать женой Москалева Лео-нида Леонидовича. Ее кивок, сказав «согласна», за нее озвучила мать. Эсфира Арнольдовна, предчувствуя подобное, предуведомила чинов-ницу, так что та не раздражала Саломею более пристрастным дозна-нием клещами из нее словесное согласие не тянула.
Свадьба проходила в дорогом центральном ресторане, при входе в который молодым поднесли хлеб да соль и заставили выпить по бо-калу шампанского. После того, как шампанское было выпито, эти хрустальные бокалы следовало расколошматить на счастье.
Леонид посмотрел на обслуживающий персонал, стоявший с за-ранее приготовленными совками и вениками в руках, размахнулся и шарахнул бокал об пол. Но тот, вместо того, чтобы разлететься вдре-безги, остался цел-целехонек. Сломалась часть ножки, на которой он стоял. Второй попытки Леониду сделать не дали, подбежали, замели осколки от бокала Саломеи и его «подранка».
Далее было все так, как бывает на других свадьбах, пили за мо-лодых, за их родителей. Играл инструментальный ансамбль. Через па-ру-тройку часов, подвыпив, Леонид отобрал у вокалиста микрофон и спел для всех арию Мистера Икса из оперетты «Принцесса цирка»:

– Цветы роняют лепестки на песок,
Никто не знает, как мой путь одинок,
Сквозь дождь и ветер мне идти суждено,
Нигде не светит мне родное окно.
Устал я греться у чужого огня,
Но где же сердце, что полюбит меня,
Живу без маски, боль свою затая,
Всегда быть в маске – судьба моя.

После ресторана молодые поехали в свою новую квартиру.
В конце ноября Леонид с Саломеей ездили в Париж на праздник вина Божоле. Пили там вино нового урожая, закусывая его гусиной печенкой и французским сыром. А уже в начале декабря произошло следующее.
2
Сидел я на койке в общежитии, читал книгу и вдруг ко мне пришли, позвали к телефону. Звонила Саломея. Сказала, что находит-ся в больнице, что ей должны будут делать операцию и просила про-диктовать молитву об исцелении телесных недугов. Неудобно было спрашивать, что с ней случилось, я почему-то сразу решил, что ей предстоит перенести операцию на сердце. И представьте себе такую картину (я сбегал за молитвословом и стал диктовать ей молитву). Стою я на вахте, в общежитии, тут же входят и выходят с сальными шуточками проживающие и их гости, – у меня под боком люди рас-сматривают почту, к тому же, как любил повторять Скорый-старший, «Идеологию марксизма-ленинизма еще никто не отменял». И я стою, диктую молитву об исцелении болящего. Причем, Саломея звонила из больницы, где телефон, после двух минут разговора автоматически отключался. Она была вынуждена то и дело подбрасывать монеты. Пищали предупреждающие сигналы: «Вот-вот прервется связь, брось монетку ко мне в пасть». И писала она на стене, медленно, то есть все это, по моим ощущениям, длилось целую вечность.
Всю ночь я не спал, мне почему-то казалось, что Саломея не выживет, и что я ее больше никогда не увижу. Но по иронии судьбы увидел уже на следующий день. В институте отыскал меня Леонид, дал в руки сумку и попросил отнести ее Саломее в больницу. Сказал, что она делает аборт и что в сумке туалетная бумага, тапочки, различ-ные вещи, фрукты, гостинцы, что сам он отнести сумку не может, а передоверить кроме меня некому.
Да, жизнь преподносит такие сюрпризы, что только держись. Никогда бы не поверил, что Саломея будет делать аборт, а я ей понесу сумку с гостинцами и туалетной бумагой. Я до сих пор не могу по-нять, как я на это согласился. Я оказался в шкуре Шурика из фильма Гайдая «Кавказская пленница», которому дядя героини, мерзавец, ска-зал: «Нина хотела, чтобы этим джигитом были именно вы» и тот по-шел ее красть. И я точно так же пошел в больницу.
В больнице пришлось заплатить за пакеты, на обувь надеваемые, так как необходима была сменная обувь, а ее у меня не было. Надел я пакеты, пошел по указанному маршруту. Пошел и заблудился. Лука-вый водил меня по лабиринтам больничного подземелья. А затем врач, смотревший на меня странно, указал дорогу.
А там, куда пришел, я стал свидетелем такому! Такое увидел! Все началось с курилки; площадки на лестнице между этажами. Жен-ская курилка, в воздухе хоть топор вешай. Стоят, курят двадцать женщин и у всех удивительно похожий, воспаленно-блудливый взгляд. А в отделении на этаже воздух просто дрожал и переливался, как от жара в пустыне, дрожит и переливается. Но в отделении он дрожал и переливался не от избытка раскаленного песка, а от переиз-бытка низменной похотливой энергии. Было много посетителей. И никто никого не стеснялся. Пока я шагал по коридору к палате, не-вольно насмотрелся всякого. Я проходил мимо сидевших и стоявших парочек, которые разве что только не совокуплялись. Я невольно ока-зался свидетелем самой настоящей оргии, узаконенной, официальной. Одни мужчины, запустив руки под халаты, тискали и лапали своих жен, секретарш, любовниц, а может, и медсестер заодно (многие были в белых халатах). Кто их разберет? С целью ободрить и настроить их на операцию, другие утешали и клялись в преданности проопериро-ванным. Души убиенных младенцев, казалось, так же не торопились в Рай, а жили в этих стенах, в этом коридоре и взирали на всех этих убийц с немым укором.
Мне стало так плохо, что я, шагая по коридору, стал вилять из стороны в сторону, как пьяный и чуть было не упал.
Насилу разыскал палату Саломеи, прямо на пороге передал ей сумку и стремглав помчался оттуда прочь. И выйдя на улицу, так радо-вался, как должно быть, радуется только узник, освободившийся из тюрьмы после долгого заключения.
3
«И все же, как же так? – В голове моей не укладывалось. – Мо-лодая семья. Зачем вступать в брак, жениться, выходить замуж, если сразу же делать аборт, уничтожать плод совместной любви?». Мне было этого не понять. Возможно, Леонид ревновал и думал, что это мой ребенок? Разве что только этим можно было бы хоть как-то объ-яснить такое его решение. Но если это так, то… Боже мой, моего ре-бенка убьют, уничтожат, а я не в силах этому помешать, не вправе. Как же в этом случае быть? Что делать? Сидеть, сложа руки и страдать? Да, это единственное, что оставалось. Но глупо страдать, придумывая для себя причину страдания. Надо бы знать точно. А как узнать? Как спросить об этом? Да и зачем? Зачем?
Предположения мои косвенно подтвердились на дне рождения Леонида, на которое я был приглашен. Гуляли на новой квартире, Са-ломея подняла за меня тост:
– Я хочу выпить за Дмитрия. Если бы не он, я бы не познако-милась со своим идеальным мужем. Спасибо тебе, Дима, надеюсь, ты понял меня правильно. Я считаю тебя не сводником, а настоящим другом Леонида. Надеюсь, и моим. Хочу, чтобы все выпили за Дмит-рия.
Услышав слова «идеальный муж», я невольно вздрогнул и поко-сился на Леонида, но он, как ни странно, эти слова воспринял спокой-но и совершенно серьезно, так как будто никак иначе Саломея о нем и не могла сказать.
Говоря тост, Саломея вдруг стала похожа на свою мать, такие же ужимки, полуулыбки. Такие же интонации, такой же прищур глаз. Ни один профессиональный пародист не передразнил бы так умело Эсфиру Арнольдовну, как это сделала родная дочь. Результат был по-разительный и, по-моему, кроме меня, никем не замеченный, разве что еще Леонидом. Он поморщился и тут же встал и сказал:
– А на свадьбе обращаются к теще, поздравляют ее. А она делает вид, что задумалась, не отвечает. Как писал Толстой: «Ее мучила зависть к счастью своей дочери».
И тут произошло то, что натолкнуло меня на мысль, что отцом погубленного ребенка был я. Оказывается, и Леонид, и Саломея очень хотели ребенка. Возможно, об этом наедине часами говорили, так как тема эта как-то сама собой выплыла и на пьяном застолье.
– Я буду присутствовать на родах обязательно, – заговорил вдруг Леонид. – Это никакое не нововведение. Еще французские ко-ролевы рожали в присутствии близких родственников, всех принцев и принцесс крови. И министр юстиции сидел в ногах, удостоверял пол ребенка и своим присутствием подтверждал законность появившегося наследника.
Мне казалось, что это был совершенно неуместный разговор, так как после аборта Саломеи не прошло еще и недели, и травмировать мать, уничтожившую своего ребенка надеждами на другого было ко-щунством, на мой взгляд. Я постарался переменить тему, спросил о том, как поживает Андрей Сергеевич, к которому, я знал, Саломея с Леонидом ездили.
– В психушке он лежит, – смеясь, сказал Леонид.
– Как же, это?..
– Да. Сейчас все расскажу. Собрал он охотников, сказал, что пойдет на медведя. Сидят охотники у него в доме, пьют, готовятся ид-ти в лес. А Андрей твой Сергеевич сообщает им одну историю страш-ней другой. В подробностях рассказывает о том, какой свирепый зверь медведь, и как он жестоко с охотниками расправляется. Какого-то ра-зорвал на мелкие части, с другого скальп снял, и так далее. Слушаю-щие дрожат уже от страха, а за окном светает, время топать в лес, к берлоге. Чувствует Андрей Сергеевич, что и сам от товарищей своих страхом заразился. Понимает, что в таком состоянии на медведя не ходят. А слово не воробей, коли пообещал, надо идти. Сам же всех подбил, сам же всех на медведя идти уговаривал. Вышли они из избы, а ноги в лес не идут. Ходят они по двору, мнутся, за калитку выйти боятся. Тут он, чтобы как-то их развлечь, завел в сарай, похвастаться скотиной. И в сарае у охотников сдали нервы, и первым пример пока-зал хозяин. Он зарядил ружье и принялся палить по курам, по корове, по поросенку. За ним и все остальные стали стрелять. Опомнились, образумились только тогда, когда весь свой боезапас поизрасходовали. Вот, чтобы он всю скотину в деревне не перебил, положили его в психушку. Там теперь про медведя рассказывает.
4
У Саломеи после аборта возникли осложнения по женской час-ти. Врачи сказали, что она не сможет иметь детей. Леонид возил ее в МОНИИАГ (Московский областной научно-исследовательский ин-ститут акушерства и гинекологии), возил в Центр репродукции чело-века, возил к бабкам и дедкам, к добрым волшебникам и злым колду-нам. Много денег и сил потратил, но своего не добился. Рожать Сало-мея не могла. Чтобы как-то загладить вину, купил ей автомобиль. Ав-томобиль купил, а учить ее вождению было некогда. Обучение дове-рил боксеру, Аркаше Бокову. И он ее научил, любитель подслушивать чужие разговоры. Они стали любовниками. Да и особенно не прята-лись. Дошло до того, что Леониду пришлось взять ситуацию в свои руки. Аркаша слов не понимал.
– Я ему по-хорошему говорю, – рассказывал Леонид, – пере-стань встречаться с моей женой. «Нет, – говорит, – не перестану». Я объясняю: «Это может плохо кончиться». Не понимает, говорит: «Пусть будет, что будет». «Вот что будет, – говорю, – пойдем, на-глядно покажу». Спускаемся к машинам. Я беру у дворника, коловше-го лед во дворе лом и говорю: «Видишь ее машину? Новая, дорогая». И давай ломом ее рехтовать. «То же самое сделаю и с твоей машиной и с тобой. Вот что будет. Теперь понял?». «Теперь, – говорит, – понял. Я словно спал, теперь проснулся и вижу, что не в свои сани сел. Про-сти. Этого больше не повторится». А до разговора они в ЗАГС ездили, боксер уговорил ее заявление на развод подать. Я прознал и туда бе-гом. ЗАГС закрыт. Я у работников спрашиваю: «Куда перевели?». Объясняю, что жена с дружком расписаться тайно хочет. Они смеются надо мной, прямо в глаза, но мне не до них, дали другой адрес. Я туда бегом. Бегу по подземному переходу, машу руками, кричу: «Рассту-пись». Микроинфаркт получил тогда, а следом и ребра переломал. Напился пьяным о порожек споткнулся и упал грудью на унитаз. Как Александр Матросов. Грудью своей закрыл амбразуру. Я, как ребра сломал, инфаркт прошел; организм, оказывается, универсален, если насморк – прими слабительное и насморк пройдет. Серьезно.
Леонид с радостью сообщил мне, что подаренная мной Саломее золотая рыбка заболела и сом ее съел.
– Мы ее нигде не нашли, а по сытым глазам усатого, блестящим из-под коряги, я понял, что это его рук дело.
Толя так же почему-то обрадовался, что сом съел золотую рыб-ку, какая-то личностная радость была. Я так и не понял, чему они ра-довались.
Леонид в открытую жаловался на Саломею:
– Ко всему у нее апатия. Ничего не хочет, ничего не делает, не готовит, не убирается, посуду не моет. Проснется, встанет, да так и ходит нечесанная, немытая. А то вдруг засвербит, станет убирать все. Мыть, чистить, но так же с каким-то нехорошим чувством. Пристанет: «Отодвинь шкаф, я за ним вымету». До скандала каждый раз доводит. Что-то нехорошее с ней происходит, надо бы врачам ее показать. Со-вместная жизнь уже стала невозможной.
Фелицата Трифоновна вторила сыну:
– Она большую ошибку делает, не создавая в доме уюта. Гото-вить не умеет и не хочет учиться. Спит днем и ночью. Лишний раз по-суду не помоет, веником не махнет. – Фелицата Трифоновна, прибли-зившись ко мне и приглушив голос, сказала, – не надо было на еврейке жениться.
Но не найдя во мне сочувствия и понимания, стала продолжать разговор, перейдя на другую тему.
Встретил Эсфиру Арнольдовну (забыл сказать, что работала она врачом, решала, кому давать пенсию по инвалидности, кому не давать. Скользкое было место, все время несли ей подарки и деньги, те, кому отказывала, грозились убийством), она мне стала жаловаться на зятя:
– Вы знаете, Дмитрий, нет ничего хуже циничного взгляда на мир. как с ним люди живут, я имею в виду Леонида, просто не знаю. А главное, эта зараза очень прилипчива. Муж мой никогда в жизни матом не ругался и слов плохих не говорил, а теперь, знаете, слы-шу… – она достала платок и высморкалась. – Слышу, играют они с Леонидом в шахматы, и вдруг зять говорит мужу: « Не пора ли тебе, голубчик…» – это он уважаемому человеку такие слова, но это не главное, слушайте дальше. «…Принять випросал!». Понимаете? Ви – проссал! И говорит с тем циничным выражением, которое свойственно только ему. Я сначала не поняла, в чем вся соль, но он тут же это слово произнес так, что никаких сомнений у меня не осталось. Ведь випросал – это мазь? А он: «Давай, давай, запихивай випроссальчик себе под язык, не кочевряжься». Это название лекарства звучит в его устах, как бранное слово.
Она так мастерски спародировала интонацию Леонида, и с ее-то внешностью и с таким солидным обликом! Я не выдержал и хохотнул, правда, тут же смутился и закрыл рот рукой. Она сделала вид. Что не заметила и продолжала свой рассказ:
– И представьте себе, Дмитрий, ситуацию. Вчера пришел к нам в гости старинный друг мужа. Конечно, был стол, конечно, беседы, немного спиртного и что же? Стали играть в шахматы и вдруг я слышу, мой муж… Вы же знакомы с Сергей Сергеевичем, с тем же цинизмом, с которым накануне к нему обращался зять, говорит Захару Мелентьевичу, что тому, «засранцу», пора принимать випроссал. И тот тоже хохочет и говорит: «Погоди, Сережа, я тебе сам это снадобье выпишу». Понимаете? Понимаете, какая это липучая гадость, все эти словечки зятя моего. А то увидел меня в магазине и кричит через головы людские: «Ну что, “унижали” сегодня?». Я смущаюсь, киваю головой, думаю, поймет, что это неприлично, такие вопросы задавать, да еще при людях. Какой там! Кричит: «Сухими или бутылкой с конфетами?». Говорю: «По-всякому», а сама красная, как рак, хочется под землю провалиться. И ведь что самое страшное, – ни ему, ни дочери сказать об этом нельзя. Посмотрят, как на ненормальную: «Чего ты к нам лезешь?».
Я почти уверен, что женись я на ее дочери и встреть она Леони-да, ситуация была бы схожая. Так же стала бы жаловаться на зятя.
Все повторилось бы, за исключением деталей. Поэтому слушал я ее в пол-уха. Кончилось все разводом. Брак Саломеи с Леонидом распался.








Глава 27 Успех. Робин. Смерть Толиного отца

1
Не ошибусь, сказав, что на курсе у нас было два ярко выраженных лидера. Это Леонид Москалев и Толя Коптев. Что бы обо мне не говорилось все тем же Леонидом, я знал себе цену и знал свое место. На втором курсе Леонид нас покинул, перебравшись во ВГИК и Толя, не зная соперников, взмыл орлом ввысь и парил там в гордом одиночестве.
На третьем курсе, совершенно для себя неожиданно, я вступил с Толей в борьбу за лидерство. Случилось это так. Был конкурс, на ко-тором Толя показал очень хороший отрывок. Я так же сделал отрывок, не такой хороший, как у Толи, но, если можно так выразиться, более кудрявый. Я принес коллекцию приемников 30–50-х годов, взял у Ка-лещука, изо всех углов зала доносилась разная музыка, женщины хо-дили в мужских пальто, и в мужских шляпах. Диалоги сопровожда-лись определенной пластинкой и танцами. Настоящая мутотень, как я сейчас понимаю, но внешне отрывок был эффектен необыкновенно. И приехала в институт иностранная делегация (Робин приехал в со-ставе делегации, приехал и остался) и Скорый, хитрец, вместе с дру-гими показал им и мой отрывок, который неделю назад, сразу после показа, разнес в пух и прах. Ругал и ругал справедливо. Но тут почуял, у него всегда был хороший нюх, что иностранцам, «засранцам», как он их называл, понравится.
И тут что случилось! Что началось! Они же непосредственные. Им дали воздушную кукурузу, без чего они не могут смотреть ни фильм, ни постановку; они ее ели, смотрели, переговаривались. А как увидели мой отрывок, все вдруг повскакали, стали кричать: «Стоп! Стоп! Остановите показ! Кто сделал этот отрывок? Он здесь? Позови-те!». И тут же показ прекратили и они, окружив меня тесным кольцом, на зависть Скорому, сорок минут со мной беседовали.
После иностранцев Скорый выдвинул этот отрывок на экзамен, а он хотел в грязь его втоптать, со мной вместе. На экзамене отрывок прошел хуже, чем у «интуристов», но все равно, произвел эффект.
После экзамена мы собрались всем курсом, сидели, выпивали и театральный критик, девочка по фамилии Заборская, сказала, что лучший отрывок на экзамене был у Димы, то есть у меня. А все на этот момент уже были пьяненькие. Не слушали, не слышали, и вдруг я увидел реакцию Толи на эти ее слова.
Толя пил мало, практически совсем не пил (его за это дразнили схимником, толстовцем) и так получилось, что мы сидели в полутем-ной комнате, где меня было плохо видно, а его хорошо. И вот, после этих слов девочки-критика вдруг я вижу, как трезвый Толя бледнеет, встает и говорит:
– Что ты такое говоришь? Чей отрывок был лучший?
Я сам был во хмелю и решил, что Толя перебрал, но тогда уже сообразил, что случилось что-то, выходящее за рамки обычного.
Познакомились и подружились с Робином, что был в составе за-рубежной делегации. Он, пользуясь новыми возможностями, открыв-шимися в стране, остался у нас жить.
Возили Робина в общежитие ГИТИСа, там в какую комнату ни войдем, все ему рады. Все старались угостить.
– Как же хорошо жить в общежитии, – говорил восхищенный англичанин. Он был англичанином, но проживал на тот момент в Америке.
Меня от общаги уже тошнило, а Робину так понравилось совме-стное проживание, что он просто неделями оттуда не выходил. Причем и пил, и участвовал во всех других мероприятиях с величайшей радо-стью. Его в нашей стране удивляло все – и забальзамированный человек в мавзолее и взятки инспекторам дорожного движения и то, что пьяного Леонида не лишали водительских прав, не тащили в ку-тузку, а, взяв деньги, отпускали, предупредив, чтобы вел он машину поосторожнее. Была у Робина и невеста, какая-то латиноамериканка из Пуэрто-Рико. Страшенная с лицом, побитым оспой, но он почему-то очень хотел на ней жениться. Хотел себе и всему миру чего-то до-казать. Но у нас ему быстро поправили мозги, познакомили с краси-выми девушками и он забыл про свой комплекс вины.
Смеялись над его оговорками. Торговавшей сосисками женщине он сказал:
– Ну что, будем подличать, – вместо полдничать, – и получать от этого удовольствие?
Та восприняла его слова, как нападки и огрызнулась:
– На себя посмотри. Ты сам подлец, похуже меня.
Робину очень нравилась наша страна.
В аэропорту Шереметьево, когда его провожали, он плакал на-взрыд и не желал сдерживаться. А у нас-то сложилось мнение, что англичане скрытный народец и все свои эмоции прячут, переживая в себе, не выплескивают наружу. Он это своим примером опроверг.
У Робина был огромный багаж (всю мелочь, всякую подаренную безделушку вез с собой), но таможенники, видящие людей насквозь, глядя на такие искренние, такие неуемные проявления любви к нашей стране, пропустили его без досмотра.
2
Четвертый курс начался удивительно бурно. Вернувшись с ка-никул, сокурсники понавезли гостинцев. Гриша Галустян привез пер-сиков и винограда, а главное, чем удивил, было варенье из грецких орехов. Это было настоящее чудо! Круглые, похожие на шоколадные черные шары, вкусные и сытные.
Слыша о варенье из грецких орехов, я представлял себе нечто другое. Что-то из зерен в сиропе. А тут были молодые плоды, с недо-развитой скорлупой – прелесть что такое!
Хороша осень буйством красок, обилием плодов. Я просто обжирался и домашней колбаской, и окороками и деревенским салом, тающим во рту.
Толя стал бравировать тем, что отказался от учения Иисуса Христа. На что Тарас Калещук ему заметил:
– Рече безумец в сердце своем «несть Бога».
– У русских есть своя вера. Вера древних славян.
– Неправославный не может быть русским.
– А древнеславянская вера тоже называлась православной. Хотя для того, чтобы считать себя русским, я готов и атеистом стать. Лишь бы не поклоняться еврею.
– Атеист не может быть русским, атеист тотчас же перестает быть русским. Это главная особенность русского духа – вера в Бога.
– Что за чушь ты говоришь.
– Это не я, это все Достоевский.
– Да пошел он, этот Достоевский. Ничего путного не написал, что он нам пупок все крутит, слезы выжимает.
– Знаешь, Толя, почему ты такой злой, почему перестал людей любить? Потому, что перестал верить в свое бессмертие, в Бога верить перестал.
Толя не унимался:
– Православием вера русских людей именовалась и до крещения Руси. А язычеством стали называть нашу веру в эпоху христианства, как и всякое другое нехристианское учение. А на самом деле это древнее монотеистическое вероучение, то есть вера в бытие Всевыш-него. А христианские попы внушают, что язычество – это вера во многих богов и отрицание Всевышнего, что это почитание и одухо-творение сил природы при полном отрицании Бога.
– Так как же тебя называть? – вмешался в разговор Леонид. – Православным язычником?
– Конечно, получается путаница. Если говоришь, что право-славный, то считают христианином, – сокрушался вслух Толя.
– Но ты же крещеный, – сказал я.
– Не хочу быть христианином, – так и прорвало Толю, – хоть и крещеный. Называйте уж лучше язычником. Мой язык, мой народ. Язычество – вера народная. Буду я вместе с народом своим.
Леонид засмеялся:
– Народ твой десять веков христианский. А ты теперь для того язычником заделался, что хочешь святыми иконами, отцовскими, на вернисаже торговать. Хочешь совесть свою усыпить. Христианину же невозможно, а язычником стал и пожалуйста. Не счесть тропинок, ве-дущих во тьму, но нашему человеку обязательно нужно идейное обоснование, даже тогда, когда он в тартар летит вверх ногами. Чего бы Ленину, в семнадцатом, соблазняя народ, не кричать с балкона особняка Кшесинской: «Злодеи, злобствуйте, убийцы, убивайте, воры, воруйте, Сатана радуйся!». Нет. Он кричал: «Грабь награбленное», то есть не робейте, свое забираете. И к слову. Не православные священ-нослужители тебе внушали, что язычество – это поклонение природе, а мракобес Неумытный, завкафедрой марксизма-ленинизма.
Возвращаясь из института с Леонидом, я продолжал слушать его речи о Боге и о Толе.
– Смеется над Зуриком, что тот поклонился Кришне осьмиру-кому, а сам-то ему же и молится. Только у древних славян его звали Крышень, вот и вся разница. Не хочу, говорит, триединого Бога, по-клонюсь четвероликому Сварогу. Глупец.
Я молчал, ничего не говорил, а когда с Леонидом попрощался, вспомнил. Что совсем недавно был у нас с Толей разговор о том же.
– Ты слыхал, до чего жиды додумались? – разошелся Толя. – Сказали, что Иисус Христос был евреем.
– А что в этом крамольного? – поинтересовался я, – я об этом узнал, читая послание апостола Павла.
– Да не может Бог быть евреем! – заорал на всю квартиру Толя. – Понимаешь? Не может!
– Иисус Христос говорил «любите друг друга». Он потому Гос-подь наш и Бог, что любви учил, а не ненависти. Над этим задумайся, а не над тем, какой у него разрез глаз, какая национальность.
Я своими неумелыми речами пытался вернуть Толю к Христу, но получилось так, что окончательно отвадил. Толя тогда зачитывался книгой «Мифы древних славян», «Книгой Велеса», даже намеревался выколоть на плече свастику. «Это ведическое обозначение Перуна». Вагнера полюбил. Слушал с наслаждением марши фашистской Гер-мании. На вернисаже приобретал семейные альбомы времен второй мировой войны. Эсэсовцы с женами и детьми, прочее художество. За-несло бы его далеко, если бы мать не остановила. Зашел я к нему как-то, а в гостях у него матушка. И он опять завел свою песню. Я не вы-держал и сказал:
– Вот ты так страшно ругаешь евреев, а представь себе на мгно-вение, что ты сам еврей. Каково?
– Да не мог бы я быть евреем и представлять себе этого не хочу. Я русский. Анатолий Модестович Коптев.
– Да он и есть еврей, – спокойно сказала его матушка, – я же чистокровная еврейка, значит, и он еврей. У евреев национальность определяется по матери.
Я так и покраснел от стыда за Толю. Это что же получалось, он, зная, что мать еврейка, так злобно, без тормозов, поносил ее сопле-менников?
– А у русских национальность определяется по отцу, – уже менее амбициозно заявил Толя. – И я считаю себя стопроцентным русским.
– Ну, так не получится при всем твоем желании. Разве что пяти-десятипроцентным. Ты – полукровка, – издеваясь и смеясь над ним в открытую, сказала его мама. – Ты, Толя, уже взрослый мужчина, был женат, учишься на режиссёра в столичном институте, а всё ещё хо-дишь в коротких штанишках, страдаешь детскими болезнями расового превосходства. Когда же ты у меня повзрослеешь, когда же за ум возьмёшься?
Мы шагали в этот момент в мастерскую его отца. Находились практически под окнами.
– Свет горит, – сказал Толя, – наверное, картины пишет.
– Да что ты, – возразила матушка, – или моль ловит или клопов давит. Я замучилась оттирать, отмывать обои. Говорю: «снимай и дави в руке». «Не могу, слишком зол на них».
Она как в воду глядела, Модест Коптев, действительно, ходил в одних трусах по мастерской и давил клопов. Разгуливал по комнате, высматривая их хищным взглядом охотника и действительно давил со страшной злобой.
После этого разговора с матушкой, вспомнив, видимо, про то, что Саломея, которую он ругал еврейкой, так же имеет русского отца, Толя свои антисемитские проповеди оставил и переквалифицировался в женоненавистника. Запоминал и цитировал все то, что подходило под его теперешнее настроение: «Если бы мир мог существовать без женщины, мы общались бы с богами». Настольными книгами стали «Молот ведьм» и «Пол и характер» Отто Вейнингера, утверждавшего, что «женщина лишена души, своего «я», индивидуальности, личности, свободы. Она не имеет ни характера, ни воли». Как говорится, из огня да в полымя Толю кинуло.
3
На его долю в тот год выпало особенно много испытаний. И самое тягостное и страшное – смерть отца.
Опальный на родине и восхваляемый за границей, Модест Коп-тев, после смерти, как это водится, получил, наконец, все то, что за-служил. И народную любовь, и признание партии – правительства. Разрешили выставку картин и публикацию его воспоминаний. Родст-венники не успевали давать интервью отечественным и зарубежным корреспондентам. На похороны потратили уйму денег, словно хоро-нили не опального художника, а какого-то крестного отца. Гроб был очень дорогой, лакированный с окошком, с золотыми ручками, изнут-ри был обит шелком и бархатом, имелась подушечка. А ведь он, как знал, написал завещание, в котором указал, чтобы в такой гроб не клали, чтобы похоронили без помпы и шумихи, чтобы отпевали в сельской церкви, и отпевал бы исключительно батюшка Мокей.
Кто слушает покойников? Все сделали по-своему, с точностью наоборот. Хоронили в нарядном гробу, похороны походили на карна-вал, пришла масса чужих людей, ни слухом, ни духом не знавших, не ведавших, что это за художник. Отпевали в «модном» храме. Отпевать должен был «модный» священник. Я, присутствовавший на панихиде, ужаснулся, увидев священнослужителя.
Пусть простит меня люд православный, если коим образом слова мои оскорбят чью-то веру. Сразу же оговорюсь, что сам к тому времени уже перешагнул тот рубеж, когда шел в Храм и за священни-ком Бога не видел. Я уже знал, что со смирением приму любого свя-щеннослужителя и любую службу, но как выяснилось, я слишком был самонадеян.
Священник пришел с большим опозданием, весь храм был набит людьми, все его ждали. Это был настолько озлобленный, настолько светский человек, что ему совершенно не шло церковное одеяние. Я даже поймал себя на мысли, что следовало бы вывести его вон, как хулигана, который мешает. Он кричал, громко разговаривал, оказыва-ется, выискивал старшего. Когда выискал, не смущаясь, прямо у гроба стал утрясать финансовые вопросы. Заплатили ли? Нет ли? Было за-метно, что его почти силком привезли, что у него на этот выходной были совсем другие планы, что он устал от этой постылой, ненавист-ной ему службы церковной, что он не любит то, чем занимается. Что в Бога не верует. Собственно глубоко несчастный человек, но очень удобный, свой для таких же, как он, псевдоверующих.
В любой профессии «чужих» много, но когда это врач, педагог, священнослужитель, милиционер, то как-то особенно много пагубы приносят такие люди. Их называют оборотнями в погонах, убийцами в белых халатах, сатаной в рясе, лжеучителями. Они и сами страдают, находясь не на своем месте, становятся циниками и садистами. Будучи предуведомленным о том, что привезут какого-то особенного свя-щеннослужителя, я ждал чуть ли не митрополита Питирима. Благооб-разного, красивого, с длинной белой бородой, а тут, мирским языком выражаясь, за наши деньги и что-то жидкое на лопате.
Заметно было, что батюшка не в себе, что бесы его мучают, терзают, он аж корчился под их воздействием. А может быть, корчился от того, что будучи не чист духом, находился в Святом Божьем Храме и должен был вести службу, произносить молитвы, от которых сам же физически страдал. С ним творилось что-то невообразимое. Он начал службу, и ему стало плохо, не мог произносить слов молитвы. Дьякон пел простуженным голосом, а он даже и не читал. Свернул панихиду, практически ее и не начав. Все присутствовавшие на панихиде, за малым исключением, были люди от церкви далекие и с облегчением направились к выходу.
Убежавший, исчезнувший вдруг священник, так же внезапно объявился на улице и не постеснялся, остановил Толю, потребовал де-нег.
– Так ведь заплатили же хорошо? – сказал Толя.
– Так это не нам. Это по счету, по ведомости. Хору, работницам. А нам? Мне с дьяконом?
Толя, доподлинно зная, что батюшке лично дали огромную пач-ку, чуть было не выругался, но находящиеся вокруг Толи богатые проходимцы сунули священнику еще одну пачку и тот убежал.
Эти богатые проходимцы, окружившие Толю, как наследника престола, сыпали деньгами бес счета и, конечно, имели на то свой ин-терес. А интерес был простой, корыстный, обвести вокруг пальца То-лю, нагреть на наследии Модеста Коптева руки и положить весь ба-рыш в свой карман. Он мне потом рассказывал, про липовые отчеты о гигантских выделенных суммах, про «откаты». Это была какая-то иг-ра. В открытую воровали из государственного кармана, ничего не опасаясь при этом и те службы, которые об этом знали и должны были пресекать воровство, воровство не пресекали, делая вид, что так оно и надо, что все хорошо. Страшнее всего то, что и Толя вынужден был принимать во всем этом действенное участие. Но все это случилось позднее, а на поминках он сильно напился и принялся опять за свое, за свой великодержавный шовинизм:
– Ты что выпил на днях? Смотри. А то тоже во враги тебя запи-шу. Нам нация крепкая нужна, а не из пьяниц.
– Уместнее тебе будет трезвому об этом говорить, – намекнул ему я на то, что этот разговор мне неприятен.
– Очистим нацию от пьяниц и развратников. Ты смотри, не под-води меня. Надо создавать свои общины и возрождать былую мощь России.
Я не стал засиживаться на поминках, слушать пьяный бред его, поехал к Леониду. Леонид, как оказалось, очень хотел быть на похоро-нах, но его не пригласили, а он ждал приглашения и, не дождавшись, обиделся. Сидел с бутылкой, раскладывал пасьянс из игральных карт.
Как-то странно выходило, Леонид хотел пойти на похороны и не пошел, а я не хотел пойти, но там оказался. Толя очень просил, я, соб-ственно, ради него. Толя меня благодарил:
– Я почему тебя, Димка, позвал? – говорил Толя. – Ты думаешь, гроб некому нести? Да я только бы свистнул этой выпачканной в краске братии, этим живописцам. Они бы гроб на вытянутых руках, бегом бы до кладбища несли. Но я в такой момент хочу видеть рядом с собой дорогих мне людей. Тех, на кого всегда могу опереться.
Следовательно, на Леонида Толя опираться не хотел.
– Не позвали меня, сволочи, – говорил Леонид, держа в руках бубнового короля, – ну и шут с ними. Я и сам бы не пошел. Не люблю смотреть, как людей закапывают. Вот, сижу тихо, сам его поминаю.
Не только Леонид, но и Фелицата Трифоновна, оказывается, хо-тела быть на похоронах и даже нарядилась и сидела, ждала приглаше-ния. Хотя, казалось бы, с какой стати? Какой-то нездоровый интерес проявляли.
– Кто был? Как все проходило? – интересовалась Фелицата Трифоновна. – Припомни, расскажи подробности.
Я, что помнил, рассказал.

4
Произошло еще одно знаковое событие. Кирилл Халуганов, на малой сцене театра МАЗУТ ставил спектакль с участием Аруноса и Спиридоновой. Они были заняты у него в главных ролях. Ставил и не закончил. Разругался со Скорым, хлопнул дверью и ушел. Вот Семен Семеныч, наш мастер дорогой, и предложил доставить этот спектакль мне.
Впоследствии Фелицата Трифоновна говорила, что он, принимая такое решение, хотел одним выстрелом убить сразу двух зайцев. И сына чужими руками из театра убрать и моего провала ждал. Зачем? За что?
Но, как бы там ни было, случилось все иначе. Я дал согласие, предуведомив, что переговорю об этом сначала с Керей. Скорый со-гласился.
– Мне теперь все равно, – сказал Керя, – пусть ставит кто угодно. Хочет, чтобы ставил ты? Ставь. Никаких проблем. Ты пришел за моим благословением? Благословляю. Только со Скорым, запомни, всегда держи ухо востро.
Керя сидел у Фелицаты Трифоновны, пил и вспоминал о том. как пришел учиться на первый курс в ГИТИС и как Скорый, который учился на последнем курсе, являясь председателем общественного со-вета, гонял его по общежитию.
– Я тогда уже понял, что Скорый – дерьмо, в чем теперь уже убедился окончательно.
Я стал делать то, на что у Кери не хватило сил. Как важно пра-вильно подобрать актера на роль, я понял еще в студии у Фелицаты Трифоновны. Там занимались в массе своей случайные ребята с ули-цы, но она, работая даже с таким материалом, используя характерные особенности каждого, подбирала им такие отрывки, в которых они, сами того не подозревая, смогли максимально раскрыться и засвер-кать, как бриллианты на солнце.
Они были естественны, так как каждый ощущал, что он на своем месте. Я тогда уже уяснил, что правильное или неправильное рас-пределение актеров на роли обеспечивает успех или неуспех спектакля на девяносто девять процентов.
Я все это к тому, что кроме Аруноса и Спиридоновой все ос-тальные актеры были не на своих местах. Я поменял людей местами и сразу же на глазах все изменилось. Монтировщики, забывая сходить покурить, подышать свежим воздухом, стали задерживаться, смотреть, как-то реагировать, то смехом, то шушуканьем. То есть превращались в зрителей.
Я не только поменял людей, я переделал спектакль совершенно по внутренним актерским делам.
Была сцена, на мой взгляд, порнографическая, главные герои лежали в постели и совокуплялись (так решил это Керя сценически), при этом говорили о своих чувствах. Всю порнографию я со сцены убрал, постарался из пошлого произведения автора пьесы по возмож-ности сделать тонкую вещь. А тот диалог, который вели актеры, нахо-дясь в неглиже, имитируя половой акт, я заставил играть по-другому. Я их одел, поднял с постели, развел в разные углы сцены и только по-сле этого они у меня заговорили.
И случилось чудо. Актеры открылись и сцена вместо грязной, постыдной, нелепой получилась чистой, светлой, пронзительной. На генеральной был аншлаг. Что спектакль получился, я понял по публи-ке, пришедшей на премьеру. Собрался весь цвет театральной Москвы. Скорый, бросив съемки в Праге, также прилетел, примчался. На нача-ло маэстро опоздал, о том, что он находится в зале, я догадался по на-пряженному дыханию за своей спиной. На сцене было как раз то самое «объяснение в любви». Скорый не выдержал и громко, в полный голос, сказал:
– А почему они не е…ся? По-моему, очень живая мизансцена была.
Все в зале и на сцене так и зашлись гомерическим смехом.
После спектакля подходили известные и маститые, жали руку, говорили свои замечания.
После успеха с постановкой спектакля Скорый ко мне сильно переменился и перемены эти были не в лучшую сторону. Наступил очередной «ледниковый период» в наших с ним отношениях. Да и не только Скорый ко мне переменился, но и Толя с Леонидом. Они по-чему-то обиделись на Скорого за то. что он им не предложил, как мне, исправить ошибки за Керей.
Год назад, когда критикесса Заборская сказала: «Ваш отрывок, Дима, был лучшим» и Толя побледнел, я списал его неприязненное отношение к моей работе на то, что он чрезмерно много выпил. Но теперь, когда с ним, после моего успеха случилась чуть ли не исте-рика. Когда он кричал: «Ты в профессии ничего не понимаешь. И я б на месте Скорого давно б тебя выгнал с позором и треском». Да, когда он так кричал, я понял, что дело серьезно. Что для него это настоящая беда, – мой успех. Не сердился на него, я понимал, какие мотивы его на это подвигли.
Скорый любил много и красиво говорить, а нас любил ругать:
– Что вы все слушаете и слушаете меня! Я сам знаю, что красиво говорю. Работайте, делайте что-нибудь, а то никто диплома не по-лучит, всех разгоню. Всех разгоню, а сам уйду в монастырь, запрусь в келье или уеду с цыганами в кибитке куда глаза глядят. Запью, загу-ляю, ограблю прохожего.
В монастырь не ушел, с цыганами не уехал, никого не разогнал. После этой успешной моей постановки так красно уже не говорил. И тут понеслось, – тройки за экзамены, немилость, охлаждение. А вроде бы, должен был радоваться.
Леонид сообщил мне вдруг, что хотел застрелить Бландину.
– В лес ее возил, – говорил Леонид, – перед носом ее пистолетом тряс. Три раза делал попытку нажать на курок, но так и не смог. Когда назад в Москву возвращались, подлезла ко мне и спрашивает: «Ну что, непросто застрелить женщину, которая тебя любит?». Искренно сказала. Давно я таких интонаций в ее голосе не слышал.
– А зачем ты хотел ее убить? За что? – ужаснулся я такому его заявлению.
– А за то, что всем приносит только вред. Подруг заставила с мужьями развестись: «Оно вам надо, быть в кабале?». Все свои силы только на то и тратит, чтобы разлучать людей. Вон, и меня с женою разлучила. Ну, что ты смотришь на меня, как на убийцу? Все, слава Богу, обошлось, кончилось миром.








Глава 28 День рождения Леонида

1
На день рождения Леонида, за малым исключением, пришел весь наш курс. Пока накрывали на стол, Зурик угадывал, в какой руке зерно от оливки. И никто его не мог обмануть. Был со всеми уговор – зерно в карман не прятать, но до того хотелось Азаруеву выделиться, что он спрятал в карман косточку и, когда Зурик сообразив подвох, переспросив: «На месте?», ошибся. Антон объявил себя победителем и побежал всем об этом рассказывать.
Леонид, находясь в нехорошем возбуждении, предложил мне провести бой.
– Давай, Бородино? Я вместе с Наполеоном поведу французские войска, а ты русские. Условия прежние. Если главные силы разбиты, выставляется резерв до двух раз, но за каждый, в наказание, по пол-ному стакану без закуски.
Я согласился. Полем боя был журнальный столик. Мы тотчас расставили солдатиков и стали катать железный шар от детского биль-ярда. Дух ли великого русского полководца, вставшего за моей спиной, неровная ли поверхность стола, помогавшая мне и мешавшая Леониду, та ли напряженность, которая была в нем, но я стал побеждать. Главные силы у Леонида иссякли в тот момент, когда я и потери-то понес незначительные.
Он выпил стакан водки, выставил резерв и опять все легли смертью храбрых под моими железными ядрами. Один за другим по-гибли Эммануэль Груши, Даву Луи Николя, Иоахим Мюрат. Причем Мишель Ней, князь московский, подлетел от удара шарика так, что Леонид его еле поймал. Последним завалился на бочок поляк Дом-бровский. Леонид выпил второй стакан и выставил старую гвардию во главе с самим Наполеоном Карловичем. И первое время казалось, что мне без резерва не справиться.
После метких бомбометаний Леонида у меня осталось всего две фигурки, но стояли они на разных флангах, и эти два героя, два русских чудо-богатыря разбили в пух и прах хваленую гвардию Бо-напарте.
Леонид снял со стены портрет Наполеона, где тот изображен был в теплой меховой шапке и с меховым воротником и, как бы говоря за него, пробуя отшутиться, сказал:
– Дикая страна. Потерять такую армию!
Мы пошли с Леонидом за праздничный стол, за которым нас все уже ждали.
Все взяли рюмки в руки, Фелицата Трифоновна стала говорить тост:
– Как известно, женщина любит ушами, а мужчина глазами…
– Если женщина любит ушами, то она – извращенка, – перебил ее Леонид, – а если мужчина любит глазами, то значит, он – импотент.
Фелицата Трифоновна покраснела, она никак не ожидала по-добного поведения от сына, и ее благодушное настроение мгновенно исчезло, испарилось.
– Ты стал очень пошлым. Тебя нельзя пускать в приличное об-щество, – сказала она и тут же сорвалась, стала злобно кричать, – что я только от тебя не вытерпела! Ты себе и вены резать хотел, и чемодан на тот свет собирал. Помнишь ли ты?
– Конечно, помню, – охотно отозвался Леонид, – это из «Силь-вы».
Он запел:
– «Помнишь ли ты, как это все начиналось? Помню ли я?». Помню, помню.
Фелицата Трифоновна так и села, держа наполненную рюмку в руках. Встал Леонид и стал говорить свой тост, который похож был даже не на тост, а на какое-то программное выступление:
– Наша жизнь в искусстве, не начавшись, закончилась. С чем вас и себя самого поздравляю. Все мы бездари, болтуны, бездельники. И поделом нам, заслужили. В спорах бесконечных проболтали себя, весь пар ушел в свисток. Выпустили пар и затихли, а сколько дел мог-ли бы сделать. Четыре года трепотни, тысячи выпитых чашек кофея, зависть, сплетни, а результат нулевой. ВГИК, ГИТИС, Литинститут – это ловушки, западня, фабрики по переработке таланта в посредст-венность. Эти фабрики проглотили целые поколения и почти всех уничтожили. Участи превращения в дерьмо избежали немногие. Мы не из их числа. Нас я не могу причислить к этим счастливчикам. Мы как раз то самое, чья участь – каменеть. Была б моя воля, я б ликвиди-ровал все эти институты. Ну, согласитесь, как сейчас обстоят дела? Приходит уже готовый актер, ему бы играть и играть, наращивать творческие мышцы, а его, проверив на состоятельность и убедившись в том, что он может звезды хватать с небес, толкают в болото с тухлой водой и говорят: «Побарахтайся. Звезды звездами, а поживи-ка года четыре с жабами, похлебай жижу, поквакай вместе с ними». Тут лю-бой, не то, что по сцене или там, перед кинокамерой, а просто по ров-ной земле ходить разучится. Так и будет блуждать по ямам, да кана-вам. После четырех лет пустой болтовни, самолюбования и ненужных уроков у никчемных педагогов, все перегорают, теряют профессиона-лизм, и ни из кого в конце концов ничего путного не получается. От-дать театроведов в университет, а актеров в театры, в стремнину бур-ных рек. Кто выживет, тот выживет. Так правильней всего. Сколько судеб поломано, сколько талантливых людей прахом пошло, не со-стоялось в профессии. Я смотрел вчера документальный фильм о вой-не. Показывали командира одной из штрафных рот, с боями прошед-шего от Сталинграда до Берлина. Вот он сказал, что одними убитыми за все это время он потерял столько людей, что можно было бы соз-дать из них целую дивизию. Восемь тысяч человек под его командо-ванием погибло, а он веселый, улыбается, смеется. Вот и у меня ощу-щение такое, что я тоже целую дивизию потерял, только мне не до смеха. Причем из тех, кого знал лично. Не так, чтобы мельком увидел лицо, а так, что помню и дыхание, и умные глаза, и крепкое рукопо-жатие. Все пропали. Не все, конечно, сгинули физически, но как ху-дожники, творцы, имевшие талант, искру божью, свою звезду, которая вела, погибли все. Конечно, гнули их, ломали, стирали в порошок, втаптывали в грязь, оплевывали, оговаривали, по черному завидовали им. Их обшучивали, окручивали, про них всякие сплетни плели. И своего добился враг, теперь их нет, и свет далекий тех планет уж не рассеет мрак. А какая была духовная рать, какие исполины! Они могли бы горы свернуть, если б успели плечи расправить. Но не успели, увы. Не успели. Кто в крысу превратился, кто в лакея, кто в побирушку, шута горохового, ради денег живущего. Помните, как смеялись мы над Сорокиным и Сарафановым, помышляя – изгнали с Олимпа, туда им и дорога. А оказалось, что люди поняли, что у них другое призва-ние. И хватило им года для понимания такой очевидной истины. А мы до сих пор упираемся, не желая признавать, что лишние, вредные ис-кусству люди, и все продолжаем копошиться в своем ничтожном творчестве, как черви в навозе. Мы оказались в дураках, а не они. По-следние стали первыми. Так что закрыть! Закрыть все ВГИКи, ГИТИ-Сы, литинституты – закрыть! Вместо того, чтобы стать кузницей кад-ров, эти заведения с самого момента открытия сделались бездонной могилой для всего живого, страждущего, ищущего правды. С их по-мощью заседавшие там старые негодяи гробят тех, кто, развиваясь в нормальных, естественных условиях пришел бы к ним на смену. Если пишется тебе, так пиши, если пляшется, – пляши. Лицедействуешь – на сцену. С клоунадой – на арену. Вот смотрю я на вас, за столом си-дят сплошь все двадцатилетние старики и старухи, да и сам я в душе старик, если не сказать хуже.
– Куда уж хуже? – поддержал выступление Зурик, – хуже только мертвец
– Это я и хотел сказать, – закончил Леонид и выпил то, что ос-талось в рюмке, больше половины расплескал, пока витийствовал.
– Как говорил Станиславский, – снова вступила в свои права Фелицата Трифоновна, – человеческая природа требует веселья в праздник и всякий, кто этому мешает, вызывает в душе злость. К тебе пришли друзья на день рождения, а ты их отчитываешь, как на пар-тийном собрании. Что вы не поете, не танцуете? Это же день рожде-ния, а не поминки. Ну-ка, несите сюда гитару.
Гитару передавали от одного исполнителя к другому, никто не изъявлял желания петь, все придумывали отговорки:
– Не в голосе… Вывихнул палец… Потом…
Наконец, все же запели, но делали это как из-под палки, и тут же, устыдившись, перестали. Застолье превращалось в тягостное, подневольное мероприятие, очень смахивающее на заседание заговорщиков, ожидающих скорого ареста. Вот, кто-то их уже предупредил, и они сидят, ждут, когда распахнется дверь и властный голос скомандует: «Встать, руки за голову, ноги шире плеч, выходи по одному!». Как ни странно, даже не ели и не пили. Хотя всего было вдоволь, – и закуски и выпивки. И ни о чем не говорили, словно собрались чужие, друг другу незнакомые люди, не имеющие общих тем. Фелицата Трифоновна очень расстроилась.
– Какие вы все были веселые, искренние, а теперь сидите, дей-ствительно, как старики, противно на вас смотреть.
– Так вы же нас такими сделали, – сказал Леонид.
– Не выдумывай. Все зависит только от самого человека, а об-винять в своих бедах других – это самое простое. Это оправдание сла-бых, бездарных людей.
Кто-то тихо и невпопад, без всяких тостов, выпивал, кто-то ле-ниво ковырялся в салате. Фелицата Трифоновна, сидевшая со мной рядом, стала в полголоса жаловаться на сына:
– У Леньки было необыкновенное обаяние, с людьми сходился легко, знал все сильные и слабые стороны каждого, мог свободно иг-рать на струнах человеческой души. Боженька подарил ему золотой ключик, открывавший все замки и дверцы человеческих сердец. С пошляком умел говорить пошло, с циником – цинично, с утончен-ным человеком – утонченно, с окрыленным – окрыленно. И вот, за время этой безумной жизненной скачки из одного института в другой, с этими женитьбами – разводами, весь порастратился. Сделался обыч-ным, уставшим, сереньким, угнетенным безверием человеком.
Да, за четыре года изменилось многое и в первую очередь сама Фелицата Трифоновна. Четыре года назад у нее все в руках горело, ус-певала за всеми (я имею в виду себя, Елкина, Савелия Трифоновича и Леонида) стирать, гладить, готовить. Делала замечательную настойку на черносливе, были свои печения, варения и прочие сделанные своими руками вкусности. На праздники она удивительно вкусно и изысканно накрывала столы, бесподобно готовила. И вот, теперь все сошло на нет. Самые знаменитые ее кушания стали невкусными. Вроде все, как всегда, да не то. И горошек зеленый не тот, в салате. Суповой стала класть, «слопают, не заметят», и картошка с морковкой твердоватые, не совсем проваренные, а в винегрете – недоваренная свекла, совсем, как камень, почти что сырая. И так во всем проглядывало изменившееся отношение. Курица не та, все не то. Фелицата Трифоновна и сама признавалась: «Раньше меня на все хватало, а теперь вот выдохлась».
Раньше гости собирались в четырнадцать ноль-ноль и пели пес-ни, танцевали, играли в разные забавные игры, от фантов до жмурок. И блюда на столе сменялись не спеша. За холодными закусками сле-довали горячие, картошка со свининой и курицей, затем чай с пирож-ными, ликеры с фруктами. И никто не замечал. Как быстро пролетало время. Первые гости разъезжались в двадцать четыре часа, и Фелицата Трифоновна им говорила: «И чего торопитесь, ночевали бы у нас. Всем места хватит». И ведь действительно, хватало, по двадцать чело-век ночевало. И было не тесно. А в последнее время собирались в де-вятнадцать ноль-ноль, ни песен, ни танцев, говорить не о чем. В лучшем случае обсуждались всем известные сплетни. Кто на ком женился, кто от кого ушел. Не успевали гости сесть за стол, Фелицата Трифоновна уже несла горячее и тут же чай, торт, фрукты, то, что и всегда подавала по заведенной традиции. И всем было заметно, что гостям не рады, что хозяева их терпят с трудом, торопятся поскорее накормить и выпроводить (да и гости приходили без энтузиазма, не принося с собой никакой радости). Время подгоняли чуть ли не плет-кой, а оно тянулось еле-еле, не хотело поспешать. Фелицата Трифо-новна, сама этого не замечая, несколько раз вставала, подходила к на-стенным часам и говорила: «Стоят они, что ли? Нет, ходят. Но как, однако же, медленно. Наверное, неисправны».
Самые последние гости уходили в двадцать два ноль-ноль и, за-пирая за ними дверь, Фелицата Трифоновна говорила:
– Ну, никакого такта нет у людей. Сидят, хлопают глазами, не выгонишь.
Савелий Трифонович перестал посещать праздники, а четыре года назад не пропускал ни одного. И не только играл на баяне своем, но и принимал живейшее участие во всех наших забавах.
2
Вечером, после того, как все ушли, я помог убрать со стола и помыл посуду. За чаем и за разговорами не заметил, как на электрон-ных часах высветилась тройка. Пришлось заночевать, хотя точно помню, во что бы то ни стало намеревался уйти.
Лег в комнате Леонида, он все не унимался:
– Знаешь, я стыжусь того, что принадлежу к этому продажному племени проституток, к касте актеров и режиссеров.
– Когда-то гордился тем, что принадлежишь, – вспомнил я, – конечно, проститутками не называл. Режиссер у тебя тогда был не больше, не меньше, как поводырь для слепцов. Моисей для народа Израиля.
– Времена меняются, меняются и взгляды, – Леонид растер пальцами виски и резюмировал сказанное. – Да-с, господин штабс-капитан, жизнь прожита зря.
– Да все еще у нас впереди, – попробовал я его успокоить.
– Это у тебя все еще впереди, а мои свечи отгорели. Пойду, по-курю, а ты спи, не жди меня. Успеем еще наговориться.
Он выключил свет и вышел из комнаты. Я, вняв его наставлени-ям, тут же заснул. Спал плохо, часто просыпался. Состояние было паршивое. Болело сердце, голова была, как не своя. Помню, в очеред-ной раз проснулся и слышу, кто-то колет лед за окном. Кто это, ду-маю, может среди ночи лед колоть? Неужели Леонид? Он в комнату спать так и не вернулся. А потом опомнился, пришел в себя. Какой лед? Ведь это же часы так громко тикают. И всю ночь в таком вот бо-лезненном беспокойстве провел. Еще и не рассвело, когда я оделся и вышел из комнаты. Умылся, прополоскал водой рот и, выйдя из ван-ной, стал искать Леонида.
В комнате Савелия Трифоновича его не было, в комнате Фели-цаты Трифоновны его быть не могло. Тогда я заглянул в центральную залу. Леонид был там, он спал крепко и я решил уйти, не прощаясь, не предупреждая его об этом.
Он спал на софе, вместе с Фелицатой Трифоновной. Софа была разложена таким образом, что они лежали головами ко мне. Фелицата Трифоновна, словно почувствовав мой взгляд, проснулась и посмот-рела в сторону двери и как-то виновато улыбнувшись, потащила одея-ло на себя, укрылась им до подбородка. Тут только я сообразил. Что она закрывает свои голые груди. «Что это? – не понял я, но на всякий случай отпрянул от двери. – Она, получается, без ночнушки лежит с сыном? Нет. Не может быть, померещилось».
Между тем в комнате началось движение. Судя по доносившим-ся до меня обрывкам фраз, Фелицата Трифоновна разбудила сына и гнала его прочь, затем сама хотела встать и уйти. Но разбуженный Леонид не позволял ей этого сделать.
– Пусти, скотина… Димка уже встал, что он о нас подумает? – сказала Фелицата Трифоновна.
И после этих ее слов все как будто затихло. Не слышно было ни звука, ни шороха. Стало так тихо, что у меня даже в ушах зазвенело. Я в очередной раз предпринял попытку уйти, но тут началась возня, сопение и стоны. Я своим ушам не поверил, мне казалось, что я схожу с ума. Совершенно обессилев, я прислонился спиной к стене. «Нет, нет, это невозможно, – уверял себя я, – это у меня что-то с головой. То лед всю ночь кололи, то вот, слуховые галлюцинации». И настолько я себя в этом убедил, то есть в том, что это невозможно, что просто взял да и заглянул в комнату.
Чуда не случилось, к звуковым галлюцинациям добавились зри-тельные. Фелицата Трифоновна лежала на спине. Голова ее свисала с софы. И свисала настолько, что она могла видеть меня в перевернутом виде. Она меня и увидела, даже постаралась улыбнуться. Улыбка по-казалась мне жалкой, извиняющейся. Правда, это было какое-то мгно-вение, она все же сильно была увлечена процессом и долго не могла ни на что другое отвлекаться. Громоздящийся над нею Леонид, заметив меня, не испугался, и не удивился, он даже подмигнул мне. Впрочем, сделал это так же на ходу. Он был слишком занят.
Странно, но после увиденного я совершенно успокоился. Пошел в ванную, принял холодный душ и только за завтраком (на который я был приглашен сразу же по выходу из ванной), совершенно неожи-данно для себя обнаружил, что не могу ни есть, ни пить. Меня стало знобить, а потом мелкая дрожь перешла в крупную. Затрясло так, буд-то я оказался на Северном полюсе.
Фелицата Трифоновна в этот момент спокойно рассказывала о том, как жульничают в булочных продавцы.
– Режут буханку пополам, – говорила она, – а затем от каждой половинки отрезают по ломтю. Покупатели сложили отрезанные час-ти, смотрят, а целого хлеба и не выходит. Устроили скандал.
Леонид внимательно слушал ее, но смотрел на меня. Смотрел во-просительно.
– Ты выпей водочки чуть-чуть, – рекомендовал он. – И слишком не злоупотребляй, а то допьешься.
– Это не похмелье. Не надо было душ холодный принимать, – сказал я всем и в первую очередь себе, не желая и думать о других причинах, вызвавших озноб.
По дороге в общагу я купил бутылку водки и выпил ее, после чего меня целые сутки рвало, но этим я спасся. Кошмар, случайным свидетелем которого я стал, больше не преследовал меня, не истязал.
3
Я старался об этом не вспоминать, но все же уйти от разговоров на эту тему не удалось. В институт приехал Леонид. Приехал в стро-гом черном костюме, в черных очках. Предложил пройтись, прогу-ляться. Завел меня в тихий дворик у театра имени Маяковского и за-говорил:
– Я знаю, из-за чего ты на меня дуешься.
– Не дуюсь, – попробовал соврать я.
– Ты пойми, Димон, просто мои жизненные рамки шире, чем твои. Вот и все. Широким путем иду, угодным сласти творити. Пусть горько будет в последний день… Это мое дело, моя печаль.
– Ты с ума сошел.
– Почему? Что в этом предосудительного? Она хочет меня, я хочу ее, вот и все.
– Но она же твоя мать!
– Ну и что? Согласись, если бы она попросила меня потереть ей спину, и я бы потер, это не было бы чем-то особенным. А теперь вду-майся. Если я потер не рукой и не спину, то вдруг отчего-то получает-ся, что совершил что-то ужасное. Хотя и она, и я, – оба получили от этого гораздо большее удовольствие, нежели от потирания рукой спи-ны. Ну, что, разве я не прав? Ну, хорошо, согласен, в твоих глазах я виноват, прошу за это прощение. Но ты же сам, сознайся, к матери моей клеился. Хотел ее…
– Кто тебе такое мог сказать?
– Сама она и сказала.
– Не выдумывай. Что она могла сказать?
– Что ты таращил на нее глаза, лез с предложениями, в кино зазывал. Она все и выложила мне, как на духу. Я, говорит, не бегаю от молодых мужчин, но Дима был слишком наивен в своих ухаживаниях. Я в лицо ему об этом не говорила, но улыбку при этом скрыть не мог-ла.
Я призадумался и вспомнил свое приглашение в кино. Застал я ее как-то в кабинете Дома культуры с неимоверным отчаянием в глазах и, не зная, как помочь, пригласил в кинотеатр. Помню, удивился тогда странному восприятию такого, на мой взгляд, безобидного предложения. Она покраснела, достала зеркальце, смотрела то на свое отражение, то на меня и ответила: «Нет-нет, как-нибудь в другой раз. Пожалуйста. Пойми меня, не обижайся». В ее словах был какой-то странный подтекст, что-то постороннее и непонятное. Оказывается, вот о чем она тогда подумала.
Со своей стороны вспомнились и другие истории, связанные с Фелицатой Трифоновной.
День рождения Зурика отмечали на квартире у Леонида. Было это на первом курсе, как обычно, был весь курс, песни, танцы, Саве-лий Трифонович с баяном. Фелицата Трифоновна за свои деньги ог-ромный стол организовала. И растроганный Зурик, конечно, пьяный, как и все остальные, встал и пошел ночью в спальню Фелицаты Три-фоновны, стал ей там ноги целовать. Весь юмор и комизм заключался в том, что делал он это из чувства благодарности. «Есть же такие доб-рые и великодушные люди на земле», – говорил он мне за пять минут до своего поступка. Фелицата Трифоновна, рассказывая нам с Леони-дом об этом на другой день, очень смеялась. «Я-то думаю, мало ли, занесло мужичка. А он – «спасибо, спасибо» и ушел.
Тогда я на эти ее слова так же внимания не обратил, теперь же все виделось по-другому. Припомнил и другие эпизоды. Сидел я в чи-тальном зале библиотеки ГИТИСа и вдруг вошла она, села за столик, прямо напротив меня, взяла мою покоящуюся на столе ладонь в свою. Да взяла таким образом, что пальцы наши чередовались. Собственно, я этому не противился, воспринимал это, как безобидную игру. До тех пор, пока она мою руку несколько раз не сжала. Сжимала и разжимала как-то импульсивно. И я до этого момента совершенно спокойный, находящийся целиком и полностью в изучаемом материале, где-то даже в полудреме, почувствовал, как все тело мое оживает и распаля-ется похотливым вожделением. Я тогда встал, извинился и вышел. До этого был случай другой. Поздравляли ее в студии с днем рождения, и я от всех студийцев поднес ей букет. Потянулся с поцелуем к щеке, но она подставила губы и не просто подставила, но при этом обвив мою шею рукой, впилась в мои губы сама, да так, что у меня по телу про-бежала чувственная дрожь. Потом как-то пригласив к себе домой, на занятия и, позвав в свою комнату, как бы случайно оказалась в негли-же. Я все это старался не замечать, и вдруг такие обвинения.
Я Леониду не сказал всего того, что вспомнил, но для себя оп-ределенные выводы сделал. Выходило так, что если Леонид и был виноват в случившемся, то ровно наполовину. Сказал же я ему сле-дующее:
– Страшно мне за тебя. И дело не в том, что ты с матерью спал, хотя само по себе это ужас кромешный и в голове моей случившееся не укладывается, а в том, что считаешь это нормальным и стоишь, до-казываешь мне теперь, что это единственно верная для тебя дорога. Куда же она тебя приведет?
Леонид не ответил. Он эти слова мои воспринял, как прощение и, сделав вид, что переполнен благодарностью, взял и поцеловал мне руку. После этого вдруг прямо на нас с неба упал вороненок, клевался, пытался вырваться.
– Дурачок, что же ты клюешься, я же добра тебе желаю, – как-то нежно, чуть ли не со слезами на глазах сказал Леонид.
Тотчас нас стали атаковать взрослые вороны, родители выпав-шего из гнезда птенца. Леонид несколько раз подбрасывал вороненка на ветку. Но тот все не мог удержаться на ней, и тогда был заброшен (с помощью его неокрепших крыльев, разумеется) на железную кры-шу двухэтажного дома. Все подальше от кошек, в огромном количест-ве собиравшихся в этом дворе. Их там централизованно кормили.






Глава 29 Первая любовь Леонида. Отец Леонида.
Деньги для Тараса

1
После того, как вороненка, выпавшего из гнезда Леонид забро-сил на крышу, он отряхнулся, застегнулся и, подойдя ко мне вплот-ную, тихим, молящим голосом попросил, чтобы съездил я вместе с ним на кладбище. Очень не хотелось, но я поехал. По дороге он рас-сказал, к кому мы едем.
Оказывается, была у него настоящая нешуточная любовь. Де-вушка по имени Настя. Тихая, безответная, жила вдвоем с бабушкой, а бабушка давно и безнадежно болела. И Фелицата Трифоновна, узнав обо всем этом, решила Насте помочь. Бабушку положили в хорошую больницу, чтобы поправить ей там здоровье, и через три дня она там умерла. Бабушку сожгли в больничном крематории, а после захороне-ния праха Фелицата Трифоновна намекнула Леониду на то, что не сама по себе ушла бабушка в мир иной и не дешево было указать ей туда дорогу, и что он, Леонид, за эдакий подвиг должен мать свою на руках носить.
– После того, как родная мать моя мне так «помогла», – говорил Леонид, – я уже не мог показаться Насте на глаза. Она бы догадалась, поняла. Да и не солгать, не обмануть ее я бы не смог, как не смог бы и скрыть от нее того, что все это знаю. А это ее бы убило. Она ведь была, как Снегурочка, худенькая, прозрачная, в чем только душа теплилась. Где-то через полгода мне позвонили из госпиталя имени Бурденко. Позвонили по просьбе Насти, которая там лежала. Она хотела меня видеть, я пришел. Голову ей обрили наголо, лежала в двухместной палате. Удалили опухоль в мозге. Неделю она в реанимации провела, плохая свертываемость крови, врачи опасались, что может случиться кровоизлияние в мозг.
А потом в палату перевели и температура все не снижалась, держалась под сорок. Таяла моя Снегурочка на глазах, а я ничем ей не мог помочь. Я ей святую воду приносил, губы ей смачивал, на лбу крестик нарисовал. Как вошел, сразу спросил: «Ты простила меня?». «Мне, – говорит, – не за что тебя прощать. Обязательно скажи тем де-вушкам, с которыми будешь встречаться, что жила на свете такая Настя, которая тебя любила, а еще скажи, что она просила их быть с тобой нежными и внимательными».
Настенька держала мою руку в своей и просила не покидать ее до самой смерти. Так трое суток я рядом с ней и просидел. Не спал, не пил, не ел. Смотрел на нее и читал стихи, все, что знал, все, что пом-нил, пел песни в полголоса, что-то шептал в бреду. Удивительная это вещь, когда на твоих глазах умирает человек. Лежит, дышит, а через какое-то мгновение уже не дышит. Рука горячая, а тебе говорят, что она умерла. Я за те трое суток потерял двадцать килограмм веса, поте-рял голос, с неделю после случившегося слова не мог сказать. Когда домой из госпиталя возвращался, брюки держал обеими руками. Пид-жак на мне, как на вешалке, висел.
Да перед операцией с меня запросили полтора литра крови. По-рядок такой ввели, какой-то умный человек придумал и до сих пор, наверное, берут. Вот я, Собурыч и Кирюха, по полкило им и сцедили. Ребята здорово тогда мне помогли. Я растерялся, приговор врачей ме-ня ввел в совершеннейшую прострацию. В горле ком стоял, в глазах все плыло, да рябило, мир видимый распадался на пазлы, на маленькие кусочки. Ребята во всем поддержали, сказали: «Не переживай, если будет нужно, мы три раза по пятьсот грамм сдадим».
Тут со мной что-то неладное случилось, «дерьмо» полезло изо всех пор. До сих пор не пойму, почему. Возможно, от зависти к такому высоконравственному поступку. Я хихикнул и недовер-чиво заявил:
– Вот в это что-то не верится. Ведь я же знаю их хорошо. Для красного словца, скорей, сболтнули.
Леонид улыбнулся и мягко, чтобы не задеть меня, подтвердил сказанное примером.
– Нет, не сболтнули, – сказал Леонид, – тогда еще авария страшная в Москве была и сообщили, что нужна кровь. Так они, не успев прийти в себя после этой сдачи крови, а ноль-пять – это доза не маленькая, поехали сдавать кровь туда. И все, заметь, бесплатно. Бо-женька, я думаю, за это им многое простит. Так людей любить только у нас умеют. Хорошие у нас все-таки люди. Мы об этом не задумыва-емся, а как прижмет.
– Ну, и что? Сдали?
– Собурыч рассказывал, приехали они туда, а там столько желающих кровь свою сдать, что со счета собьешься. И врач сто-ит на крыльце больницы, кричит: «Все! Спасибо! Расходитесь! Для операций крови достаточно». Я знаю, что мы стесняемся, стыдимся признаваться в любви. В любви к людям, к Родине. Оно может, так и надо, так и следует. Но в творчестве своем у каждого есть такая возможность. У всех руки развязаны. Не стесняйся эту любовь проявлять. Не знаю, представится ли мне такая возможность. С тех пор, я имею в виду после смерти Насти, я так никого и не полюбил. Мучить мучил, мучили меня, а любви – нет, любви не было. И про Настю я никогда никому не рассказывал, тебе первому рассказал, и поверь мне, это было не просто.
Мы приехали на кладбище, положили цветы на могилу. Там с черного полированного камня, смотрело на нас наивное, удиви-тельно жизнерадостное девичье лицо. Там же, у ее могилы Лео-нид сказал мне о том, что объявился его отец и сегодня вечером ждет нас в ресторане.
– Так он тебе в такой день встречу назначил? Какое совпа-дение. Ее годовщина, и отец нашелся. Надо же.
– Наивный ты, Дима. Это я ему назначил встречу именно в этот день.
2
Ресторан был дорогой, официанты вежливые. Отец Леонида, тоже Леонид, тоже Леонид Леонидович, был не один. С ним была эф-фектная молодая женщина. Высокая, в теле, настоящее чудо природы. Гормоны в ней так и играли; так и хочется оговориться и сказать: «гармони в ней так и играли». Она всех окружающих пожирала своим похотливым взором.
Леонид Леонидович старший был к ней заметно равнодушен. Драгоценностей на ней было, как на царице в праздник. Окинув ее взглядом с головы до ног, Леонид сказал:
– Какая вы красивая. Наверное, богатая?
– Я дорогая, хороший мой, – любезно ответила дама.
Москалев-старший, сообразив, что она будет только мешать, при первом его разговоре с сыном, отправил ее за соседний столик. Туда, где сидели его друзья, похожие на штангистов, наряженных в праздничные, яркие костюмы.
– Успехов на вашем нелегком поприще, – сказал-таки ей напос-ледок Леонид.
Он представил меня отцу, мы сели за столик. Леонид Леонидо-вич сделал заказ. После того, как все немедленно было принесено (я заметил, что обслуживало нас одновременно три официанта), мы выпили по первой за знакомство. Отец Леонида стал говорить и гово-рил он очень интересные вещи. Надо заметить, что он был замеча-тельно красив и обаятелен, походил одновременно и на Сергея Бон-дарчука и на Евгения Матвеева в молодости, обладал чудовищным магнетизмом. Разговор у нас с ним был долгий, приведу по памяти лишь некоторые выдержки:
– Вот, говорят «прости», – объяснял нам Москалев-старший свой взгляд на мир, – я этого не в состоянии понять. В уме у меня не укладывается. Ну, как это? Сначала сделал что-то, затем сказал «про-сти» и на этом все? Нет, так не будет. Он, тот, кто нагадил, должен знать, что на «прости» ему не проехать. В этой жизни закон такой: зуб за зуб, глаз за глаз. А была бы моя воля, я бы устроил так: выбили тебе зуб, ты выбей десять, выбили тебе глаз, выбей все, что есть – и второй и третий. Убей, на части разорви. Вот это будет действенный закон. Вот это будет справедливость, которая приведет к порядку.
Я после этих слов почему-то решил, что отец Леонида работает в правоохранительных органах и, конечно, имеет генеральское звание. Чувствовалась в нем власть.
– Да, отец, ты явно не Иисус Христос, – сказал Леонид.
– Сынок, ты не подумай чего. Я крещеный.
– Крещеный-то ты крещеный, но Христос учил прощать врагов своих.
Отец Леонида принял это за шутку и так громко, так искренно рассмеялся, что Леонид даже не стал его разубеждать, так и оставил в заблуждении.
– Ты меня библией не пугай, – смеясь, говорил ему отец. – Я ее штудировал. Как это там говорится: «Воды краденые сладки и утаен-ный хлеб приятен». Так и театр ваш о том же говорит: «Не все преступники злодеи, и смирный человек решится на преступление, когда ему другого выхода нет». «Нет, – думаю, – не генерал и не милиционер».
Правитель, когда хочет, чтобы его избрал народ на трон, гово-рит: «Я накормлю голодных, дам кров бездомным, буду милостив к вдовам и сиротам. Прекращу войны и раздоры, в стране воцарится мир». А когда становится правителем, отдает такие приказы: «На все золото, что есть в казне, купить оружие. Я обещал покончить с вой-ной, но для этого надо мне завоевать весь мир. Пусть льется кровь, пусть гибнут самые лучшие. Самые лучшие хороши только на погос-те, а в жизни от них сплошные проблемы. Пусть гибнут герои. Вдова-ми и сиротами легче управлять. Бездомных и голодных в тюрьмы за бродяжничество и как потенциальных бунтовщиков. Народ заставить трудиться, взвалив на него бремя непосильных налогов. Чтобы работая и вкалывая денно и нощно, не могли б уплатить положенного. Чтобы красть приходилось, чтобы все ощущали себя преступниками, за которыми в любую минуту могут прийти, чтобы дрожали и боялись. Личную охрану усилить, кормить, угождать ей, чтобы берегли меня, как гарант собственного благополучия. На все остальное плевать». Так поступали и будут поступать все правители. И что же остается простому человеку? Остается думать. Он начинает рассуждать: «Если мне, честному, совестливому, желающего людям только добра, нет места в вашем мире, нет возможности показать свои таланты, проявить себя в лучшем качестве, значит, мир ваш болен, зол, бесчеловечен. И мне не остается ничего другого, как только взять и этот мир изменить». Способов изменить мир много, способы разные. Кто-то выбирает ваш, библейский, говорит: «Добро должно быть с кулака-ми», «Христос не мир принес, но меч». Кто-то выбирает другой, гово-рит: «Лечи подобное подобным» и выбирает все те же инструменты, как-то – ложь, грабежь, убийства. И у первых и у вторых задача одна, – прийти к власти. Прийти, разумеется, для хорошего. Прийти для того, чтобы исправить этот мир, излечить его от проказы. Но вот парадокс, и тем и другим нужны деньги. Много денег.
– Все сейчас с ума сошли, – сказал Леонид, – все на деньгах по-мешались. Жить стало невозможно, куда ни глянь, кругом сплошной беспредел.
– Беспредел? Да. Но я тебе на это вот что отвечу. Река по весне выходит из берегов, но проходит время и она возвращается в свои границы. А та, лишняя, дурная вода, как правило, всегда уходит в землю. Беспределу туда и дорога. В природе все разумно устроено, рассчитано на века. А что не разумно, то ненадолго.
Сидели мы, беседовали, и вдруг произошло следующее. В такой фешенебельный ресторан, где пол зеркальный, потолок хрустальный, где официантов целый рой, охрана и замки, прошмыгнул каким-то об-разом забулдыга. Весь рваный, грязный, он прошел через служебный вход и его никто не заметил. Выскочив оттуда, откуда появлялись официанты с подносами, он прямиком направился к нашему столику и, подойдя, обратился к Леониду Леонидовичу:
– Вор, дай похмелиться, – сказал забулдыга
Я решил, что сейчас произойдет что-то страшное, что Москалев-старший придет в бешенство, схватит забулдыгу за шкирку и собст-венноручно выкинет его из ресторана. Но случилось непредвиденное, Леонид Леонидович расплылся в умильной улыбке, у него увлажни-лись глаза, он налил целый фужер водки, соорудил бутерброд из мас-ла, хлеба и икры. На какое-то время мы, как собеседники для хозяина застолья просто перестали существовать, исчезли с поля зрения. Ос-тался только этот забулдыга и забота о нем. Он его обласкал так, как мать родная никогда б не обласкала. Дал денег, визитку и проводил к той самой лазейке, ведущей, видимо, в варочный цех, через которую он проник в зал ресторана.
Вернувшись на свое место, он и не обмолвился о случившемся, да и у нас языки не повернулись интересоваться: «Что это было? Кто это был?». Впоследствии, припоминая детали, я удивлялся: «Как мог прохожий знать, а он ведь совершенно не сомневался, что Леонид Ле-онидович вор, что он сидел в тюрьме? Ведь совершенно не было ни-каких видимых примет, ни в поведении, ни во внешности. Может, бухнул наугад? Но зачем обращаясь наугад, говорить «вор», сказал бы «шеф», «командир», как в таких случаях обычно делают. Нет, он точ-но знал, что говорил и безошибочно знал, к кому обращается. Я вспоминал его интонацию, то, как сочно были произнесены эти три слова. Это была не пустая просьба, это была поэма, зашифрованное объяснение в любви, сокрытое от непосвященных: «Мы с тобой одной крови, ты и я. Я знаю, что ты король, и ты знаешь, что не водка мне нужна, нужно было видеть тебя живым и здоровым. Спасибо, что ты есть, спасибо за то, что я имею счастье тебя лицезреть». Вот что было в тех трех словах. И само слово «Вор» было произнесено с тем вели-чавым отношением, как говорилось бы «царь», «отец наш», «покрови-тель», то есть в самом уважительном смысле. И Леонид Леонидович все это, конечно, понял, услышал и оценил.
После такого своеобразного антракта Леонид-младший спросил о матери:
– Скажи, как вы познакомились?
– Обыкновенно. Как все знакомятся, на праздник «Бомбарди-ровка Хиросимы». Когда я бывал в Москве, мы с ней ходили в кино-театр «Баррикады», смотрели мультфильмы с утра до вечера. Там ста-рый дед в фойе сидел, вырезал за двадцать пять копеек силуэты. Нас с Фелей вырезал. Эта карточка у меня хранится, как память. Молодые были, денег было мало, ходили в зоопарк, вместе с детьми катались на лошадке маленькой по кругу. Пони там возила детей на тележечке. Помню, у Фели была жестяная банка, похожая на кофейную, там были леденцы, монпансье, вот их грызли… Самые светлые воспоминания моей юности. Потом появились деньги, ходили в ресторан «Пекин», заказывали вальс «Амурские волны». Я в белом костюме, как дирек-тор Днепрогэс, Феля в красном платье.
На том с Москалевым-старшим мы тогда и распрощались.
Леонид познакомил отца и с Саломеей и с Бландиной. Саломея Лениду Леонидовичу понравилась, в большей степени, конечно, тем, что была женой сына, а Бландина просто вывела из себя, он повесил на нее ярлык разлучницы.
Узнав, что Леонид от Саломеи ушел, отец попросил сына к ней вернуться, хотел, чтобы тот жил с женой.
– Терпи все, – говорил он сыну, – поверь мне, она тебя спасет и убережет от многих зол. А эту, Иеринарховну, забудь. Не звони, не встречайся с ней. Через нее только смерть свою найдешь. Я таких Блондин много повидал, такие, как она, быстро живут, быстро любят, быстро умирают. Я не хочу, чтобы эти слова кем-то когда-то были сказаны и о тебе. Я не хочу, чтобы ты, как я, жизнь прожил одиноким волком. Пока молод, о семье и не задумываешься, но в зрелые годы иметь семью – это счастье, ни с чем не сравнимое. Не думаешь о себе, подумай о матери, она с такой любовью на тебя смотрит. Если с тобой что-то случится, она же этого не переживет.
– Плохо ты ее знаешь, – сказал Леонид.
– Я этого не слышал, – Москалев-старший закрыл руками уши, – никогда о матери не говори ничего плохого. Даже не думай плохо ни-когда. Мать – это святое. Мать дала тебе жизнь и за это одно ты дол-жен быть ей благодарен, она тебя вырастила, воспитала, образовала. Не смей! Чтобы больше не слышал от тебя о матери худого слова. Вон, какого красавца миру явила. А то, что пришлось поднимать тебя одной, это не ее вина, а моя. Меня ругай. Меня ругать ты можешь, но не ее. Она святая.
Говорилось все это Москалевым- старшим предельно серьезно. Леонид мне потом, смеясь, говорил:
– Возрази я тогда, скажи что-то, даже заикнись, прихлопнул бы на месте. Вот магнетизм, вот энергетика, вот кому бы на сцену, что сцена, – стадионы бы покорял.
3
Вслед за этим случилось еще одно немаловажное событие. Пря-мо среди ночи позвонил Леонид. Позвонил в общежитие. Меня при-шли, разбудили, позвали к телефону.
– Здравствуйте, молодой человек, – говорил Леонид очень весе-лым голосом. – Мы тут сидим в ресторане. Я, Толян Коптян, видимо, армянский режиссер и художник, а так же наш любимец Тараскин. Ро-дилась высокая идея. Не хотите ли чисто символически принять уча-стие в фонде написания пьесы драматургом Калещуком? Мы уговори-ли его уволиться с постылой работы и написать дорогую его сердцу пьесу. А я и Толян будем ему каждый месяц подкидывать деньжат. Он согласен и мы согласны, но только в том случае, если вы благословите это начинание на успех.
Я очень обрадовался и за Толю, и за Леню, и за Тараса и, само собой, дал свое согласие во всем, по мере сил, это мероприятие под-держивать.
После ресторана Москалев с Коптевым завезли Калещука домой, а сами поехали в северную столицу ходить по местам боевой славы Родиона Романовича Раскольникова, так как Леонид замышлял снять художественный фильм по роману Достоевского «Преступление и наказание». Меня метил на главную роль – Родиона. Толю – на роль Разумихина, в общем, планы поистине были наполеоновские.
Тараса обнадежили, сказали, что вопрос с финансированием решат в течение недели, на деле – поругались в Питере и, вернувшись домой, попрятались по норам. Тарас им поверил, уволился с работы и сидел, писал пьесу, ожидая обещанных субсидий. Первым вышел из подполья Леонид, он привез Бландину к Тарасу, познакомил их.
– Вот, буду ему деньги давать, – сказал он подруге, – финансиро-вать его работу. Я люблю помогать людям.
Заметив нешуточную заинтересованность Бландины, Леонид тут же решил развеять романтический ореол звания писателя и драматур-га.
– Писать легко. Я сам видел, как он пишет. Видишь, там на стене висит ватманский лист, расчерченный на графы. А в графах заглавия: любовь, дружба, ненависть. А далее все просто. У него много друзей, он слушает их истории, записывает, систематизирует и получается повесть, роман или пьеса.
Мало того, что друзья мои все тянули и откладывали с той по-мощью, о которой говорили, Леонид с Толей устроили Тарасу на-стоящий экзамен, так называемый художественный совет. Спрашива-ли, о чем пьеса, закончит ли он ее за полгода и хуже всего было то, что и я, собственной персоной, хотя и косвенно, но также участвовал в истязании. Я сидел с ними рядом, молча участвовал в этом скверном спектакле и думал о том, что на месте Тараса давно бы уже сорвался, выгнал бы всех нас вон.
Я завидовал той силе смирения, которой Тарас обладал. И пока друзья мои совещались, откладывая финансирование на очередной непродолжительный срок, я задумался о себе, о своей, «взрослой», жизни в искусстве. Так ли еще придется смиряться перед чинушами разного уровня, для того, чтобы донести до людей свое задуманное и выстраданное. Всматриваясь в грустные глаза Тараса, страдающего, конечно же, в большей степени за нас, жалких болтунов, чем за себя, я пришел к простой формуле существования художника в миру. Судьба художника – страдать, терпеть, работать, работать до тех пор, пока силы не иссякнут, а затем снова работать, терпеть и страдать.
Толя каждый день ужинал в ресторане «Прага», Леонид каждый вечер покупал себе на ночь проститутку. В сутки они тратили по две-три месячных зарплаты, обещанные Тарасу, а для него все денег не находилось.
– Я тебе буду давать половину от оговоренной суммы, – со-бравшись с духом, сказал Тарасу, наконец, Леонид. – А если денег не будет хватать, то ты будешь звонить, и я тебе подкину. Договорились?
– Ты пока поживи на те деньги, которые тебе даст Леня, – гово-рил Толя. – А потом, когда они кончатся, я тебе дам свою долю.
То есть вместо помощи получалось прямое вредительство и из-девательство. Мне становилось понятно, почему ни у одного, ни у другого в творчестве не ладилось. Они перестали отличать главное от второстепенного, а если еще точнее, то второстепенное для них стало главным, а главное – второстепенным.
Если же я ошибаюсь, то в таком случае они просто сделались импотентами, не имеющими сил и возможности довести заявленное, продекларированное дело до положительного результата. Мне стыдно было за друзей своих перед Тарасом. Прощаясь с нами, Тарас сказал Леониду:
– Тебе особенная благодарность.
– За что такая честь?
– За то, что не воспринимая мои произведения, как имеющие право на существование, помогаешь мне их создавать.
– Я не произведениям твоим помогаю, плевать я на них хотел. И ты прав, они мне не нравятся. Я тебе помогаю, человеку «от мира всего» (выражение Гарбылева). Потому что знаю, если тебе прямо сейчас не сесть за стол и не писать, то ты зачахнешь. А нам ты нужен розовый, здоровый, тот прежний весельчак, Тарас – балагур, душа компании.
Уходя, я решил, что утрясу все финансовые вопросы сам, не до-жидаясь Толи и Леонида. Ведь они хоть и ополовинили оговоренные платежи, но не дали же ни копейки. Даже тогда, когда Тарас сидел уже на хлебе да на воде, не давали, все продолжали обещать.
За деньгами я поехал к его богатеньким друзьям-сокурсникам. У одного из них была своя мебельная фабрика, у другого обувной ма-газин. Тагир Чурхенов, владелец мебельной фабрики, долго рассказы-вал мне о том, как начинал он в своем бизнесе. Я не решился просить у него денег, что-то подсказывало мне, что он не даст. Очень уж до-рожил он каждой заработанной копейкой.
Я поехал к Мулерману, в магазин обуви. В его магазине, по на-шей протекции работал отец Яши Перцеля, Зиновий Михайлович. Был он страшным пьяницей. Говорят, среди евреев алкоголиков мало, но если уж еврей пьет, то даст сто очков вперед любому русскому. Разу-мея падение на дно стакана. Яшин отец был именно таким.
И я попал в магазин как раз в тот самый момент, когда работо-датель выяснял отношения со своим нерадивым подчиненным. Му-лерман вызвал Зиновия Михайловича к себе в кабинет, для принципи-ального разговора. Заметив меня по пути к начальнику, Перцель-старший подошел ко мне вплотную, дыхнул и спросил:
– Пахнет? – при этом еле стоял на ногах и не удивлюсь, если он принял меня за своего сына или за кого-нибудь другого.
– Попахивает, – честно сказал я.
– Хорошо. Буду молчать и дышать в сторону.
Он вошел в кабинет, я за ним не последовал, но так как дверь ос-талась открытой нараспашку, то я имел возможность слышать все, что в кабинете говорилось.
– Почему вы за прилавком стоите пьяный? – миролюбиво спро-сил Мулерман.
Перцель выдержал паузу и приказным тоном сказал:
– Дальше!
Мулерман сообразил, что Зиновий Михайлович даже не пони-мает, о чем его спрашивают, не вникает в суть претензий. Это его стало раздражать.
– Вы себя в зеркало видели? Рубашка из брюк вылезла, молния на брюках расстегнута. От вас разит за версту. Покупатели ко мне приходят, жалуются.
– Дальше! – тем же наглым и повелительным тоном, не разби-рая, конечно, ни слова из того, что ему говорят и, стараясь лишь удержаться на месте, не завалиться, не упасть, командовал Зиновий Михайлович
– Да куда уж дальше-то! – заорал, выйдя из себя, Мулерман. – Если еще раз подобное повторится, я вас уволю. Вы поняли меня, Перцель?
– А вот с этого и надо было начинать! – наставительно грозя пальцем, сказал Яшин отец и неровно шагая, вышел из кабинета, хлопнув дверью.
Проходя мимо меня, он весело подмигнул, словно ничего и не случилось и, как потом я узнал, добавив в подсобке еще, как ни в чем не бывало, снова занял свое место за прилавком.
– Ну, что мне с ним делать? – пожаловался Мулерман.
– Не всегда же он, наверное, такой, – попробовал я заступиться. По моей просьбе его все же взяли.
– До такой дури, конечно, редко допивается, но пьян всегда, еже-дневно.
У Мулермана мне так же не хватило духа просить денег для Та-раса. Почему-то вспомнилось его пренебрежительное отношение к своему сокурснику и другу. На дни рождения он ему дарил то шари-ковую ручку, то стакан в мельхиоровом подстаканнике, то свежую па-ру носков.
Я позвонил своему сослуживцу и рассказал все с самого начала, как кредитоспособные участники договора Леонид и Толя, сами вы-звавшиеся помочь, умыли руки, как относятся к тому, что Тарас делает его богатые друзья и даже не договорил, то есть просить не пришлось. Он мне сам предложил свою помощь и это при том, что никогда Тараса не видел, и уж, конечно, не читал ничего из написанного им.
К тому времени с Толей и Леонидом творилось что-то немыс-лимое. Толя намеревался устроить Тараса продавцом икон на улицу Арбат. Леонид советовал ему стать продавцом у Мулермана, сменить за прилавком отца Перцеля. И это все после того, как понудили оста-вить работу и обещали финансовую помощь. Такая вот бесовщина по-лезла из них наружу. Они даже и не старались маскироваться. Я был свидетелем того, как они смеялись над Тарасом, что называется, прямо в лицо.
– Ишь ты, не хочет иконы продавать, и в магазин не хочет. Все-таки не оставляет той мысли, что когда-нибудь станет настоящим пи-сателем, – смеялся Толя.
– Да-да, – вторил Леня, – а ты кому-нибудь из известных людей свои вирши показывал? Кто-нибудь признал тебя?
Тарас реагировал на эти злобные выпады спокойно, как любя-щий отец на озорство своих малолетних чад.
Леонид обещал дать денег Тарасу и не дал, а когда узнал, что ему дали другие люди, звонил Калещуку и стыдил:
– Тарас, я же знаю тебя не первый день. Ты же гордый человек, как ты мог взять эти деньги? Хотя я тоже грешен, и много тоже чего плохого сделал. Ты не подумай чего, я боюсь только одного. Вот, на-пишешь ты свою пьесу, о которой так долго мечтал, а она никому не понравится. Никому, ни одному режиссеру. Ведь ты же этого не пере-живешь. – И так названивал, говоря одно и то же, по несколько раз на дню, мешая Тарасу работать.
Тарас, наконец, не выдержал и сказал:
– Леня, дай мне возможность эту пьесу сначала написать. А потом уже будем беседовать о том, понравится она кому-нибудь или нет и что мне в последнем случае делать.
Тот факт, что Тарас стал писать пьесу. А не вернулся на свою постылую работу, отнимавшую у него и силы и время, произвел на Леонида и на Толю самое что ни на есть неприятное впечатление. Они восприняли это как поражение, как пощечину, как личную обиду. Та-кой их реакции я не мог ожидать, как и не мог предвидеть. Мне это было непонятно. Просто какая-то личная трагедия, невыносимое горе от того, что человек занимается любимым делом. Я был ужасно рад за Тараса, о том, что хлопотал, друзьям не сказал, да и Тараса попросил не говорить. Кому какое дело могло быть до того, кто помог не на словах, а на деле?
Но Леониду и Толе и это не давало покоя, все грозили, якобы обеспокоенные дальнейшей судьбой Тараса:
– Смотри, попадешь в кабалу. Накинут петельку на горлышко. Ведь придется расплачиваться.
По себе, что ли, судили? Уж они бы за свои кровные точно с Та-раса три шкуры бы сняли. Какое-то время прошло и утихли. Отстали. Оставили Тараса в покое.






Глава 30 Квартира

Будучи вольным слушателем в ГИТИСе, живя в средней школе и занимаясь в ней драмкружком, не раз посещала меня мысль зайти к тетке в гости. По странному стечению обстоятельств ее дом был прямо у школы. Матушка моя давно с ней не поддерживала отношений. После того, как тетя Варя развелась с ее родным братом, а теткин сын, мой двоюродный брат Валерка, уехал в Казахстан, так даже от-крытками к празднику не обменивались, а когда-то дружили – не раз-лей вода.
Как-то вечером я все же решился, зашел. Тетка жила очень бед-но, – ни холодильника, ни телевизора, сломанный пылесос, треснутые стекла в оконных рамах, отклеившиеся обои. И настроения никакого у нее не было. Мне не обрадовалась, новости свои не рассказывала, мои не слушала. Я предложил поклеить обои, она отказалась. Я оставил ей телефон школы, телефон Леонида и ушел. После этого посещения не вспоминал о ней четыре года, а тут вдруг, Леонид сказал, что меня ра-зыскивает Варвара Антоновна. Я даже сразу и не сообразил, что это она, а как вспомнил, сразу же поехал к ней.
Квартиру не узнал. Холодильника и телевизора не появилось, и пылесос не заработал, но квартира была, как новая. Тетка сделала ре-монт, развела цветы, вся квартира утопала в зелени. И Варвара Анто-новна была в нарядном платье, в новом парике. Сообщила, что уезжает на два года за границу и просит меня пожить. То есть, боясь оставить квартиру без присмотра, она предлагала мне такую тяжелую работу: жить в ее трех комнатах, поливать цветы и охранять квартиру. Жильцов она пустить боялась, так как непременно или сожгут, или так приживутся, что потом не выселишь.
Уезжая, тетка все никак не могла прописать меня, временно, ко-нечно, не хватало то одной справки, то другой. Мы пришли с ней в жилищную контору, с тем, чтобы уладить все полюбовно, а она там принялась кричать и скандалить.
– Успокойтесь, – говорили ей.
– Я не успокоюсь, пока вас всех не уволю, – демагогически за-являла она, крича на женщину, которая там занимала должность глав-ного инженера. Эта женщина должна была поставить печать на доку-менте. Естественно, после такой прелюдии не поставила.
– Пойдем отсюда, – кричала тетка, обращаясь ко мне, – рожи ихние видеть не могу.
Мне даже в какой-то момент показалось, что она намеренно скандалит, чтобы мне не позволили жить в ее апартаментах. Сама пригласив меня жить, она вроде как и не могла уже дать обратный ход своему решению, а вот таким иезуитским способом, чужими руками, руками сотрудников жилконторы, пожалуйста, почему бы и нет. А чем еще можно было объяснить ее безобразное поведение? Естественно, после таких угроз в адрес главного инженера, угроз ничем не подкрепленных, вопрос о моей прописке если и не завис в воздухе окончательно, то уж точно перекочевал в самый дальний ящик стола.
Тетка так и уехала, предоставив мне самому решать вопрос с пропиской.
– Если от меня будет нужно что-то, напишешь, вышлю, – сказа-ла Варвара Антоновна на прощание. Что она могла выслать? Это были пустые слова.
К чести работников жилконторы замечу, что они долго меня не трогали. С домашними цветами получилась осечка. Как помните, чуть ли не первым и неизменным условием моего проживания в квартире была поливка и уход за цветами. Тетка не поленилась, часов восемь потратила на то, чтобы я на практике освоил уход. Я должен был по-очередно сносить цветы в горшках в ванную комнату, там поливать их из лейки отстоявшейся намагниченной водой, протирать каждый лис-точек мягкой теплой губкой. Все это показалось мне баловством, ни-чем не обоснованным капризом, то есть поливать цветы я не отказы-вался, я намеревался их поливать из лейки отстоявшейся водой, но не желал носить их в ванну. И это нежелание носить их в ванну как-то незаметно для меня переросло в нежелание их поливать, даже не сдвигая с места.
Отбила мне тетка любовь к уходу за цветами. Ее вина. Забыл о цветах совершенно. Когда наконец вспомнил, и готов был даже на те жертвы, о которых настаивала Варвара Антоновна, уезжая, приносить жертвы было некому. Цветы засохли. Засохли до странности быстро и безвозвратно, засохли не только вершки, но и корешки. Так что обли-вать, понимай, откачивать, реанимировать, было поздно. Засохли так, как будто я их прямо в горшках возил под палящее солнце пустыни. Делать было нечего, я выбросил землю с сухими остатками корешков и вершков, горшки помыл, высушил, сложил и спрятал. Мысленно приготовился к предстоящей головомойке.
Как только я вселился, ко мне зашел сосед по лестничной пло-щадке Стас Синельников. И мы с ним в честь новоселья хорошенько выпили. А был в тот день праздник и меня к себе в гости ждал Леонид. Я Леониду позвонил, объяснил ситуацию, но он ничего не хотел слу-шать. «Приезжайте вдвоем, а иначе ты враг мне». Мы и приехали.
Стас Синельников, попав в такое непривычное для него общест-во, зажался, от зажима стал хорохориться, стал хамить, грозить, пугать всех окружающих: «Да кто вы такие? Я, между прочим, бывший пожарник, а если вы понимаете, то это система МВД, я всех вас ско-пом могу арестовать, и мне за это ничего не будет, так как я служил и законы знаю».
Все на него накинулись, может, отчасти и справедливо, меня попросили забияку увести. Компания, у которой не было общих тем, нашла себе предмет для разговора. Стали изощряться, понося на чем свет стоит Стаса Синельникова и поругивая робко меня.
Сам по себе случай интересен только тем, какие из него все сде-лали выводы. Я, конечно, покаялся, просил прощения, но меня не хо-тели прощать и находили в этом радость.
– Ты злоупотребил добрым отношением к себе, привел в поря-дочный дом неизвестно кого.
– Ну, простите меня. И сосед просил прощения, – Стас, действи-тельно, просил прощения.
– Да причем тут это? Ты испортил вечер.
На самом деле не испортил, а спас, но доказывать это не хоте-лось и играть в эти фальшивые игры тоже, так как для Фелицаты Три-фоновны, говорящей мне всю эту напраслину, как ни для кого друго-го, все это было очевидно.
Фелицата Трифоновна становилась ворчливой и не терпела, ко-гда ей перечили, даже тогда, когда она несла полную околесицу. Лео-нид так же повел себя странно, в этом глупом разговоре стал держать сторону матери. Причем делалось это все так же нелепо.
– Да уж, провинился ты, Димитрий, теперь не отмоешься.
Я не мог понять, серьезно он говорит или шутит.
– Я что – человека убил, ограбил кого? Объясните. Ничего не могу понять.
– Да ладно, не начинай.
Я смотрел, как люди из ничего, из пустяка, на ровном месте вы-ращивали какие-то обиды, искали врага, виновного в их бедах и не-удачах. Синельников же, наоборот, очень переживал. Я ему не гово-рил, что меня ругали, но он словно чувствовал:
– У тебя такие интеллигентные друзья, а из меня там, за столом, дерьмо полезло. Я тебе, наверное, сильно навредил.
– Да ничего.
– Ты уж меня прости, и у своих друзей за меня попроси проще-ния. Они у тебя славные. Одно слово – высший свет.
С соседом я очень сдружился, был он простой и добродушный. Уговорил меня с целью заработать, сходить на пункт переливания крови, сдать четыреста семьдесят грамм за гроши. Кровь там можно было сдавать не чаще, чем раз в месяц, тогда в поисках дополнитель-ного заработка, мы поехали с ним в Шатуру, он был родом оттуда и сдали там еще по четыреста семьдесят грамм. Во время этой, второй сдачи у меня закружилась голова, но все же кровь я досдал. Заработал немного денег.
Особая история с приобретением холодильника. У Варвары Ан-тоновны, как вы помните, холодильника не было, а без холодильника жить даже бедному студенту не сладко. Вот Стас, видя мою беду и предложил забрать холодильник у приятеля. Приятель купил себе но-вый, дачи у него не было, вот и хотел выкинуть старый на помойку. Синельников приятелю говорил: «Зачем тебе корячиться, тащить его на помойку, отдай соседу моему. Он сам холодильник заберет, сам вытащит, да тебе еще за него бутылку поставит». А мне говорил: «Ра-ботающий, хороший холодильник, возьмем всего-навсего за бутылку, да с ним же эту бутылку вместе и разопьем». Получалось, у всех была своя выгода.
Поехали мы со Стасом за холодильником, распили с хозяином бутылку и отправились в обратную дорогу. Отправились не одни, а с ценным грузом. Хмель ударил в голову и вместо того, чтобы везти хо-лодильник на такси, повезли его в автобусе, причем, «Икарус» про-пустили, а погрузились в старый «ЛИАЗ», с задней площадкой.
– Ты что, богатый? – спрашивал меня Синельников, не обращая внимания на пассажиров, которых пришлось потеснить, – на такси хо-тел ехать. И на автобусе спокойно довезем.
На самом же деле везли не спокойно, было много проблем. На нас все косились, скрежетали зубами, некоторые, не выдерживая, ру-гались. Были и такие, которые подсмеивались, крутили пальцем у виска. Чей-то ребенок забрался внутрь, и мы его чуть было не похити-ли. Сплошной нервотрепкой была эта дорога, но деньги она все же сэ-кономила.
И стал я жить с холодильником, в котором хранить было практи-чески нечего.
Жил я в теткиных апартаментах, иногда появлялся и в об-щежитии.
– Кто-то донес, что ты живешь на квартире, – докладывал Зурик.
– А ты что?
– Обижаешь. Или у нас не существует студенческого братства? Я же не стану подтверждать клевету. «Его две недели нет, где он?» «Живет, – говорю, – живет. К тетке ездил, помогал. Ну, что вы». По-верили. Это же не столько в твоих интересах, сколько в моих. Сам по-нимаешь.
И, несмотря на то, что все закончилось благополучно, после таких вот серьезных сигналов, я ездил ночевать в общежитие на Трифоновскую и мозолил там глаза тем, кто сомневался в моем су-ществовании.
Зурик при мне молился Кришне, кормил прасадом и навязывал в чтение кришнаитские книги. Комическая история произошла с уча-стием его брата. В одно из таких моих посещений общежития к Зури-ку в гости пришел родной его брат Георгий, который совсем недавно перебрался в Москву и работал водителем, возил какого-то начальни-ка. Об экзотическом увлечении старшего сына индийской религией в семье уже все знали. Зурик читал мне письма из Тбилиси, в которых мать слезно умоляла его не заниматься этой ворожбой. Я это к тому, что младший брат, придя в гости к старшему брату, сидел и ничего не ел, не пил, чего бы Зурик ему не предлагал. А Зурик, как нарочно, хо-тел попотчевать брата Георгия именно блюдами ведической кухни.
– Нет, нет, – отказывался тот, – я как раз поел перед тем, как к тебе зайти.
Напряженность все нарастала. И тогда я предложил выход.
– Тогда, может, чаю?
– Да. Чаю, – с радостью согласился Георгий и посмотрел на меня с благодарностью.
И тут, надо на мгновение отвлечься от нашего повествования и пояснить, что Зурик чай, как таковой, не употреблял, ни черный бай-ховый, ни зеленый, так как в них находились возбуждающие фермен-ты, а ему, по условиям его нового верования, возбуждения следовало сторониться. Под словом «чай» Зурик понимал отвар из различных трав и ягод. В тот день, по моей просьбе, он сделал «чай» из черно-смородинного листа и сушеных ягод земляники. Именно такую смесь, такой «чай» он брату своему и подал.
Мы сидели, разговаривали. Георгий, довольный тем, что, не обижая брата, может находиться в нашей компании, развеселился, много рассказывал о доме, о матери и, когда чай в его кружке совсем уже остыл, он взял и отпил из нее. И тут случилось то, что случилось. Он замер на полуслове, понял, что его все же отравили и он теперь ес-ли и не умрет, то непременно станет кришнаитом. И это предательст-во, это злое дело сделал не какой-нибудь враг, а его старший брат.
Все это очень явственно отражалось на его лице, все эти мысли. Он отшвырнул кружку в сторону, упал на колени и схватился за горло. Первым желанием его было исторгнуть из себя весь тот яд, который ему дали выпить, но перенеся несколько болезненных спазмов, он по-нял, что ничего из этого не выйдет. Глядя на нас исподлобья, перед тем, как наброситься, стал спрашивать:
– Что это было?
Причем у меня спрашивал по-грузински, а у Зураба по-русски. Когда мы сказали – я по-русски, Зураб по-грузински, что это листья смородины с сушеными ягодами земляники, Георгий не успокоился. Его можно было понять: сказали чай, а подсунули невесть что.
Только после моих показательных глотков и уверения в том, что я не кришнаит, он немного пришел в себя, но долго не задержался, вскоре ушел. Зурик находился в подавленном состоянии. Я долго не мог его развлечь. Да и что я, в сущности, мог предпринять? Такая реакция его родни была закономерным следствием его верования в Кришну.








Глава 31 Тамарка. Дружок. Тонечка.

1
С Тамаркой, как вы помните, я познакомился в драмкружке, бы-ла она самая красивая и самая талантливая из всех моих учеников. С тех пор прошло четыре года. Снова встретился с ней в метро, на станции Арбатская Арбатско-Покровской линии. Она стояла у стены с дощечкой в руках. На дощечке было написано: «У нас умерла мама, мы хотим есть». Рядом с Тамаркой стояла шестилетняя ее сестричка с протянутой рукой. Таким образом они просили милостыню.
Я подошел к Тамарке, поздоровался. Заметил, как мгновенно, прямо на моих глазах у нее расширились зрачки.
– А-а, это вы. Все еще меня помните?
– А почему я должен был тебя забыть?
– Кто знает. Может, вам директор приказал меня забыть, а вы ее и послушались. Тогда же послушались, когда она велела вам меня из драмкружка выгнать.
– Да. Послушался. Ты меня прости… Что мы о пустом, у тебя такое горе.
– Горе? А-а, это. Нет, мать жива. Я просто таким образом деньги зарабатываю.
– То есть как?
– Как видите. Времена такие настали, иначе не проживешь.
– Это же афера, уголовное преступление. Неужели ты этого не понимаешь?
Я стал ее отговаривать от подобного занятия, проговорил с ней более часа. Все это время к ней в руки прохожие клали деньги.
Узнав о том, что она умеет работать на швейной машине, я ей предложил возможность зарабатывать легально. Шить чехлы для ди-ванов и кресел на фабрике Чурхенова. Она согласилась. На следующий день мы шли с ней устраиваться на работу.
Ночью прошел сильный дождь, повсюду были лужи, мы проби-рались по узким сухим тропинкам, оставшимся на неровном асфальте. Тамарка баловалась, ходила по краям луж, где-то шла прямо по луже, меряя глубину. Ботинки на толстой подошве ей это дурачество позво-ляли. Доходило до того, что топала по луже ногой, с целью забрызгать меня. При этом, один раз поскользнувшись и потеряв равновесие, чуть не упала в лужу сама. Я вовремя ее поддержал.
– Что ты балуешься? – выйдя наконец из себя, сказал я.
– Не знаю, наверное с детством еще не рассталась.
– Да ты и есть настоящий ребенок.
– Зачем тогда на работу тащишь? По нашему законодательству эксплуатация детского труда запрещена.
Тамарка перешла в разговоре со мной на «ты», и я ей на это не сделал замечание, не знал, как реагировать.
– Смеешься?
– Ну, правда. Дал бы ребенку порезвиться.
– Сколько же тебе резвиться? Кобыле восемнадцать лет, стоит в метро, подаяние просит.
– Не кобыле, а жеребеночку, – поправила Тамарка, забираясь в очередную лужу.
Вел я Тамарку к другу Калещука, Тагиру Чурхенову. Его фабри-ка, выпускавшая мягкую мебель, размещалась в здании учебно-производ¬ственного комбината. А точнее, в здании школы, в которой учащиеся десятых классов со всего микрорайона приобретали себе рабочие специальности. Девочек учили шить на электрических маши-нах, овладевали специальностью швея-мотористка широкого профиля, мальчиков обучали вождению на грузовиках. По мнению организато-ров всей этой практики, приобретенные учениками трудовые навыки (занятия по понедельникам, раз в неделю) позволили бы им не умереть с голода в первые дни сразу же по окончании школы.
Директор УПК, человек деловой, следуя в русле радикальных изменений в стране и так называемых новых веяний, сразу же не-сколько пустующих аудиторий отдал в аренду различным коммерче-ским фирмам. При этом находящиеся в комбинате производственные мощности, как-то – швейные машины и грузовики, использовались для нужд этих самых коммерческих структур.
На одной из этих швейных машин должна была трудиться Та-марка. Шить чехлы для диванов и кресел.
Мы уже подходили с ней к зданию УПК, к самому подъезду, ко-гда нас на медленной скорости обогнала машина, и из нее вышел Та-гир. Я тут же вытянулся в струнку, застегнул на рубашке верхнюю пу-говку и приложив правую руку к картузу, как бы отдавая честь, стал рапортовать:
– Товарищ майор, за время вашего отсутствия…
– Вольно, вольно, – сказал Чурхенов, подыгрывая. Он, улыбаясь, пожал мне руку и увлек с собой.
Только поднимаясь по лестнице на второй этаж, я обнаружил, что Тамарки рядом со мной нет. Я выбежал на улицу, она стояла у дверей подъезда. Вся пунцовая, переминалась с ноги на ногу, не зная, что предпринять. Она весь этот розыгрыш приняла за чистую монету, решила, что я ее нарочно заманил с целью передачи в органы опеки или в руки правоохранительных органов. Она находилась в оцепене-нии и ни одному моему слову не хотела верить.
– Ну, что ты? Я же артист. Я из Одессы, здрасте, – успокаивал я ее. – Что ты так перепугалась? Это шутка, не бойся, пойдем.
Она все еще до конца не верила мне, но все же пошла. Сначала мы зашли в то помещение, где рабочие собирали мебель. Там во всю уже кипела работа. Стучали молотки, визжали пилы, невыносимо пахло едким клеем. Тагир в специально отведенном уголке доставал из сейфа какие-то бумаги, разговаривал с бухгалтером.
– Сейчас пойдем, подождите, – предупредительно сказал он нам.
– Мы тебя на лестнице ждем, – крикнул я, выталкивая Тамарку в две-ри.
Признаюсь, у меня от запаха лака, красок, клея всегда начинало болеть сердце. Я долго не могу находиться в таких помещениях.
Вскоре Чурхенов освободился и повел нас к швейным машинам. Осмотрели Тамаркино рабочее место, договорились об условиях рабо-ты и заработной платы. После чего Тамарка осталась трудиться, а я поехал по своим делам.
Утром следующего дня позвонил мне Тагир:
– Ну, и где твоя красавица? – спросил он.
– А что?
– Да на работу не вышла.
Я поехал на Арбатскую и нашел ее там, со знакомой картонкой, сообщающей о смерти матери. Тамарка сказала, что работать не смог-ла из-за ворса, беспрестанно летящего в глаза от тканей, идущих на чехлы.
– Перед сном пришлось глаза чаем промывать, – пожаловалась она интимным шепотом.
Мое сердце дрогнуло. «Действительно, – подумал я, – как это так, молодой девчонке и без глаз остаться. А глаза у нее красивые, вторых таких на всем белом свете не сыскать». Я стал подумывать о новом рабочем месте для нее, не на милостыню же жить. Слова о вор-се, летящем в глаза, передал Чурхенову.
– Она просто не привыкла работать, – огрызнулся он. – Да и та-кого материала, о котором она говорит, у нас нет.
Через день я поймал Тамарку на прежнем месте, и снова загово-рил о работе. Она призналась, что солгала мне и открыла настоящую причину, состоящую в том, что ее при раскройке материала принялись щипать за филейные места. А мне не сообщила об этом сразу лишь только потому, что там работают мои друзья, и она не хотела нас ссо-рить. «Там обстановка совершенно невозможная для нормального труда, атмосфера всеобщего приставания».
Тамарка, действительно, была соблазнительна и говорила на этот раз весьма убедительно. Я ей поверил, поехал к Чурхенову и чуть было не устроил там скандал. Дескать, договорились, что дадут дев-чонке работу, а сами с грязными лапами. Но Тагир, в ответ на мои на-падки спокойно объяснил, что коллектив там женский и щупать ее было некому.
В очередной раз я говорил с Тамаркой, убеждал ее бросить мо-шенничество, прекратить лгать по всякому поводу и заняться нор-мальным делом. Девчонка она была не глупая, здраво мыслила, хоро-шо говорила, был у нее свой, очень интересный взгляд на мир. Она обещала подумать над моими словами, но при этом лукаво улыбалась
– Да что я – нянька тебе? – психанул я. – Сама себе дорожку вы-брала и пропади ты пропадом. Прощай.
Я твердо решил оставить бесполезные заботы о ее трудоустрой-стве и совершенно уверен был в том, что никогда более Тамарку не увижу. Но я ошибся. Увидел на следующий же день, но не на Арбат-ской, а на площади перед Киевским вокзалом.
2
Получив от тетки квартиру в полное свое распоряжение, радуясь погожим денькам, я полюбил ходить пешком от ГИТИСа через Арбат, через Бородинский мост до Киевского вокзала. Там я садился на метро и ехал до станции Кунцевская.
Тамарка заметила меня на площади, подбежала и взялась за ру-ку, как это делают дети, подбегая к родителям. Я сначала не понял, какая надобность заставила ее так себя вести, но вскоре сообразил. Вскоре все выяснилось. Ее, оказывается, преследовал мужичок с заса-ленными длинными волосами и жиденькой бороденкой; наряжен он был в пиджачок с чужого плеча и заношенные тренировочные штан-цы, на ногах были рваные кеды.
Вел себя этот мужичок очень агрессивно и я, признаться, со-вершенно растерялся, не зная, что предпринять, что мне в подобной ситуации нужно делать. Слов он никаких не слушал, размахивал ру-ками, намекал на то, что о мировой не может быть и речи, то есть на-зревала самая настоящая драка. Драться я не хотел, не собирался, а он на драку провоцировал, и сам был готов всякую секунду ее начать.
Тамарка спряталась за мою спину, шмыгала носом, и чуть было уже не плакала. Стали потихоньку подтягиваться зеваки. И тут к кос-матому приблизился громила и влепил ему затрещину. Косматый злобно выругался, развернулся к нему с желанием ответить, искале-чить, может быть и убить и… тотчас передумал. Мстительные жела-ния сами собой улетучились. Он так и замер с поднятыми кулаками. Стоял и завороженно разглядывал железные шары бицепсов своего обидчика. Громила был в майке. Для того чтобы привести косматого в чувство, он дал ему оплеуху (удар кулаком, должно быть, был бы смертельным) и низким, замогильным голосом сказал:
– Считаю «раз», – тебя здесь нет.
Не пришлось даже «раз» говорить. Косматый резво выполнил приказ, только мы его и видели. Казалось бы, всего одно мгновение назад был, хотел затеять драку, бузил, зевак собирал, и в один миг ис-чез, словно его и не было. Поразительное уважение у нас к слову, ска-занному вежливо.
Громила исчез так же незаметно, как и появился, вовсе не пре-тендуя на внимание и благодарность.
Только я собрался Тамарку отругать, сказать: «Видишь, к чему такая жизнь приводит?» как она сама, первая заговорила о том же. Поклялась, что с попрошайничеством покончено. Уверяла, что жизнь мошенницы ей надоела, что ушла от матери, заставлявшей ее зани-маться преступным промыслом. Рассказала, о том, как вчера ночевала на лестничной площадке в доме, стоящем на пересечении улиц Шухо-ва и Лестева. Сказала, что ей теперь негде жить и попросилась ко мне на одну лишь ночь. С тем, чтобы избегнуть неверной дороги. Знала, чем меня разжалобить. Я согласился предоставить ей ночлег в одной из трех комнат, которые мне теперь принадлежали. Сразу же огово-рюсь, что даже в мыслях ничего низменного не держал, никаких тем-ных думок не думал.
В вагоне метро, в котором мы ехали, все места были заняты. Тамарка прислонилась спиной к дверям, которые не открывались и села на корточки, а немного погодя, прямо на пол. Пассажиры, ехав-шие в вагоне, вопросительно смотрели на меня, стоявшего с ней ря-дом, а на нее поглядывали осуждающе. Я сказал ей, чтобы встала.
– Зачем, – капризно отреагировала она, – ведь нам еще ехать и ехать.
– Встань, я тебе говорю! Люди смотрят.
– Да пусть хоть обсмотрятся. Мне все равно, – намеренно гром-ко, так, чтобы ее слышали, сказала она.
– Мне не все равно, – пояснил я. – Ты со мной едешь, а не одна. Встань, кому говорю, а не то будешь ночевать на вокзале у канализа-ционного люка или, в лучшем случае, на пересечении улиц Шухова и Лестева.
Про люк канализационный я, конечно, более для красного слов-ца, для убедительности. И подействовало.
– Пожалуйста, – повиновалась Тамарка, нехотя вставая и стря-хивая пыль с того места, на котором сидела.
– Спасибо, – передразнил ее я, так же нехотя хлопая ладонями себя по ягодицам.
Ехавшие в вагоне люди, должно быть, подумали: «Хороша па-рочка, один другого стоит».
Когда стояли уже у самой квартиры и я открыл ключом дверь, Тамарка взяла и по-свойски стала вытирать подошвы ботинок о вор-систый коврик, лежавший у соседской двери.
– Нам не туда, а сюда, – одернул я ее.
– Понимаю, монсиньор.
Озорничала Тамарка, бесенята в ее глазах так и прыгали. Меня это все раздражало. Было в ней слишком много беспокойства, слиш-ком много веселья.
Вошла и всему с порога стала удивляться. Стала расхваливать
квартиру.
– Ух, ты! Какие комнаты большие! Ух, ты, какая кухня просто-рная! Какая большая ванная!
Все было как раз наоборот, – небольшим и не просторным.
– Что ты мечешься? Чего ты хочешь? – попытался я ее остудить.
– Чего хочу? Хочу того, что все хотят. Хочу кольца золотые, серьги с бриллиантами, наряды красивые. Я давно бы уже и оделась и нарядилась, просто не хочу. Я такая. Добренькая. Я все, что у меня есть, раздаю. Были у меня мужики, я все на них тратила. Один даже избил меня, а я его, дура, простила. На Новый год ездили за город, к нему на дачу…
– Не Леонидом звали? – с горькой усмешкой поинтересовался я.
– Нет, не Леонидом, – насторожилась Тамарка, но тут же пришла в себя и продолжала. – Ехали на дачу, он по дороге подсадил одну ша-лаву. Она поехала с нами Новый год отмечать. Я тогда лишнего выпила, мне плохо стало. Вышла на улицу воздухом подышать, а ко-гда вернулась, смотрю, он уже с ней того, любовью занимается. Я – кричать, тут он меня и ударил, синяк был большой. А шалава та все ко мне лезла, меня целовала при нем. Он на это спокойно смотрел. А после того, как я скандал устроила, шалава ушла. А на улице хо-лодно было, а она пьяная, может, где упала да замерзла, так ей и надо. Потому что избил из-за нее, да и предал. Все не нравилось ему, как я одеваюсь. За мой счет пиво пил, сосиски лопал, и все критиковал мои наряды. Полтора года до него я с мужиками жила и все не могла забе-ременеть, а от него залетела. Залетела, а он меня бросил. Сказал: «Вы-кручивайся, как хочешь, это твои проблемы. А у меня и паспорта то-гда еще не было, в поликлинику идти страшно, пятнадцать лет от ро-ду, таких не жалуют.
– Погоди, – ужаснулся я, – да ты что? Ты с тринадцати лет взрослой жизнью жить начала?
– Нет. Я оговорилась. Не перебивай. О чем я говорила? Ах, да. Предложили мне аборт сделать за деньги и много запросили, а откуда у меня? Вот и обратилась я к нему, а он предал. Хорошо, подруги по-могли бесплатно аборт сделать. У меня уже восемь недель было, а это много. А у тебя нет глянцевых журналов мод? Я по ним учусь оде-ваться, пользоваться косметикой. Хочу в них сниматься, это моя меч-та. И я добьюсь своего. На все пойду, под старичка какого-нибудь ля-гу. Я уже жила с одним, ему пятьдесят три года было. Я красива, ладно сложена. Я знаю, как всего добиться в этой жизни. Весь мир будет лежать у моих ног.
Я слушал Тамарку, а про себя думал: «Так вот, оказывается, ка-кою она дрянью стала. А может, и была такой, маскировалась. А я-то страдал все эти годы, подлецом себя считал. Сердце болело, – неспра-ведливо поступил…».
– Хочешь, я тебе погадаю? – спросил я и, не дожидаясь ответа, взял ее руку в свою. – О! Совсем плохо дело! Вот, сама посмотри. Не сниматься тебе в красивых журналах, а быть тебе обыкновенной про-ституткой. Вот, идет линия твоей жизни и плавно перетекает в линию плотской любви и низменных страстей. Все твои фантазии, как ты знаешь, только об одном. Следовательно, твой конец нам ясен. Он не так прекрасен. Как говорил поэт: «Ганг, твои воды замутились». А теперь, давай-ка, одевайся и проваливай.
– Ну, что я такого сделала? Что вы там на ладони увидели? Я не буду больше о мужчинах рассказывать, я хотела открытости…
– Вот, я дверь тебе сейчас и открою.
– Ну, пожалуйста, Дмитрий Алексеевич, не прогоняйте. Поду-майте, куда я сейчас пойду?
– А хоть и на панель. Тебе не привыкать.
– Вот так и отчим мамке говорил, что взял не девочкой, а значит, и веры нет. Тебе, говорит, не привыкать.
– Отчим прав.
– Не прав. У вас, Дмитрий Алексеевич, страшные глаза. Вы знаете об этом?
Эти слова меня отрезвили, даже слегка напугали. Я постарался усмирить в себе проснувшегося зверя. «Действительно, куда ей, на ночь глядя, – решил я и как-то сразу совершенно успокоился. Мы прошли с Тамаркой на кухню.
– Поешь что-нибудь, – предложил я, разложив на столе колбасу, сыр и масло.
– Спасибо, не хочу. Я худею. Мечтаю стать стройной.
Я невольно засмеялся.
– Ты думаешь, кости твои похудеют?
В животе у нее предательски заурчало.
– Я сегодня уже ела, – попыталась она уговорить свой живот, – съела банку сгущенки и приняла слабительное. Вот и урчит.
– Слабительное? Может, в туалет тебе надо?
– Не надо. Можно я чай с сахаром попью?
Я налил Тамарке чай в стакан, поближе подвинул сахарницу.
– А я уже утром знала, что приду к вам.
– Специально сторожила на вокзале?
– Нет.
– А как же тогда?
– По приметам.
– Что за приметы?
– Когда чешется правая нога, то я знаю, что это моя дорога. И твой дом, как с автобуса идти, тоже с правой стороны находится. Потом чесались ноги тут, – она потерла свои ноги выше колен, – зна-чит, решила, что может что-то произойти, но вот локоть тоже чесался. Это значит, может ничего и не быть. Вот такие приметы.
– «Того, этого», а может, это вши?
– Какие вши?
– Ну, ноги чешутся, везде чешется. Мыться пробовала?
– Я каждый день моюсь. Я чистая.
– В приметы, значит, веришь?
– А как же, они меня не обманывали. Я не только по приметам живу. Я очень хорошо чувствую людей. Интуиция во мне сильно раз-вита. Могу людьми манипулировать. Во мне это заложено.
– Ты поменьше себя нахваливай. Слишком много говоришь. Ты обыкновенная, глупая мошенница. И, если на самом деле не бро-сишь…
– Зачем ты меня глупой ругаешь? Ведь сам же знаешь, что это не так. Лучше уж назвал бы меня дурочкой.
– Ишь, чего захотела. Вместо обзывательства, чтобы в любви объяснялся? Так что ли?
Вместо ответа она достала из кармана маленький магнитофон, включила его и под липкую, тягучую музыку из кинофильма «Эмма-нуэль» принялась танцевать. Без улыбки невозможно было смотреть на этот танец. Она кривлялась под музыку, одной рукой оглаживая ноги и грудь, а указательный палец другой руки при этом посасывала. И не просто она все это делала, а как бы со значением, так же фаль-шиво пародируя страсть и похоть, как это делают персонажи порно-графических фильмов, откуда этот прием, без сомнения, она и поза-имствовала. Я смотрел у Леонида фильмы, в них таким нехитрым приемом доступные и на все готовые женщины приманивали к себе мужчин. Тамарка так старательно подражала своим учителям, тем «красоткам», что проделывают все это в фильмах, что я невольно за-хохотал. И хохотал долго. признаюсь, давно так свободно, легко и звонко я не смеялся. Она уже перестала демонстрировать свой танец с самоощупыванием и с самопосасыванием, стояла и, надув губы, смот-рела на меня, готовая заплакать, а я все не мог остановиться и про-должал смеяться. За этот смех, за эти приятные минуты я заплачу впо-следствии с лихвой.
Надо заметить, что с появлением Тамарки жизнь моя стала окра-шиваться в яркие тона, походить на одну из тех картин, которые в последнее время фабриковал Толя. Холст. А по нему вразмашку, щедро разбросаны разнообразные краски, без смысла, без замысла, с обязательной авторской подписью и с обязательным названием: «Сотворение мира», «Страдание скрипача», «Музыкальный хаос», а то и просто «Кот», «Пес». Причем последние, кроме как названием, от первых ничем не отличались. Эмоций было хоть отбавляй. Но обо всем по порядку.
В тот день, а точнее, в ту ночь, наше общение на ее танце так и закончилось. Я положил ее спать в одну комнату, сам улегся в другой. Утром, приготовив завтрак, я ее позвал, она не отозвалась. Я заглянул, комната была пуста. Тамарка ушла, не попрощавшись. Признаюсь, после ее ухода я произвел тщательный осмотр квартиры. Смотрел, не пропало ли что. Хоть и красть было нечего, но все же. Все безделуш-ки, все фарфоровые теткины болванчики были на местах.
В драмкружке Тамарка мне представилась Несмеловой, сказала, что такая фамилия у нее. Но по сути своей она была Смелова, даже чересчур Смелова. А заключение такое делаю из такой вот сцены.
Не хватало в жилконторе, как вы знаете, кое-каких бумаг. Одним словом, после отъезда тетки мое положение, то есть мои права на проживание в ее квартире, оставались по-прежнему шаткими. Я ходил в жилконтору, извивался там ужиком, забалтывал моложавую служа-щую, уверял ее в том, что не вор, не разбойник, а родной племянник этой не слишком уравновешенной особы, тетки моей. Говорил, что бояться им нечего, никого не убью, ничего не украду, неприятностей у них не будет. Подключил все свое обаяние, льстил и унижался, несо-образно нормам и приличиям человеческого сообщества. Что, в конце концов, дало свои положительные результаты. Моложавая служащая жилконторы меня обнадеживала и даже предложила вместе пройтись. Она шла в магазин, а дорога лежала как раз мимо моего дома. Так что было нам по пути. Всю дорогу я развлекал ее рассказами о том, кого и при каких обстоятельствах, речь шла о знаменитых актерах, я видел.
Шли мы весело, легко и сами того не заметили, как оказались в моем дворе. Остановившись у подъезда, стали прощаться. Оглушив служащую громкими именами, я добился, чего хотел, она обещала смотреть сквозь пальцы на недостаток документов. В знак того, что вопрос мой будет решен положительно, служащая решила поозорни-чать. Оставив деловой тон, она пошутила:
– Притон, наверное, устроите?
Я, конечно, сообразил, что это шутка, но в моем положении бы-ло не до юмора. Я тотчас принялся ее разубеждать и успокаивать.
– Ну, что вы, Наталья Гавриловна, какой притон? – я посмотрел на нее с укоризной. – Я даже о невесте мечтать не могу, столько заня-тий в институте. Поспать бы, наконец, в тишине, выспаться.
Я говорил правду, а вместе с тем сразу убивал двух зайцев. Обе-лял себя в ее глазах и косвенно намекал на то, что продолжения у на-шего знакомства не предвидится.
Еще до того, как сказал о невесте, о которой не могу даже и мечтать, я краешком глаза заметил Тамарку, стоявшую у подъездной двери. Заметить-то заметил, но при этом старался не показывать вида, что, скорее всего, ее и задело. Наталья Гавриловна тоже обратила внимание на красивую девчонку, смотревшую на нас с лютой ненави-стью, но ни я, ни Наталья Гавриловна и представить себе не могли, что красавица эта через мгновение выкинет. Тамарка подошла ко мне развязной походкой и громко сказала:
– Ты с этой профурсеткой долго не трепись, у меня времени в обрез. Ночевать не останусь. Кинешь палочку да и поеду.
Лицо у служащей жилконторы исказилось до неузнаваемости, покрылось крупными и мелкими красными пятнами. Я хотел ей все объяснить, хотел схватить у нее на глазах Тамарку за горло и душить, пока хватит сил, но вместо этого всего, – сказалась актерская натура, – стал плутовке подыгрывать и точно в тон, в тему, не сморгнув, отве-тил:
– Согласен. Отлично. Если очень торопишься, можно в подъез-де, на подоконнике или лучше прямо здесь, у газетного щита? Как ты считаешь? Ну-ка, облокотись.
Как-то в одно мгновение стало ясно, что все пропало и уже ни-чего не вернуть, не исправить, глядя на пятнистое лицо служащей, беспомощно открывавшей и закрывавшей рот и при этом кивавшей головой, как китайский болванчик, что означало: «Пожалуйста, пожа-луйста, не смею мешать, как только буду в состоянии сойти с места, так сразу же и уйду». Понимая смысл не сказанных ею слов, я засме-ялся таким сатанинским хохотом, какого, признаться, и сам от себя не ожидал услышать. В промежутках между приступами хохота я громко на весь двор выкрикивал:
– Я тебе кину палку, ты и поедешь! Я тебе кину вторую, и ты полетишь!
Прибавлялась к этим словам грязная семиэтажная брань, кото-рую я, по понятным причинам, в повествовании опускаю.
Мой смех потом долго еще вспоминали во дворе, всем очень понравилось. Говорили, что вместе с выкриками очень было похоже на оперное пение. Более других хвалил Синельников, уверял, что по-сле случившегося я поднялся в его глазах, а до этого, как оказалось, он считал меня «жопником», то есть гомосексуалистом. Он всю эту без-образную сцену наблюдал воочию, стоя так же у подъезда. И слова восхищения говорил, стоя совершенно голым, снизу, вместо трусов, натынув на себя чью-то майку. Майку надел лямками вниз, отчего звезда на майке, будучи перевернутой, напоминала «козью морду», а сам сосед – сатаниста, сбежавшего с шабаша ведьм.
– Пошел купаться на Москва-реку, – стал рассказывать Стас, что с ним случилось, – там ребята, компания, предложили стакан. Я дернул и уснул. Проснулся, жбан гудит, лохмотьев моих нет, трусы штопаные и те забрали. Думаю, пойду хоть веток наломаю, как Ро-бинзон, а там, в кустах эту майку нашел. Ну, что за молодежь пошла! Ничего святого. У нас же какие-то идеалы были. Васек Кошевой, Миша Квакин, а этим хоть зассы в глаза, все божья роса.
Но я отвлекся. Кричал я матом на Тамарку оттого, что свое «Кинь мне палочку, я и поеду» она сказала так искренно, как будто это была чистая правда. Как будто я кидал ей эти палочки, если и не каждый день, то через день уж точно. Но это же была неправда. А в душе моей бродили эти желания, и она посягнула на самое сокровен-ное, самое святое. Но я же не Скорый, домогаться своих учениц. Воз-можно, я сам виноват, что в общении с Тамаркой по прошествии че-тырех лет все еще играл роль учителя, наставляющего ученицу. Но что-то менять в наших взаимоотношениях было поздно, да и она при-няла эти роли и свою исполняла с видимым удовольствием. Одним словом, кричал я так потому, что изо всех сил хотел, чтобы сказанное ей было правдой. Сказать, что достовернее не сыграешь, было ничего не сказать. В момент произнесения Тамаркой этих слов «кинешь па-лочку» я мгновенно поверил в то, что живу с ней интенсивной поло-вой жизнью. А Наталья Гавриловна, кроме того, что пошла пятнами, к тому же еще очень громко испортила воздух и сама этого не заметила. Свались ей в этот момент кирпич на голову или выплесни кто ведро помоев прямо в лицо, я думаю, ее реакция не была бы такой шоковой.
Услышав хохот и матерщину и справедливо опасаясь того, что под горячую руку я могу с ней устроить расправу, Тамарка скрылась с глаз моих быстрее служащей. Спину Натальи Гавриловны я успел за-метить. Куда же эта скандальная дрянь подевалась и как так незаметно сумела исчезнуть, я до сих пор не пойму.
После этой безобразной выходки Тамарка пропала надолго. Объявилась она через месяц. Я возвращался домой рано, часов в во-семь вечера, и увидел ее стоящей у подъезда. Она стояла, подбоченясь, выгнув спину, выставив вперед ножку, туфельку поставив на каблучок. Ну, точно, как четыре года назад, когда играли в царя горы. Точно так же стояла она на горе и кричала: «Я – царица».
Не смотря на то, что я на нее злился, увидев Тамарку в таком образе, просто не смог не улыбнуться. Тамарка заметила мою улыбку и отвернулась. Пока я подходил, стояла и решала, играть ли ей и дальше заученную роль или перестать кривляться. А вела себя так, будто это не она, а я напроказил. Я сделал вид, что ее не замечаю, прошел мимо, не поздоровавшись. Поднимаясь по лестнице, слышал за спиной ее шаги. Шла она молча, попыток заговорить со мной не предпринимала. Я отпер замок, зашел в квартиру и закрыл за собой дверь. Ожидал ее звонка, но она не позвонила. Через четыре часа я выглянул на лестницу. Тамарка сидела на ступенях у самой квартиры и, насупившись, смотрела на меня. Я ничего ей не сказал, молча за-крыл дверь и пошел спать. Хотел позвонить в милицию, даже уже снял трубку, но подумал: «Что я им скажу? Что меня преследует молодая, хорошенькая стерва? Станут смеяться. Стас Синельников узнает, снова запишет в «жопники». Чего, разумеется, не хотелось. А может, сказать, что в подъезде собралась компания, много вина, пьют, хулиганят? Да, да. Не забыть сказать, что много вина, тогда точно сразу приедут».
Но вместо этого я положил трубку, которую все это время дер-жал, прижимая к щеке, и стал думать о Тамарке: «Сидит, дура без-мозглая, на холодном камне. Все придатки себе застудит. И что за дрянь навязалась на мою голову, нет от нее никакого спасения». Я пошел, открыл дверь, сказал ей, чтобы заходила. Она молча встала и прошла в квартиру.
– Я замерзла, – сказала Тамарка, – можно ванну принять?
– Прими, – разрешил я, – но только голышом передо мной не ходи.
– Вот еще. Придумаете.
Я принес ей свой халат, банное полотенце, все повесил в ванной на крючок.
Мылась она долго, а из ванной вышла, не смотря на мое преду-преждение, все же голая. Прямо перед собой, чтобы дать мне понять, что не ослушалась и закрывается, Тамарка держала банное полотенце, в другой руке несла банный халат.
– Возьмите, а то, чего доброго, носить после меня не станете. Я скоро обсохну и свою одежду надену.
Я молча взял свой халат и пошел от нее прятаться.
– Скажите, – остановила она меня, – я красивая? Почему вы ме-ня избегаете?
Я обернулся, она отбросила полотенце. Фраза явно была заучена и подготовлена для данного момента. Увидев так близко от себя голое тело, я смутился. На меня напала чувственная дрожь. Тамарка на это, видимо, и рассчитывала. Я отвел глаза в сторону и стал бороться с не-удержимым желанием подойти к ней.
– Да. Ты красива. Даже очень красива, – заговорил я, стараясь не смотреть в ее сторону. – Но ты не понимаешь самых простых вещей. Красоты лица и тела мало. Мало для того, чтобы быть истинно краси-вым человеком, нравиться другим и не вызывать тех отрицательных эмоций, которые ты вызываешь. Внутри-то ты прожженная, гнилая. И скоро весь этот смрад из твоего нутра повылезет наружу. Болячками покроешься, вырастет шишка на носу. Не знаю, что именно с тобой произойдет, но знаю точно, что от внешней твоей красоты не останется и следа.
Я глумился, гнев переполнял меня и не давал хорошенько поду-мать о том. что говорю. Однако, я точно знал, что слова эти страшные говорю плутовке, вообразившей, что весь земной шар крутится на но-готке ее мизинца. Блуднице, у которой нет ни стыда, ни совести. Го-воря ей все это, я не рассчитывал на то, что хоть как-то ее задену. Но тут случилось неожиданное. С Тамаркой произошла настоящая исте-рика. Она стала плакать, визжать, просить, чтобы я перестал ее запу-гивать. Я в первое мгновение и сам испугался, хотел было кинуться к ней, утешить. Но она все еще стояла голая, и я этого сделать не мог. Я, выражаясь актерским языком, зажался. И от стыда, от чудовищной своей беспомощности, стал грубить ей еще сильнее. Стал злорадство-вать, издеваться:
– Пропадешь, пропадешь, – говорил я, – груди засохнут, живот большой-пребольшой вырастет, шея исчезнет, заплывшая в жиру, раз-несет тебя, как свинью. Что ты хвалишься? Чего выставляешься? Ты только посмотри на себя. В чем ты ходишь? Разве это одежда для нормальной девушки? – тут я был особенно не прав. Именно для мо-лодой девушки она была прилично, даже шикарно одета. Тамарка пришла в новых джинсах, которые по всей своей длине имели попе-речные надрезы. Концы этих надрезов были специально распушены и сквозь эти надрезы виднелись не ноги, а полосатые сине-белые колго-ты. Я подумал сначала, что из тельняшки сделаны, но потом выяснил, что и сами по себе такие колготы существуют. На ней была розовая кофточка. На кофточке пуговки различных цветов, все в тон кофточке, неброских, пастельных тонов, пришиты фиолетовыми нитками, да не крестом, а птичьей лапкой. Ботиночки были зашнурованы не снизу вверх, как у всех смертных, а наоборот. Пробор на голове не прямой, а зигзагом, то есть во вкусе и оригинальности ей отказать было нельзя. Я, как все это рассмотрел, сразу сообразил, что девица с фантазией, хотя впервые узнал об этом четыре года назад.
– Ну-ка, накинь на себя, смотреть противно, – я кинул ей свой халат, и она его надела.
Да, я терзал ее, тянул из нее жилы, она плакала, просила пере-стать ругать ее, я оставался неумолим. Отчасти она в этом сама была виновата. Сказалась Несмеловой, а заглянул в паспорт, оказалась Юсикова После того, как она от меня ушла, я был практически уверен, что она ночует в доме на пересечении улиц Шухова и Лестева, обша-рил всю эту высоченную «башню». «Там, на лестнице много бездом-ных, – говорила она, – вот и я вместе с ними ночую. У меня там даже место свое есть, свой матрац на площадке между одиннадцатым и двенадцатым этажом». Я переживал, искал ее, ездил среди ночи по этому адресу. Всю лестницу прошел снизу до верху. Ни бездомных, ни матрацев не нашел. Нашел там хулиганов, которые чуть было не подрались со мной. И как же мне было после всего этого на Тамарку не злиться? Про случай со служащей из жилконторы я уже и не гово-рю. А тут приходит, как ни в чем не бывало и еще телесами перед но-сом трясет, в полной уверенности, что упаду и поползу к ней на чет-вереньках, как те ее прочие. Я понимал того паренька, что дал ей по зубам. У самого, честно говоря, руки чесались.
Переночевав у меня, кое-как, не поужинав, не позавтракав, Тамарка, как и в прошлый раз, уехала задолго до того, как я проснулся. Я утром хотел извиниться, попросить прощения, посмотрел, а ее уже и нет.
В тот день произошло много интересного, но обо всем по по-рядку.
3
Только я собрался в институт, как в дверь позвонили. Это был сосед.
– Лексеич, пойдем ко мне, посидим, очень тебя прошу, – сказал Синельников.
– Давай, вечером. Мне в институт надо
– Лексеич, пойми, мне нужен свидетель. Брательник жены при-шел, пьяный, с ним два друга. Вот они сейчас сидят, пьют на кухне, грозятся, кричат: «Синий, иди к нам, мы тебя голубым сделаем». Ско-ро напьются, придут ко мне, и я одного грохну. Обязательно замочу. Надо, чтобы был свидетель. А то их трое, они, конечно, все представят так, как им удобно.
– Знаешь, Стас, я боюсь, – сознался я, – давай уж лучше у меня
посидим.
– Да ты просто побудешь, – не унимался сосед. – Ты не вмеши-вайся. Просто нужен свидетель.
Что мне оставалось? Пошел к соседу, решив в меру сил своих остановить конфликт словесно, а, в крайнем случае, оказать Синель-никову посильную физическую помощь. Сидели мы со Стасом в ком-нате, ждали развязки и дождались. Брат жены с друзьями напился и прямо на кухне, на полу, улеглись они спать. Я поехал в институт, не стал дожидаться пробуждения. По словам соседа, когда они просну-лись, были ниже травы, тише воды.
Приехал я в институт, и кого же там встретил? Всю ту же Та-марку. Ту, да не ту. Была она разряжена и очень весела. Она пришла в институт без предупреждения, без приглашения и вела себя так, будто бывала в нем не раз. Тамарка сказала, что голодна и что очень хочет есть. Я предложил ей спуститься в институтский буфет, но она отка-залась, и попросилась в кафе. Сказала, что деньги у нее есть, а вот од-ной ей идти туда страшно. Чувствуя себя виноватым за вчерашнюю ругань и нервотрепку, я поплелся с Тамаркой в кафе.
До института Тамарка, оказывается, побывала у Бландины, с ко-торой была знакома, и пожаловалась на то, что у нее со мной ничего не выходит. Бландина, делая вид, что не придает ее словам никакого значения, рассказывала своему парикмахеру, беременной женщине, о подруге:
– Нинке уже двадцать пять, а все девственница. Я ей говорю: «Дура, переспи с кем-нибудь просто так, для себя же, для здоровья, хоть почки заработают, как следует, организм будет лучше функцио-нировать». «Я еще не готова». Ну, готовься, готовься, к сорока годам, может, приготовишься.
Женщина-парикмахер сама была на распутье, не знала, как по-ступить, – избавиться ей от ребенка или оставить. Бландина с иронией и непониманием отнеслась к этой проблеме, то есть для нее и вопроса не стояло, конечно, следовало сделать аборт. Женщина-парикмахер не решалась, рассказала свой кошмарный сон:
– Лопнул живот, оттуда вывалился эмбрион, на глазах вырос до потолка и стал палкой бить свою мать по голове. Мать, не желавшую его донашивать, избавившуюся от него.
Бландина и над этим посмеялась. Говорила, что с десяток абор-тов уже сделала и не боится никого и ничего.
И тут Тамарка влезла в их разговор. Обращаясь к Бландине, она
сказала:
– Да ты же проститутка.
– Проститутка, Тамара, это та, что отдается из нужды и кому по-пало. А я отдаюсь из собственной выгоды, для собственного наслажде-ния и не всякому, а тому, кого выберу сама. Улавливаешь разницу?
– Для меня никакой.
– Ты еще маленькая. Еще цыпленок.
– А ты, выходит, курица?
– Не курица, а «Жар-птица». Как же вульгарно в твоих устах звучит это слово: «проститутка». Ну, какая же я проститутка? Подрас-тешь, поймешь, что любовь – это ничто иное, как желание и умение обольстить нужного тебе человека. Инструмент для достижения по-ставленной цели, и более ничего. Если хочешь в этом убедиться, я мо-гу предоставить тебе такую возможность. Преподать тебе урок. На твоих глазах, в твоем присутствии соблазню твоего недоступного Дмитрия. Конечно, не для того, чтобы уводить от тебя, а просто пока-жу, как это делается.
– У тебя ничего не получится, – сказала Тамарка, – ничего не выйдет.
– Давай, посмотрим, ты ничего не теряешь. Я хочу твою жизнь только улучшить, ухудшить ее ты и сама мне не позволишь. Договор простой и безобидный: если у меня получится, в этом случае ты пере-стаешь называть меня проституткой и начинаешь прислушиваться к моим советам. Договорились?
– А не получится?
– Подарю тебе новую машину свою и все права на нее. Давай, наряжайся. Устроим заговор, приготовим засаду.
Тамарка разоблачилась и нарядилась в предоставленное ей ши-карное платье. Затем пошла в ГИТИС и попросилась в кафе.
Когда мы вошли с ней в кафе, то обнаружили, что все столики заняты. Был один столик, за которым имелись свободные места, но за ним сидела не кто-нибудь, а сама Бландина. Обознаться я не мог, ибо видел ее неоднократно и в жизни и на фотографиях и на видеокассе-тах, такое совпадение не слишком удивило меня, но показалось странным, она жила отсюда в двух шагах и вполне могла зайти пере-кусить. Меня она не знала, а с Тамаркой, к моему удивлению, она ока-залась знакома.
– Тамара, иди сюда, – крикнула ей Бландина. – У меня тут с подругами деловая встреча, но до их прихода можно будет посидеть, потрещать…
– Я не одна.
– Ну, не одна, так не одна. Всем места хватит. Моя фамилия Мещенс, – говорила Бландина, приветливо на меня глядя, – друзья зо-вут Белым ландышем.
– Дмитрий Крестников, – представился я.
Великий был соблазн сказать о том, что я ее знаю, что я дружу с Леонидом, но я сдержался и об этом умолчал.
Тамаре я взял оладьи со сметаной и чашечку кофе, себе стакан чая. Бландина не ела, не пила, ждала своих подруг и поэтому, пока мы ели-кушали, взялась нас развлекать. Не помню с чего начала, запомнил с того момента, как переключилась она на описание своего отдыха не то в Закарпатье, не то в Прибалтике. Причем, во время рассказа она в упор и очень ласково смотрела на меня:
– Был праздник, какое-то народное гулянье в лесу, – говорила Бландина. – Жгли костры до неба, пели песни, плясали вокруг костров. Какой-то молодой мужчина, из местных, ходил рядом, рассказывал все эти народные поверья, разъяснял смысл того, что происходило. Так получилось, что мы с ним гуляли вдвоем, забрели в самую чащу. Все ходили, бродили по высокой траве, разговаривали. И до утра бы так ходили, он даже что-то говорил, в том смысле, что в такую ночь спать нельзя, на поверья опираясь, опять же. Но тут пошел вдруг сильный дождь, не дождь, а просто какой-то тропический ливень, и нам ничего не оставалось, как только забраться в чужой сарай. Не то, чтобы совсем в чужой, заборов там вокруг никаких не было, похож был на ничейный. В сарае этом мы нащупали лестницу и по ней забрались на сеновал. На сеновале было покрывало, какие-то тряпки. Кто-то, наверное, там до нас ночевал. Мы сняли с себя мокрую одежду и, обнявшись, уснули. Так промокли, так устали, что было уже ни до чего. Только друг друга согрели, так сразу же в мир грез и прова-лились. Утром меня разбудило солнце, которое проглядывало через прорехи в соломенной крыше и светило прямо на нас. Проснулась я от солнца и какого-то ласкового щебета. Я сначала решила, что это в мо-ем воображении райские птицы поют, но тут уже явственно расслы-шала смех и чье-то фырканье. Я осмотрелась. Оказывается, внизу, за специальной загородкой стояла лошадь. Мне с сеновала видна была лишь ее шея и голова. Лошадь была серая, а над глазами был смешной чубчик. И этой лошадке, стоявшей за загородкой, мальчик и девочка зачем-то подавали цветы. Конечно, траву. А не цветы, но они ее рвали на лугу, и в этой траве полевых цветов было больше, чем самой зеле-ни. Дети переговаривались на незнакомом для меня языке, были они светловолосые, и у каждого красовался на голове веночек. У мальчика из васильков, а у девочки из ромашек. Лошадка не привередничала, ела их цветы с удовольствием, ворочала челюстями, чмокала губами, фыркала, а цветы торчали из ее рта в разные стороны. А у детей в вы-тянутых руках были новые готовые охапки. Они терпеливо ждали, по-ка лошадь прожует, чтобы дать ей новую порцию. При этом о чем-то тихо говорили, смеясь. И такой на них падал свет, такие ложились те-ни, что казались они пришельцами из какого-то неведомого прекрас-ного мира, из блаженного райского сна, который мне в раннем детстве снился и о котором, пока не выросла, всегда помнила. Тут подумала я о том, сколько время? Конечно, был уже не ранний час. Солнце свети-ло, дети успели не только проснуться, но и венки себе сплести, а мо-жет, нашли вчерашние, с праздника? Да и лошадке травы уже набрали, а я все это время спала. Спала и проспала что-то настоящее, главное, то, ради чего стоит жить, то, что приносит счастье. И так мне стало грустно, так стало стыдно, что я тихонечко оделась, спустилась с сеновала и ушла. Не стала будить своего вчерашнего спутника. Вче-рашнее пусть остается во вчера. Дети к тому времени убежали, и, если бы не гора полевых цветов и не лошадка, мирно их пережевывающая, то я бы сочла, что их и не было, что они мне просто приснились. Ско-рее всего, они услышали, что на сеновале кто-то есть и убежали. Воз-можно, хозяин лошадки не разрешал им подходить к ней близко, ру-гался. А может, им это занятие просто надоело, и они побежали смот-реть на то, как отражается солнце в ручье, слушать кукушку или песнь жаворонка. Как-то не хотелось даже думать о том. что рядом с такой невинной красотой могло и даже должно было произойти грехопаде-ние. Хотелось думать о другом. О светлом, свежем, душистом утре, о ярком солнце, которое, не спрашивая на то разрешение, лезло в глаза и заставляло улыбаться. Хотелось думать о светловолосых детях, знающих секрет радости, о серой лошадке со смешным чубчиком. По-чему, думала я, это все так от меня далеко, так недоступно? Душа моя тянется к чистоте, тянется к светлому, но на пути стоит стена, которую не пробить, не обойти. И в том ли смысл жизни, простите, чтобы только спать с мужчинами, видеть, как они получают удовольствие и от этого быть гордой? Нет, не в том. Смысл жизни, думала я, а теперь это знаю точно, заключен в том, чтобы видеть солнце, видеть землю, видеть природу, которая тебя окружает, то есть, я хочу сказать, что надо научиться жить вместе с ней, жить в ней, жить и ощущать себя, как бы в утробе у родной матери. Жить, зная, что она тебя любит, ле-леет, всегда защитит и спасет. Я шла босиком по лесной лужайке, дышала полной грудью и вспоминала свое детство. Детство-то у меня тоже было золотое, а юность…
– Красиво! – восхищенно сказала Тамарка. – Второй раз слушаю этот рассказ и детей и лошадку, как живых, перед глазами вижу. Ведь это ты Нинкину историю пересказала?
Бландина и бровью не повела, но я почувствовал, что в ней ка-кие-то процессы происходят. Не подумайте, что живот заурчал или еще чего. Она не то, чтобы занервничала, а как-то внутренне собралась, насторожилась, было заметно, что не рассчитывала на подобный вопрос. Однако, приняв во внимание то восхищение, с которым Тамарка смотрела на нее, она решила не спорить и признаться в плагиате.
– Да, – сказала Бландина, – это мне подруга рассказала, и я так живо ее рассказ восприняла, что, кажется, все это было именно со мной.
Она призналась в пересказе так легко, как будто сама намерева-лась нам об этом объявить.
– Что-то я совсем запуталась, – говорила Тамарка с прежней лас-ковостью в голосе. – Ты с такой любовью об этих детях говорила, ис-торию Нинкину переживаешь, как свою и в то же время гонишь ее де-лать аборты. А она же ребеночка хочет. Это тебе уже все равно, пробы ставить негде. Сколько ты говоришь, абортов сделала? Десять? Пусть Нина рожает, не кружи ты над ней черным вороном. Не издевайся над ней. Точно легче тебе станет оттого, что она душу живую загубит. Вот тогда ты точно жилы из нее потянешь, кровушку попьешь.
Бландина весело рассмеялась и посмотрела на меня. Она взгля-дом своим как бы спрашивала: «Вы понимаете хоть что-нибудь из только что услышанного?». Но тут ее пронзительный взгляд дрогнул. Она по моим глазам поняла все, то есть то, что я осведомлен во всех подробностях и о детстве ее золотом и о бурной бесшабашной юности с вечно поднятыми ногами; поняла, что смотрел я видеофильмы с ее участием и слушал аудикассеты. Поняла, что в данной ситуации я ей не союзник, что если и не высказываюсь в такой грубой форме, как Тамарка, то уж, конечно, думаю я так же, как она.
Улыбка сползла с лица Бландины, и она нахмурилась. В глазах ее вспыхнула и заискрилась какая-то нехорошая, гадкая мысль. Она стала пристально, с каким-то даже подозрением смотреть то на меня, то на Тамарку, стараясь найти ответ на мучивший ее вопрос. И совершенно неожиданно, по-моему, неожиданно даже для себя са-мой, крикнула:
– Ну, попрошайка, если это так, то тебе не жить. Я тебя на мел-кие кусочки, как колбасу, нарежу.
Что означало все это, я не знал, да и не пытался узнать, ясно бы-ло только одно. Пить чай в этом кафе становилось все интереснее. Да-лее случилось и вовсе неожиданное. Бландина закричала на Тамарку:
– Ах ты соска, защеканка, мочевой пузырь.
– Точно, – улыбаясь, парировала маленькая бестия. – Именно так тебя и должны были называть, именно мочевым пузырем. Тебе это очень подходит. А то, ишь ты, размечталась, «жар-птица».
Тамарка засмеялась смехом победительницы. Бландина была го-това лопнуть от злости, взбешенная, не зная, что предпринять, она по-требовала, чтобы Тамарка, немедленно, прямо в кафе, сняла в себя все ее вещи и отдала их ей. Предложение было дикое, нелепое, но Тамарку оно не напугало. Долго не думая, она стала раздеваться. Все мужчины, находящиеся в кафе, против всех правил приличия, забыв о спутницах, да и обо всем на свете, с горящими глазами наблюдали за этим стриптизом. Даже седоусый дядька, стоявший за стойкой, и тот, прекратил обслуживание клиентов и сглатывая слюнки, выпучив гла-за, таращился на Тамарку. Хорошо, что я был в пиджаке, я накинул его Тамарке на плечи, и он закрыл наготу. На нас, конечно, поглядывали, но это пустяки.
В моем сопровождении Тамарка дошла до метро Арбатская. Нас не пустили. Мотивировали это тем, что с босыми ногами, по правилам, пускать запрещено. Отправили эти правила читать. И что смешнее всего, мы отправились их читать.
«Правила» – листок бумаги с гербом Москвы – был от хулига-нов защищен прозрачным пластиком и винтами намертво прикреплен к стене. В этих правилах, действительно, упоминались босые ноги в графе «запрещается». Какие-то шутники там же приписали синим фломастером: «И без трусов – нельзя».
– Посмотри, все против тебя, – сказал я и ткнул пальцем в эту надпись.
Тамарка посмотрела, ничего не ответила, опустила голову. Де-лать было нечего, мы пошли к «Смоленской». По дороге попали под дождь, промокли. У Тамарки от дождя слиплись ресницы и остались в таком положении даже после того, как высохли. Она стала похожа на ожившую куклу, у которой ресниц мало, но те, что есть, большие и широкие. Мокрые волосы так же были Тамарке к лицу. А главное, по-сле дождя в ней не осталось ничего наносного и фальшивого, это была прекрасная девчонка, с которой я расстался четыре года назад. Она шла, словно горем убитая и чувствовалось, что стыд сжигает ее за все произошедшее в кафе, за вид свой нелепый и даже не представляла, насколько была хороша и привлекательна в этот момент. Я не пере-живал из-за того, что она может простудиться. Было жарко, парило. Самому хотелось раздеться. Не нравилось мне то, что шла она по лу-жам, а там могли быть битые стекла, гнутые ржавые гвозди, да мало ли обо что еще она могла поранить ногу.
Я сказал, чтобы обходила лужи, в которых не видно дна, и Тамарка слушалась. Я проводил ее прямо до квартиры. Она приглашала войти, но оттуда доносилась матерщина, пьяные возгласы, и я отказался. Через несколько минут, одевшись, она вынесла мой пиджак и я ушел.
4
Что же все-таки произошло в кафе, почему Бландина так болез-ненно отреагировала на то, что Тамарка помешала ей меня окрутить? Попробую прояснить ситуацию. Не зная всей подноготной, я и сам не мог отделаться от того ощущения, что что-то здесь не так, что-то в этой сцене сокрыто посущественнее обычного женского соперничест-ва и оказался прав.
История своими корнями уходила в начало третьего курса, когда мне приснился сон, что я с Бландиной переспал, а Леонид в то время, за моей спиной, совершенно реально сожительствовал с Саломеей, которая на тот момент была мне чуть ли не невестой. И когда Толя передал этот кошмарный мой сон Леониду и он стал меня уговаривать на самом деле сойтись с Бландиной, я ему сказал:
– Да как же так. Ведь она твоя девушка. Я бы так поступить не смог.
– Твоя, моя. Смог, не смог, – покраснев и опустив глаза, бормо-тал он себе под нос. Безусловно, он чувствовал свою вину и от осоз-нания этой вины родился у него с Бландиной спор насчет меня. Сов-ратит она меня или нет. И та астрономическая сумма, которая была поставлена на кон, говорила о том, что вина эта продолжала лежать тяжким грузом на душе у Леонида. Он сам мне потом признался, что после этого предательства все беды в его жизни и начались. Он считал, что проиграв спор, проиграв деньги, смог бы хоть как-то нравственно реабилитироваться перед самим собой. Сумма спора составляла сто тысяч.
Уложить меня в постель для Бландины не являлось даже зада-чей, а так, легким развлечением. Она знала, как я был ею увлечен на первом курсе, как втрескался, увидев только лишь со спины, как со-бирал пластиковые крышечки от плавленого сыра «Виола». И о сне моем она была извещена в подробностях. Но однако же сто тысяч – не шутка и она собралась, подготовилась, заметив меня с Тамаркой, по-знакомилась с ней, сделала Тамарку своей подругой, своим союзни-ком, обещала ей нарядную будущность. Ей казалось, что и меня и Та-марку она достаточно хорошо изучила, но вдруг споткнулась, осек-лась, никак не ожидала, что Тамарка выступит в качестве пятой ко-лонны. Не верила она в любовь, не видела она очевидного, того, что Тамарка любит меня. В этом и была ее главная ошибка. Ей бы за Та-марку взяться отдельно, за меня отдельно. Возможно, по одиночке она б нас и проглотила. Но она решила заглотить нас разом и поперхну-лась. Да и как она могла предвидеть Тамаркино предательство, когда подарила ей квартиру, обещала новую машину, кучу шубок, платьев дорогих, которые той и не снились. Когда такую яркую будущность ей обещала. Весь род мужской обещала швырнуть к ее ногам, с рас-стегнутыми кошельками. А Тамарка в самый ответственный момент ее подвела.
Бландина, конечно, не могла оставить все это без отмщения и наняла отчаянных людей, чтобы те примерно наказали и меня и Та-марку, но эти люди сами явились к ней искалеченными, вернули день-ги и передали на словах послание. Суть послания сводилась к тому, что если она еще раз покусится на меня или на Тамарку, то ее положат под каток, укатывающий асфальт. Бландина была понятливая и сразу же успокоилась, оставила мысли о мщении. На путь истинный ее на-ставил Москалев-старший; оказывается, его люди следили за нами не-видимо, оберегали по его указанию. И тот громила, на Киевском во-кзале, был одним из его людей.
Оставляя меня в квартире за хозяина, тетка не столько беспо-коилась о цветах, как боялась чужих людей, которые займут ее жил-площадь и которых потом с судами не выселишь. В квартире этой я должен был не столько жить, сколько сторожить ее от нежелательного проникновения извне. Я же, так получилось, решил, что веселее будет сторожить квартиру втроем, да к тому же еще и с собакой.
Попробую припомнить, каким порядком кто в моей квартире появился. Начну с собаки, попавшей ко мне самым фантастическим, трагическим, а может быть, и прозаическим образом, кому как пока-жется.
Это была пожилая, крупная для своей породы, шотландская ов-чарка. Ее бросили, а я подобрал. Случилось это в метро. Не то, чтобы я был таким уж сердобольным, или жить мне без собаки было скучно, наоборот. Собаки в доме у меня никогда не жили, и заводить их я не намеревался. Сам я лентяй и не то, что за собакой, за собой лишний раз убраться не хочу. Потом собака отнимает уйму драгоценного вре-мени, не говоря уже о материальных издержках. И потом, главная причина, – я их не понимаю, из-за чего, как следствие, боюсь. К тому же у меня на собачью шерсть аллергия, чихаю, если в доме собака, глаза начинают чесаться. И потом, не забывайте, что жил я в чужой квартире, не оформленным, так сказать, на птичьих правах. И вот, не-смотря на все вышеперечисленное, я взял чужую взрослую собаку и привел ее в дом. Конечно, я никогда бы не пошел на это. Мало ли сей-час бездомных собак, даже люди бездомные есть, но у этой истории была своя предыстория.
Дня за четыре, до моей исторической встречи с Дружком, так назвал я собаку, засиделся я в гостях и от метро до дома добирался пешком. Автобусы уже не ходили, да и от станции метро до дома всего пятнадцать-двадцать минут быстрой ходьбы. Было это в конце ок-тября. А октябрь в том году был страшнее самой лютой зимы, а точ-нее, совершеннейшая зима и была. Повсюду лежал снег, морозы до-ходили до минус пятнадцати по Цельсию, а главная беда, – свирепст-вовал сильный северный ветер. В эдакую ночь, качаясь и спотыкаясь о наледи, скользя и стараясь не упасть, шел я быстрой походкой к дому. Зашел под арку автомобильного моста, да так и шарахнулся в сторону. Прямо на моем пути лежала огромная собака. Я совершенно уверен был в том, что она непременно на меня набросится и укусит, если и не за горло, то за ногу уж точно. Всем известно, что пьяных собаки не любят, а я был, простите, в тот вечер не трезв. Но нападения не после-довало, собака продолжала лежать в той же позе, в которой я ее и уви-дел. Обойдя ее и пройдя скорым шагом метров десять, я оглянулся. Убедившись в том, что она за мной не гонится, я умерил свою прыть и вскоре совершенно забыл о ней.
На следующий день я снова задержался у друзей, и снова выну-жден был возвращаться домой прежней дорогой, то есть идти от метро пешком. На этот раз время было не столь позднее, но дожидаться автобуса на морозном ветру я не стал. И что же? Под высокой аркой моста, на том же месте, где и вчера, лежала та же самая собака. Тут уж я сообразил, что что-то не так. На таком промозглом ветру, будь ты хоть в шубе, хоть в двух, живому существу долго не выдержать. Я осмелел, подошел к собаке поближе и пригляделся. Собака была мертва. А между тем, находилась в том свободном и расслабленном положении, как будто была жива и ожидала лишь команды, чтобы вскочить и пуститься со всех ног за брошенной палкой. Мордочка ее лежала на подобранных под грудь передних лапах, вся она излучала спокойствие и уверенность в том, что за ней непременно придут. Шерсть на ее спине была слегка припорошена снегом, она не дышала. И при всем при этом невозможно было поверить в то, что она мертва. В таком положении не умирают, а если и умирают, то не сохраняют в себе столько жизни, сколько было в ней. Как раз в этот самый момент мимо проезжал автобус, осветил своими фарами собаку и меня и даже притормозил. Возможно, водителя поразила гримаса ужаса на моем лице. И в самом деле, было что-то ужасное, из ряда вон выходящее в эдакой смерти собаки. И уж конечно, «собачьей смертью» такую смерть язык не повернулся бы назвать. Собака добровольно, созна-тельно свела свои счеты с жизнью. Причем умирала, вспоминая все самое лучшее, улыбаясь. Это какую же волю, какой характер нужно было иметь? Она не жалась к прохожим, в надежде на приют, не ску-лила у подъездов с мыслью, что пустят погреться. Она легла на про-мозглую землю, положила голову на лапы и лежала, вспоминая что-то очень хорошее. Это-то более всего и поражало. Это была шотландская овчарка, большая, красивая, с черной шерстью на спине. Главным же образом меня мучила одна мысль: «А что, как еще вчера собака была жива? Возьми я ее с собой, отогрей, накорми, бегала бы и резвилась». Конечно, я сам себя успокаивал: «Да нет, она и вчера уже была мертва и потом, в чем моя вина? Я ее не выгонял из дома на мороз, да и те-перь ничем помочь нельзя, чего себя понапрасну мучить». Как ни ус-покаивал себя, ни уговаривал, все же горечь от увиденного не прохо-дила и тут вдруг на станции метро Киевская лежит еще одна шотланд-ская овчарка, лежит так же, как покойный ее собрат, положив мордоч-ку на подобранные передние лапы. С тем лишь различием, что в ней еще теплилась жизнь и глаза были раскрыты. А в этих глазах, красных от слез, была такая безысходность, такое отчаяние, такое горе, что не-возможно передать. Время было позднее, почти что час ночи, запо-здавшие пассажиры торопились на пересадку. Вокруг собаки стояли ремонтники в оранжевых жилетах, им спешить было некуда, так как их рабочий день только начинался. От них я узнал, что бедолага лежит здесь с самого утра, ничего не ест, не пьет, ждет хозяина, а тот его бро-сил.
Не случись собаки-самоубийцы под мостом, и не стань я кос-венным соучастником, лицом, попустившим такому случиться, я, ско-рее всего, прошел бы мимо. Прошел бы, обманывая себя тем, что мир не без добрых людей и обязательно найдется какой-нибудь сердо-больный человек, который собаке поможет. Теперь же все обстояло иначе. Теперь я рассуждал так: «Кто ей поможет, если не я? И как жить дальше, если сегодня пройдешь мимо, а завтра увидишь ее мерт-вой? Тут уже никакие отговорки не помогут». Да и чувствовал я, что просто прикреплен к этой собаке какой-то неведомой силой. Я растолкал ремонтников, склонился к пёске и, на правах хозяина, стал звать ее домой:
– Пойдем, дружок, пойдем домой, – говорил я и, соорудив из брючного ремня какое-то подобие ошейника, надел его на шею овчар-ке.
Я тянул бедолагу к эскалатору изо всех сил. Силу и смелость мне придавали обстоятельства. Опоздай мы на пересадку на последний поезд и тогда все. Конец и собаке и мне. Так это тогда виделось. К тому же добродушные на вид рабочие, совавшие собаке под нос куски копченой колбасы, заговорили вдруг о том, что лежать собаке на станции непорядок и что надо передать ее специалисту, то есть жи-водеру. Впрочем, возможно я не правильно их понял, и они имели в виду что-то другое. Какого-нибудь дрессировщика в цирке.
Собака, надо сказать, не хотела меня слушаться, не желала вста-вать, не желала идти, приходилось просто силком тащить. Она вела себя так, как будто я и был тем самым специалистом и приглашал ее не домой, а на мыловарню. Неприятно вспоминать о том, как смеялись надо мной люди. Как я вталкивал дружка в двери последнего поезда. Собака, пять минут назад казавшаяся обессиленной, упиралась, рычала, чуть ли не кусала меня. Хорошо, что еще не лаяла, а то я не-пременно бы испугался и бросил ее. Я пугаюсь собачьего лая, а эти шотландские овчарки, они без лая и шагу ступить не могут. Я их часто наблюдал в городе. Понял я тем октябрьским вечером, что добрые де-ла со стороны выглядят смешно, нелепо, а подчас их и вовсе прини-мают за обратное, то есть за злодейство. Со всех сторон в мой адрес сыпались колкости:
– Эй, парень, где собаку украл? Вот, учись, Люсь, как люди к зи-ме готовятся. Нашьет теперь мужик себе шапок, шашлыков наделает.
И это были самые безобидные шуточки. Не скажу, что я легко и с улыбкой их переносил. Я смущался этой роли незадачливого спаса-теля. Мне было неприятно, что надо мной смеются. Не стоило бы на это внимания обращать, но я иначе не могу, не умею. Всегда ревниво относился к тому, как выгляжу со стороны, что люди обо мне говорят. Штаны без ремня к тому же спадали, что только добавляло неловко-сти. Сознаюсь, был момент, когда я крепко засомневался в правильно-сти своего поступка, чуть было не кинул Дружка на полпути. Думал: «Что же ты, мерзавец, кочевряжишься, рвешься от меня, как от убий-цы. Я же тебя, сукиного сына, спасти хочу. А ты тут концерты пока-зываешь, позоришь перед людьми». Но не бросил, за что благодарен судьбе до сих пор.
Вот таким образом в моем доме оказалась собака. Дружок, так я его и стал называть, первое время не ел и не пил. Даже тогда, когда я его на это провоцировал, надеясь на то, что звериные инстинкты про-снутся. А провоцировал как, – становился на четвереньки и чавкал над его миской, делая вид, что кушаю его порцию. Все было зря. Мне обидно было до слез. Думал: «Помрет ведь от голода. Тоже мне, спас, называется». Но все обошлось, стал он потихоньку питаться, стал не-хотя отзываться на Дружка.
Про собаку я ни Толе, ни Лене ничего не сказал. Толя их не жа-ловал, в памяти был пес, который увязался за Катей. А что касается Леонида, так тот, просто ел собак на службе в армии и отношение к ним имел соответственное. Так что про Дружка друзья мои не знали. Знал один лишь Тарас, который обещал молчать.
5
Второго по счету жильца, маленькую девочку Тонечку, ко мне привела Тамарка. Это была ее младшая сестра. Тамарка рассказала, что теперешний сожитель ее матери, будучи нетрезв, хотел изнасиловать ребенка. За себя постоять, по ее словам, Тамарка умела, а вот ма-лолетнюю сестренку оставить с такими людьми боялась. Сама Тамарка на ночлег не напрашивалась, да и сестренку просила приютить лишь на время.
Я, конечно, разрешил ребенку пожить, но смириться мне с этим было непросто. Рассуждал так: «Пусть у матери в квартире притон, но у них же есть отец. Почему к нему не отвести ребенка?». Отыскав че-рез адресное бюро адрес Тоничкиного отца, я пошел в гости к Юсико-ву. Хотелось возложить заботу о ребенке на плечи его родителя.
Юсиков жил в коммунальной квартире, дома его не оказалось. Дверь открыла соседка. Она-то и представила полный его портрет.
Жили соседи в одной квартире двенадцать лет, и за этот срок Юсиков натворил немало. Был неоднократно уличен в воровстве. Лез своим половником в соседскую кастрюлю с борщом. В пять утра за-брался в соседский холодильник и, когда был пойман соседкой с по-личным, сделав жалкую мину, сказал: «Я морковку хотел взять». «Это в пять-то утра, – возмущалась соседка. Однажды украл с огненной сковородки кипящую котлету. «Только я вышла с кухни, – говорила соседка, – он туда бегом. Я возвращаюсь, смотрю, навстречу мне бе-жит, обжигается, но жрет мою котлету. Что, говорю, украл? А он весь в жиру, как чумной, несется мимо и на ходу кричит: «Есть хочется». А раз привел компанию, девок, пьют, курят, дым коромыслом, танцы устроили. А у меня дочка болела, температура под сорок была. Я к управдому, так, мол, и так. Управдом пришла, вызвала его и говорит: «Немедленно прекратите». А он: «Ага! Сейчас! До одиннадцати что хочу, то и делаю» и своим кричит: «Ребята, тут баба пришла, кто пер-вый, расстегивай ширинку». Ну, что тут поделаешь? Управдом гово-рит: «Пишите заявление, будем устраивать товарищеский суд». А что ему этот суд? Как с гуся вода. Обопьется водкой и все мимо унитаза ходит, а мне подтирай. Однажды я не выдержала, взяла его шарф и на швабру, Пару раз промокнула и на шею ему кинула. Он кричал, ру-гался, но подействовало. Как напивается сильно, в туалет уже не хо-дит, у себя в комнате в пустые банки делает. А Зоя приходила потом и выносила их на помойку. Как он пьяный, так она уезжала, а как трез-вый, так возвращалась. Что же ты, говорю, делаешь? Ты же с ним рас-писана. Вот и живи постоянно. Юсиков работал мясником на Бело-русской, а Зоя на вокзале буфетчицей, вот и познакомились. Зоя за-мужем была за офицером и офицер, как застал их вдвоем, так и не вы-нес удара, повесился. Юсиков, правда, помогал Зое хоронить его, де-нег дал. Зоя интересная была. Я говорила, предостерегала ее, чтобы замуж за Юсикова не выходила. Говорила, что он женщин бьет. Она не верила. Он то ей врал, что мы из зависти оговариваем его, а сами будто бы на сестре своей хотели женить. А зачем нам это надо? У меня все сестры замужем. Ну не поверила, не надо. Я уж и своих предупредила, чтоб не отговаривали. Думаю, сама узнаешь. Через пару-тройку дней он запил. Пьет неделю, пьет вторую, пьет третью. И давай, в ванне бить ее. Зоя кричит, рвется, хорошо, я ее отняла. Он бы насмерть ее забил. Отняла, а потом пожалела. Надо было, чтобы он получше ее проучил. Видно, мало ей досталось, ушла от него на время, но совсем не развелась. Тамара, дочка ее от офицера, та у бабушки в деревне жила, всего этого не видела. У Зои своя квартира есть, там она от него и пряталась. А он, шкодливый, ко мне сколько раз приставал. Как я стираю. Так вечно стоит, свои руки тянет. Гладит меня по голове, комплименты говорит: «Люблю тебя, выходи за меня замуж». А то привел женщину, а та пришла с дочкой. Так он что же сделал? Он женщину вытолкал, дверь запер и говорит: «Тебя не хочу, а девочку хочу». Та в дверь кричать, по двери барабанить, а это второй час ночи. Я встала, вступилась, а иначе неизвестно, что бы он с ребенком сделал. Да что я говорю? До Зойки, первая его жена Наталья. Он так же на ней и женился. Он же с матерью ее жил. А пришел раз, матери дома нет, он дочь и изнасиловал. Та прямо так ему и сказала: «Или женись на Наташке, или я тебя под суд отдам. Мы же вместе жили. Мне все это сама Наташка рассказывала».
Много узнал я о Юсикове от общительной соседки. Про себя отметил, что Тамарка не солгала, оказывается, назвавшись Несмело-вой, хоть по паспорту и была Юсиковой. Да, к такому отцу ребенка, конечно, нельзя было отдавать. Не зря Тамарка привела ее ко мне, а не к законному родителю.
Мне запомнилось первое появление Тонечки в моем доме. Она, как только меня увидела, сразу же закрыла глаза ладошками и даже отвернулась. Но очень скоро повернулась и, не отнимая рук от лица, стала рассматривать меня сквозь щелочки между пальцев.
– Это что такое? – подделываясь под строгий тон, заговорил я. – Разве ты меня не помнишь?
– Помню, – капризно сказала Тонечка и, убрав руки от лица, протянула их ко мне, как это делают совсем маленькие дети, просясь на ручки. Я непроизвольно взял ее на руки и мы, вдруг столкнулись лбами и при этом весело рассмеялись.
Готовясь к тому, что в доме будет жить ребенок, я накупил раз-личных круп, в особенности, манки. Гречневую кашу я умел варить, а с манкой были проблемы, но оказалось, что манная каша готовится быстрее и проще гречневой. Научила Тамарка.
Стал я по утрам, благодаря Тонечке, есть манную кашу. От То-нечки я узнал много интересного, а также удивительные загадки зага-дывала она мне:
– Без этого не может прожить ни один человек, а в беде оно улыбается. Что это?
– Не знаю, – говорил я, полный любопытства.
– Любовь родной матери.
– Это верно, – соглашался я, думая о том, что должно быть от мамы-то как раз она немного любви этой видела.
– Что за синяя стрела мчится, быстро-быстро, через леса, через поля?
– Сдаюсь.
– Поезд. Он же едет через леса, через поля, по городу он мало ездит, он только в него приезжает.
– Правильно. А в какие игры ты играла со сверстниками, рас-скажи.
– С кем?
– Ну, с друзьями во дворе.
– Играла в петуха.
– Это что за игра такая?
– Первое условие – толстая ветка дерева. Подкатывается под нее стог сена. – (Я думал, она фантазирует, а на самом деле она жила у ба-бушки Несмеловой в деревне). – На ветке виснут руками. На счет три должна быть схватка ногами. Надо противника стащить вниз. Можно висеть кверх ногами, обхватив дерево ногами, тогда борются руками. Но нельзя щекотать, щипаться, но отталкивать можно. Можно сме-шить, рожицы корчить. И на одной руке можно висеть. Петя и Люда – это наши главные друзья, наши вожди. С ними и в лес было не страш-но ходить, они почти взрослые, им восемь лет. А собака Кузя старше меня всего на год, но слушается…
«Счастливое время, – мелькнуло в моей голове, – настанет вре-мя, ни собак, ни кошек не будет старше тебя».
– … Я ему говорю: «Сидеть», «Служить», «Лежать» и «Место». Вторая собака – Дружок.
– Зовут, как нашу.
– Да. Только та беспородная. Ее подобрала Тамара на станции, теперь ей два года. Она в два раза больше Кузи. На черном носу у нее розовое пятнышко. Она знает команды: «Будка», «Вон», «Уходи». И еще он знает: «Сидеть». В первый год он был злой и укусил меня за подбородок, а я его хотела просто погладить. А еще живут у нас три кота: Мурзик, Муся и Тимоша. Мурзик рыжий, а летом розовый.
– Почему он летом розовый?
– Потому, что у него летом спадает шерсть.
– Меняется.
– Да. Меняется. Он, как пожарник. Он все двадцать четыре часа спит, а потом, на следующий день ходит, ко всем ласкается. Он любит, когда его гладят, когда кусочки со стола дают. Раньше он ел только с руки. Дашь чего-нибудь, погладишь, только тогда он съест. Он появился вторым. Я гуляла с бабушкой, и мы встретили человека, а он просил: «Возьмите кошечку, я же сейчас уеду». Я сказала бабушке: «Стой здесь и никуда не уходи». Я сама обежала всех наших ребят, у которых были кошки, и спросила у них: «У вас не пропал ли кот?». Сказали: «Нет». И тогда я попросила бабушку: «А может, мы его возьмем?». Бабушка сказала: «Конечно». Потому, что моя бабушка не умеет детям отказывать. Взяли кота и назвали его Мурзик. А первая кошка Муся, она серая в черную полосочку, но эта полосочка очень частая и кажется, что она черная. Бабушка ее купила. Муся не любит, когда она идет и ее гладят. Не выносит, когда ее берут на руки. Ши-пит, кусается, царапается и вырывается. Она никогда с собаками не дерется, она их вылизывает, и они ее за это любят. Если ее вовремя не покормить, тогда она будет хулиганить. Расписание: семь тридцать – миска молока, в два часа ей дают косточки. А потом, к вечеру, в шесть, ей дают мяско. И после этого она ложится на мой диван и засыпает. Хочешь, еще загадку загадаю? Что такое сторожка?
– -Старушка?
Тонечка весело рассмеялась.
– Ну, нет. Сторожка. Не смеши меня.
– Не знаю.
– Это маленький дом, в котором живет сторож. Ни одной загад-ки ты не отгадал, а еще взрослый.
– Какой я взрослый! Ты только никому не говори, я такой же ребенок, как и ты. Я только притворяюсь взрослым, как и все большие дяди и тети.
Тоня снова засмеялась.
– Нет. Не обманывай меня. Тамара взрослая, любит тебя, хочет на тебе жениться, значит, и ты взрослый. Взрослые на детях не женят-ся.
– Это точно, – на глазах краснея, подтвердил я . – Ну, а третий кот? Ты о третьем коте не рассказала.
– Третий кот – Тимоша. Тиму мы взяли маленьким. У нас была такая сумка, которая удваивается в росте. Он там сидел и долго не хо-тел вылезать из своего манежика. Затем вылез и стал ходить по ком-нате. Пил в день молоко один раз, но зато много. После этого он лас-кался к Мусе, он считал ее своей мамой. Ведь окраска у них была одинаковая. А потом Тамара сшила ему тапочки, чтобы мне с ним спать. Он царапался во сне, ему сны тревожные снились. А утром та-почки я с него снимала.
– Весело вы жили, только птиц не хватало.
– Птиц нельзя. Их коты задерут, – как-то грубо выразилась То-нечка.
Я замолчал, думаю: «Такая идиллия, дружба людей, собак, ко-шек, а птицам туда никак».
Пока мы играли в загадки, а происходило все это на кухне, я на-чистил картошку для супа и бросил одну из картофелин в кастрюлю с водой. Брызги разлетелись так далеко, что и меня достали, стоявшего рядом, и Тонечку, стоявшую поодаль, внимательно наблюдавшую за тем, что я делаю. Мало того, что на нас вода попала, достаточное ее количество, оказалось еще и на полу.
– Неси тряпку из ванной, – сказал я Тонечке.
Она принесла тряпку, вытерла пол, отнесла ее на место и, когда вернулась без тряпки, стала ко мне приставать:
– Сделай еще так.
– Чего сделать?
– Чтобы брызги полетели.
– Не стану, это баловство.
– Ну, пожалуйста. Ну, сделай баловство
– Это не игрушки. А я уже, как ты сказала, не ребенок. Я взрослый дядька и мне не до баловства.
– Дядька, ну, пожалуйста, сделай баловство.
Я с силой кинул очищенную картофелину в кастрюлю с водой, Тоня рассмеялась и стала кричать:
– Еще, еще.
– Нет. Все. Теперь будем нарезать морковку, лучок и при этом петь песню. Потому, что если не петь песню, когда готовишь еду, она получается невкусной.
Я запел: «Мы, друзья, перелетные птицы…». Тоне дал задание подпевать. Когда я пел: «Первым делом, первым делом самолеты» она должна была спрашивать: «Ну, а девочки?».
– Ну, а девочки? – переспрашивал я и пел дальше. – А девочки потом.
Тоня звонко и заразительно смеялась. Я этому радовался, так как у Тонечки был тревожный внимательный взгляд и не по-детски печальные глаза, как у детей, переживших войну. Этот прямой, прон-зительный взгляд невозможно было выдержать. Я всякий раз избегал с ним встречаться. Всякий раз отворачивался.
Когда уложил Тоню в постель, сел с ней рядом и сказал:
– Давай, закрывай глаза и спи.
Она закрыла глаза руками, затем ладони убрала и засмеялась. И, подумав какое-то мгновение, спросила:
– Если бы у тебя было два яблока, зеленое невкусное и красное зрелое и тебе нужно их съесть. С какого бы ты начал?
– Ну, и вопросики у вас, девушка. Мой тебе совет. Когда вырас-тешь, иди учиться на психолога. Станешь академиком, составитель-ницей тестов.
– Ну, ответь.
– Это очень серьезный вопрос. У меня на него сейчас нет ответа. Было время, когда с красного бы начал, было время, когда с зеленого. А сейчас, в данный момент, не знаю. Ведь ты же не хочешь, чтобы я тебя обманул? Ты же сама просила, чтобы я не разговаривал с тобой, как с маленькой.
– Да. Лучше не обманывай. Скажи, почему люди ссорятся?
– Всякие могут быть причины. Разное воспитание, разные цен-ности.
– Говори понятно.
– Ну, ты, например, хочешь погладить кошку, а я ее хочу уда-рить. Вот мы и ссоримся.
Тоня засмеялась.
– Ты кошку не захочешь ударить.
– Почему ты в этом уверена?
– Потому, что ты добрый и я тебя люблю.
От этих искренних и совершенно неожиданных для меня слов на глаза навернулись слезы. Я отвернулся и, сидя к Тонечке почти что спиной, продолжал развивать свою мысль.
– Девяносто девять причин люди находят для ссор, а вот для то-го, чтобы помириться, не могут сыскать и одной. А ведь она всегда на виду, но не видят, не замечают. А ты, вот, нашла, молодец. Я про лю-бовь говорю. Ты понимаешь меня? Понимаешь, о чем говорю?
– Да. Ты хочешь Тамару полюбить, но что-то тебе мешает. Так?
Я укрыл ее одеялом, погасил в комнате свет и, сказав, «Спи», вышел
Первые четыре дня Тонечка жила нормально, а потом стала ка-призничать, и я не мог понять, в чем дело.
– На тебя не угодишь, – говорил я ей, – положишь в стакан с ча-ем сахар, от сахара пенка, положишь сахарный песок, от песка волос-ки. Пей тогда несладкий.
– Несладкий я пить не могу, – говорила Тонечка, надувая губки.
Не сразу я сообразил, что скучает она по старшей сестре. А как только понял, сразу же предложил Тамарке жить у меня и смотреть за Тонечкой и Дружком.
Вам, наверное, интересно узнать, кто кормил ребенка до того, как появилась в доме Тамарка? Да сама себя и кормила. Ведь я почти весь день проводил в институте. Честное слово, я на этот счет даже не переживал. Тонечка, несмотря на свой малый возраст, отлично гото-вила. Она уверенно обращалась с газовой плитой. Ставила у плиты табуретку, влезала на нее и хозяйничала. Могла вскипятить чайник, сварить картошку, сосиски, яйца. Могла себе сделать яичницу. Я считаю, что для шестилетнего ребенка это большое достижение. Жена Синельникова в свои двадцать шесть лет, имея двух детей, ни-чего из вышеперечисленного готовить не умела. Все за нее делала сначала мать, а затем муж. Как-то ни запасов, оставленных матерью (готовый суп), ни мужа в доме не оказалось, а дети просили есть, и я невольно оказался свидетелем поразительной сцены. Светлана, жена Стаса, решила приготовить яичницу. Поставила на большой огонь сковородку, после того, как она чуть ли не докрасна накалилась, вы-лила на нее целый стакан растительного масла. Оно шипело, «стреля-ло», как только не вспыхнуло; стало чадить. Дети, видимо, зная, как мама готовит, заранее попрятались по дальним углам. Стоя, как стале-вар у домны с поднятой левой рукой, прикрывавшей глаза, она стала класть в сковороду яйца в скорлупе. А затем, взяв самый длинный нож, принялась этим ножом яйца рубить. При этом говорила: «Скор-лупу потом выплюнете, как сготовится и посолите потом по вкусу, невозможно подойти». Яйца в сгоревшем, прогорклом масле тотчас превратились в угли, задымили; и, если бы не сняла сковороду с огня, превратились бы в совершеннейшие головешки. Но и то, что находи-лось в сковородке, конечно, было несъедобно.
Стало ясно, почему она боится готовить. Я хотел ей дать про-стейшие советы, но, посмотрев, с какой злобой она смотрит на свою стряпню и с какой ненавистью на детей, просящих кушать, не решился даже обмолвиться. Кончилось все тем, что она дала детям деньги на мороженое. «В мороженом много калорий, они съедят по две порции и будут сыты», – сказала она мне, но как бы этим успокаивая себя.
Впоследствии, когда Тамарка показывала ей, как следует гото-вить яичницу, Светлана смотрела на нее, как на факира в юбке, вла-деющего тайными знаниями.
Во избежание недоразумений, хочу сразу пояснить, что с того момента, как Тамарка поселилась в моей квартире, отношения у нас с ней стали сугубо деловыми. То есть она жила у меня исключительно на правах Тониной сестры. Жила для того, чтобы кормить ее, смотреть за ней, к тому же было кому гулять с Дружком.
После скандала в кафе что-то в ней заметно переменилось, она даже и попыток не делала сблизиться со мной. Держалась на расстоя-нии. Меня это, скажу честно, устраивало. Тамарка, возможно, опаса-лась того, что в случае моего недовольства, я выгоню их с Тонечкой к бабушке Несмеловой. Я боялся того же, то есть, что придется их вы-гнать. Поэтому благодарен был Тамарке за ее примерное поведение, за то, что держалась от меня в стороне. Спросите, в чем дело? Чем Тамарка не хороша? Тем, что очень хороша. Я не верил ей, я боялся ее. Боялся, что в любой момент может вспыхнуть к ней чувство, в ко-тором сгорю весь, без остатка, даже без пепла. Как ольховое полено в топке паровоза. И поэтому я сдерживал свои эмоции, как только мог, закрывался и прятался от нее.
Все это делал лишь для того, чтобы в очередной раз не упасть лицом в грязь. Что-то подсказывало, что на этот раз будет не отпле-ваться. Слушая ее рассказы о себе, еще в первый ее ночлег, я принял твердое решение, что с этой девушкой у меня не может быть никакого будущего, кроме скорой и верной могилы. Следовательно. Ее надо ос-терегаться. А остерегаться было чего. Нет, она не плясала эротических танцев и нагишом более передо мной не ходила. Она готовила, кор-мила меня, мыла посуду, убирала, мыла пол. То есть, не отдавая себе в этом отчета, вела постоянное наступление на мое сердце. И чем меньше заботилась о том, чтобы нравиться, тем больше нравилась. Был такой день, когда я чуть было не выкинул белый флаг.
Пришел я из института, смотрю, лежит Тамарка в одежде на ди-ване и спит. Услышав, что я вошел, она испуганно вскочила, как будто днем в моем присутствии спать было запрещено. Она в тот день была с высокой температурой, стала просить прощения, что ничего на ужин не приготовила. Тонечка уже спала. Пока я ставил чайник на плиту, что-то доставал из холодильника. В морозилке нашел Тамаркины колготы. Решил, что она, находясь в болезненной горячке, перепутала шкаф с холодильником, а оказалось, это делалось сознательно, для того, чтобы повысить прочность колготок. Я смотрю, а она уже пол моет. Бедняжку качает из стороны в сторону, а она трет, выжимает тряпку, трудится. Тут у меня сердце сладко заныло, встрепенулось в душе, чувство неизъяснимой нежности. Я не выдержал, подошел к ней. Тамарка перестала мыть пол, выпрямилась, стала вопросительно смотреть на меня. Я не нашел ничего лучшего, как взять и погладить ее по голове. Только моя ладонь коснулась ее лба, Тамарка, как это делают кошки, когда их гладят, сама скользнула головой под моей ла-донью и снова замерла с еле уловимым вопросом в глазах: «Как это понимать?». Мои уроки по отчуждению не прошли даром. Она уже не решалась тянуть ко мне свои губы, не решалась говорить о любви. Я заметил, что у нее выбилась прядь. Я попытался заложить эти воло-сы ей за ухо, но у меня не получилось. Только после третьей неудач-ной попытки я сообразил, что прядь эта слишком коротка и, скорее всего, убирается при помощи заколки. Чувство нежности все более нарастало, я почти уже не мог контролировать себя, и тут охватил ме-ня ужас. «Все! Пропал! Сломала развратная дрянь! Действительно, имеет власть над людьми. Теперь пропаду, погибну. Потешит впо-следствии какого-нибудь мерзавца откровениями обо мне». И все пре-красные чувства разом изменились. Нежность превратилась в нена-висть. Дрожащим от злобы голосом я ей сказал:
– Что ты каждый день полы моешь? Они от этого чище не ста-нут, а вот сгниют наверняка. Если уж совсем не можешь без этого обойтись, так мой раз в неделю, по субботам.
– Хорошо, – покорно сказала Тамарка, не замечая зла и грубо-сти, – а сегодня домыть или оставить? Ведь сегодня суббота.
– Сегодня ты на ногах еле стоишь. Иди, ложись спать. Я сам уберу тряпку и воду вылью.
Еле сдержался в ту ночь, чтобы не разбудить Тамарку. Хотелось целовать ее руки, слезно просить прощения за хамство и признаться в любви. Но, как только вспоминал ее рассказы, ее поведение и ее власть надо мной, так сразу же остывал, решил даже, что попрошу их уехать, как только Тамарка выздоровеет. Но не попросил, оставил.
Вспомнил тот осенний вечер, когда еще не было Дружка, и я си-дел дома один, с горя пил. Ко мне приехала Тамарка. Я ей обо всем рассказал, то есть о предательстве друга и невесты. Плакал, ругался, налил рюмку и ей. Она выпила, не закусывая. Я ей налил вторую, она и ее опростала. Потом говорила, что была готова выпить всю бутылку, лишь бы мне поменьше осталось этой отравы. Третью рюмку я ей не налил, просто было жалко, – не Тамарку, а водки. Я ведь и за эти две рюмки в душе проклинал ее, переживал, а вдруг именно их мне и не хватит для того, чтобы обрести, пусть ненадолго, но спокойное, нор-мальное состояние. Водка мне давала забвение. Из-за этих двух рюмок я ее презирал, ненавидел, и в качестве компенсации ничего не придумал лучше, – стал домогаться. Просил, чтобы она осталась но-чевать, грозил тем, что в случае отказа она меня больше не увидит. Но Тамарка, совсем еще недавно стремившаяся к этому, на этот раз про-явила завидную стойкость. А я ведь ее не обманывал, со мной бывало такое. Знаю, что не прав, но стою на своем. Так же бывало и во взаи-моотношениях с женщинами. Заденет меня женщина чем-то пустяш-ным, а я из этого пустяка, из этой «моськи» такого «слона» в себе вы-ращу и – все. Обижен смертельно, не подходи. Обо всем я рассказал Тамарке, намекая тем самым на то, что не властен над собой. Вот, уй-дет она, – я обижусь. Потом и знать буду, что дурак и кругом не прав, а через самолюбие свое уже перешагнуть не смогу. На нее эти слова подействовали, поняла, что не шучу и не обманываю, испугалась, Но, посидев, подумав, отказала. Я провожал Тамарку до метро, злился. Проклинал и все же продолжал при всем при этом надеяться на то, что она передумает. По дороге мы шли то рядом, то один за другим, и я сыпал угрозами. В основном, повторял одну и ту же фразу: «Больше, родненькая моя, ты меня не увидишь». Шел в расстегнутом нарас-пашку габардиновом пальто, оставшуюся в бутылке водку допивал на ходу, прямо из горлышка.
Тут-то Тамарка мне и сказала:
– Не ругайся. Хочешь, я тебе свои стихи почитаю?
И стала читать. Я очень внимательно слушал. Пьяные слезы ка-тились по щекам. Слова в стихах были самые простые, самые обыч-ные, но сочетание этих слов рождало что-то необыкновенное. Рождало великие образы, красоту, тот волшебный сказочный мир, который бывает только в детских снах.
– Это не ты написала, – зло кричал я. – Если бы ты могла писать такие стихи, я бы…
Тут я осекся и замолчал, но про себя закончил эту фразу: «Я бы тебя любил». Тамарка, как мне показалось, поняла, что я хотел сказать.
Увидев ее четыре года назад в школе, познакомившись с ней, я просто был удивлен ее одаренности. Она все хватала на лету. Не было препятствия, которое было бы ей не под силу взять. Она просто по-давляла всех своей красотой, обаянием, а, главное, силой личности. Подавляла тогда, подавляла и теперь.
Дошли мы с ней до станции метро. Я снова взялся грозить и на-стаивать на том. чтобы она осталась. Но она меня даже не слушала. Застегнула все пуговицы на моем пальто. Одна пуговица не застеги-валась, я пришил новую, и она оказалась по размерам чуть больше, чем петля, но Тамаркиному упорству поддалась. Подняла мне ворот-ник и сказала:
– Целуй меня в лоб и иди домой, а то простудишься.
– Ты что, покойница, чтобы в лоб тебя целовать? – Съязвил я и, обняв, попытался добраться своими губами до ее губ. Но не добрался. Получил под поцелуй только щеку и, не глядя на то, как она пройдет, поедет, пошел домой.
Был и такой случай.
Интересно вам будет узнать, как я нашел Тамарку выздоровев-шей. Пришел из института, смотрю, она сидит, книжку читает, а на губе вроде как кровь.
– Это у тебя губа треснула или ты ударилась? – спросил я, бес-покоясь.
– Это помада. Я специально так накрасилась, чтобы эффект треснувшей губы создать. Для шарма.
– Смешно все это. Фантазия твоя, смотрю, просто не имеет гра-ниц. Ты мне скажи, почему тебя Тонечка мамой называет?
– Потому, что наша мама Варя не хотела ее рожать. Говорила, поздно, да и от Юсикова она не хотела иметь детей. Я упросила. Можно сказать, настояла. Сказала, что за ребенком буду ухаживать сама. Так и получилось. Мама родила, а я ее вынянчила. Вот поэтому Тоня и говорит, что у нее мамы две, – мама Варя и мама Тома.
– Понятно. Ты что, «Преступление и наказание» читаешь?
– А что в этом удивительного? Я Достоевского очень люблю.
– Даже очень? Никогда бы не подумал. И что же тебе в нем нравится?
– Все. Каждая строчка. Тот дух светлый, которым наполнены его романы.
– Это ты чьи слова мне говоришь?
– Свои. Говорю то, что думаю. Ты, кстати, на Раскольникова очень похож. Тебе об этом не говорили?
– В институте многие говорили. Я даже мечтал поставить отры-вок из романа и сам в постановке сыграть, но как-то перегорел. Я рад, если ты говоришь правду. Очень рад. Я про Достоевского.
– А какой мне смысл обманывать?
– Не знаю. Может, врешь просто так. Без всякого смысла. Зачем нужно было врать, что ночуешь на Татищева? А ведь врала же.
– На то была причина. Я тебе ее потом открою.
Я не придал бы Тамаркиным речам никакого значения, если бы случайно не подслушал тем же вечером удивительно красивые и муд-рые слова. Тамарка, оказывается, была верующей и перед сном моли-лась. Я запомнил слова молитвы: «Горе мне, ясно разумеющей доброе и произвольно творящей лукавое. Слышала о смерти, а живу, как бес-смертная. Много обещаю я, а мало выполняю, ибо плод нужен, а не листья, дела нужны, а не слова. Господи, просвети мрачный ум мой, согрей хладное сердце мое, пошли мне дух сокрушения о грехах моих, избавь меня от тьмы кромешной».






Глава 32 Раздел театра

1
Леонид развелся с женой, а мама его собралась замуж. Долго она примерялась, долго присматривалась, неоднократно откладывала и, наконец, решилась. Не за Елкина, но за Скорого Семена Семеновича, нашего мастера. Я был нечаянным свидетелем того, как они, яко голуби, ворковали в институте, сидя на подоконнике. Возможно, именно тогда Фелицата Трифоновна и уговорила своего жениха взять-ся за ту постановку, о которой мечтала всю свою сознательную жизнь. Разумеется, главная женская роль в этом спектакле должна была при-надлежать ей.
Влюбленный жених под тучами амурных стрел, дал слово воз-любленной и потом ему уже ничего не оставалось, как только данное обещание сдержать. Массу сил и здоровья угробил он на то, чтобы ему разрешили этим творческим материалом заняться и, когда, наконец, все неприятности остались позади и начались репетиции, случилось следующее.
На самой ранней стадии репетиционного периода Семен Семе-нович понял, что главную женскую роль должна играть другая актри-са, а Фелицата Трифоновна играть ее не должна. Всем она была хо-роша. Талантлива, гениальна, что говорить, ведь он же влюблен был в нее, но эта роль, в его видении, совершенно была не ее. Перебрав все возможные варианты, Скорый решил, что эту роль должна сыграть его дочь. И угадал. Тут он попал в десятку. Августа Вечерняя (сцени-ческий псевдоним), проваливавшая в театре все роли, без исключения, в этой работе засверкала, как бриллиант на солнце. С этим согласились все, даже те актеры и актрисы, которые ненавидели дочь Скорого и желали ей не только провала, но даже смерти. То есть самые заклятые ее враги, посмотрев спектакль, сказали: «Да, здесь она на месте и никто не сыграет лучше». Это, конечно же, понимала и Фелицата Трифоновна.
Как великая актриса, как театральный деятель с большой буквы, она понимала, что Августа должна играть эту роль, что это всячески и всевозможно оправдано с художественной точки зрения. Но, как жен-щина с амбициями, как актриса, мечтавшая всю свою жизнь эту роль сыграть и начавшая с упоением эту роль репетировать, она ни понять, ни простить этого предательства не могла. И от бешенства просто с ума сходила. И со своей стороны, разумеется, готовила Семену Семеновичу «сюрприз».
Состоялось внеочередное собрание труппы, на котором Скорый собирался устроить чистку, передел. В его планы входило избавиться чуть ли не от половины творческого коллектива. Он хотел уволить всех стариков, начиная с Кобяка, мотивируя это тем, что давно уже не заняты в спектаклях и в театр приходят только за зарплатой и всю бездарную молодежь, начиная с собственного сына Аруноса.
Настал час «икс» и Фелицата Трифоновна перед речью Скорого взяла слово. Семен Семеныч, считая ее союзницей и, возможно, раз-мышляя в тот момент о том, где и за сколько покупать ему обручаль-ные кольца, сидел и подправлял карандашом заготовленные тезисы.
И тут словно гром грянул среди ясного неба. Фелицата Трифо-новна принялась громить и чистить самого главрежа. Собрание фак-тически сменило повестку дня. Это уже было не что иное, как рас-смотрение личности Семена Семеновича как лица, несоответствую-щего занимаемой должности. А в зале пресса, товарищи из Минкуль-туры и ответственные работники.
Я также присутствовал на собрании и кое-что запомнил из ска-занного. Фелицата Трифоновна, в кожаном пиджаке, похожая на ко-миссара, размахивая на трибуне кулачком, громко, эмоционально и по-актерски точно расставляя акценты, говорила:
– Кто мне ответит? Кто скажет мне, что произошло пять лет на-зад? В театре произошел переворот! Человек, лишенный моральных принципов, проработавший в нашем театре без года неделю, захватил и узурпировал власть. Подмял под себя, запугал, растоптал огромный коллектив со своими традициями и историей. Надо признать, сделал он это при нашем молчаливом согласии и даже попустительстве. Мы ошиблись, доверившись этому человеку. Но на то они и ошибки, что-бы их исправлять. Семейственность, кумовство – это неизбежное зло распространено в последнее время повсеместно и характерно не только для театра. Но те уродливые формы, которые оно приняло в нашем коллективе, это уже ни в какие рамки не лезет. Наш теперешний горе-руководитель благополучие семьи поставил выше творческих интере-сов театра, чем нанес непоправимый ущерб моральному климату кол-лектива. Копаясь в грязном белье и используя недопустимые методы воздействия, как-то – шантаж, угрозы насилием, подлог, он добился того, что всеми нами уважаемый директор театра Герман Гамулка в предынфарктном состоянии был вынужден оставить свой пост. Узур-пировав таким образом власть в театре, Семен Семенович взялся рас-правляться и с другими. Следом за директором началась непрекра-щающаяся травля и изгнание из театра талантливейшего режиссера, всеми нами любимой Валькирии Жох. Но и этого Скорому мало. Со-всем недавно, как вы знаете, был уволен молодой, талантливый актер Кирилл Халуганов только за то, что осмелился заняться режиссурой. Но это все были орешки, пробные шары, теперь же на повестке дня у нас грандиозная чистка, которую можно сравнить только с тридцать восьмым годом. Семен Семенович хочет реформ, мы их тоже хотим. Но нас не устраивает то, какими методами он собирается их прово-дить. Он хочет прогнать из театра девяносто пять процентов коллек-тива, лучше уж мы прогоним его. Расколоучителя, протопопа Авваку-ма, сожгли на костре, как жаль, что с современными раскольниками мы не можем бороться подобными методами. Заслуживают костра.
Тут весь зал разразился громкими аплодисментами, но Фелицата Трифоновна, подняв руку вверх, дала понять, что еще не закончила. Все смолкли.
– Доведя театр своей необдуманной политикой до полной де-градации. Заселив его ложью и интригами, Скорый решил выселить законных жильцов на улицу. Тесно ему, видите ли, стало. Труппа большая мешает жить и творчески развиваться. Основателю и отцу нашего театра, незабвенному Буквареву Ивану Валентиновичу так не казалось. В самые трудные годы войны и послевоенной разрухи ни-кому и в голову не пришло сократить штат труппы, а теперь, видите ли, из-за амбиций пришельца, так называемого Варяга, человека, ко-торому не дороги ни история театра, ни его традиции, мы должны бу-дем идти побираться. За что? Зачем? С какой стати? Убирайтесь-ка сами вон!
Опять зал разразился аплодисментами, и опять Фелицата Три-фоновна подняла руку, чтобы всех успокоить.
– Я хочу вам, Семен Семенович, сказать от себя лично и, наде-юсь, что меня в этом поддержит весь коллектив нашего театра, а так же товарищи из министерства КГБ, то есть министерства культуры, конечно же. Наш театр жил и трудился до вас, трудился при вас и, надеюсь, что будет жить и трудиться после вас. Очень надеюсь на то, что театр наш – будет, и что в нем не будет Семена Семеновича Скоро-го.
Зал опять разразился громом аплодисментов.
Для Скорого такое выступление Фелицаты Трифоновны оказа-лось полной неожиданностью и весь его заготовленный доклад был теперь ни чем иным, как подтверждением ее слов, то есть смертным приговором. Поэтому он решил его не зачитывать, а в свое оправдание лишь сказал, что о разгоне труппы речь никогда не шла и вопрос в такой плоскости не ставился. «Что же касается перевыборов…» – многозначительно произнес он. В зале воцарилась мертвая тишина. Но тут на трибуну вскарабкался человечек из минкультуры и попросил с таким ответственным вопросом не торопиться и решение отложить хотя бы на денек. Как выяснилось, не только для Скорого, но и для людей из министерства, демарш Фелицаты Трифоновны оказался полной неожиданностью. После чего предоставил возможность Ско-рому закончить начатую мысль. Скорый мычал, блеял, как это говорят учителя тем ученикам, которые не выучили урок, но притворяются у доски, что что-то знают, но так и не смог выдавить из себя ничего, то есть никакой ясной мысли, облеченной в слова.
Жалок он был, в тот момент стоя на трибуне. А ведь умел дер-жать удар, умел давать отпор. Так умел говорить, что заслушаешься. На мой взгляд, растерялся он из-за того, что удар ему нанесла любимая женщина, да и собственно, факты, изложенные ею, были правдой, ос-паривать которую не имело смысла, да и не хватало духа.
Семен Семенович, конечно же, почувствовал, что над его голо-вой сгущаются тучи. Насколько пять лет назад все благоприятствовало ему, настолько же теперь все было против. Свои люди в минкультуры были отстранены от дел. На самом верху, в руководстве страны сидели новые люди, в КГБ люди менялись ежедневно на всех постах, на всех местах, не успевал знакомиться, а их уже нет. Все были чужие. Обра-титься за помощью было не к кому. С газетами и телевидением он рас-сорился, он все на свете прозевал с этой поздней любовью, с этим спектаклем, будь он неладен. В кои-то веки дал слабинку, позволил себе спрятать клыки, удалиться от чиновничье-административных дел и заняться творчеством, как на тебе. Мгновенная расплата. Удар под-дых, удар смертельный. Сомневаться в том, что заговор тщательно готовился, не приходилось. Только он сошел с трибуны, как на нее, один за другим. Стали подниматься его палачи. И каждый кричал, каждый махал кулаком в его сторону, грозил указательным пальцем. И чего уж никак не ожидал Семен Семеныч, так это выступления собственной дочери с обвинениями в его адрес.
Фелицата Трифоновна с ней поработала, убедила ее в том, что вопрос о снятии ее отца с должности уже решен на высшем уровне, и если сама она, дочь отца своего, хочет остаться в коллективе и продол-жать «звездить», то есть играть свою звездную роль, то должна ре-шиться на коротенькое выступление. «Ты, Августа, не имеешь мораль-ного права сидеть и отмалчиваться в такой ответственный для театра момент. Ты должна реабилитировать сама себя, в глазах коллектива». Августа Вечерняя, вспомнив огромную охапку цветов, подаренную на последнем спектакле, вздохнула взволнованно и согласилась. В уговорах Фелицате Трифоновне помогало то, что и сама она на тот момент являлась невестой Семена Семеновича, и Августа это знала. Фелицата Трифоновна поставила актрису Вечернюю перед дилеммой – или закроют театр или они должны переизбрать ее отца. Попросту об-манула.
Добро бы Арунос выступал с трибуны, которому Скорый не да-вал ролей, не замечал в нем личности и всячески третировал, а тут любимая папина дочка уверяла всех собравшихся, что отец ее монстр, негодяй и что она всем сердцем за то, чтобы его переизбрали.
Конечно, Августа, не скупившаяся на ругательные эпитеты, на-деялась на то, что отец поймет и простит. Скорый понял и простил, потерять в один день и любимую женщину и любимую дочь было выше его сил.
Вся пикантность ситуации именно в том и заключалась, что вво-дя на главную роль свою дочь, Скорый, влюбленный, безумно влюб-ленный на тот момент в Фелицату Трифоновну, надеялся на то, что и она, любя его, поднимется над своими амбициями. Поймет его, как творца, как художника, которому до тошноты, до рвоты надоела ложь на сцене и который погибнет, задохнется, если и в этой постановке ста-нет идти на немыслимые компромиссы, станет ловчить и приспосабли-ваться. Он, как всякий любящий человек, хотел верить в то, что про-изойдет чудо. Но увы, чуда не произошло. Фелицата Трифоновна про-стила бы ему все, что угодно – связь с другой женщиной, импотенцию, грабежи и разбои, но то, что он отдал ее роль другой, этого она про-стить не смогла. Это было выше ее сил.
2
– Как он не понимает, что это мой воздух, моя жизнь, что я меч-тала об этой роли, будучи еще ребенком. И теперь, лишив меня мечты, он надеялся на мое великодушие. Сначала растоптал, как червя, как жука навозного, как мокрицу, а затем вспомнил о моей Великой душе. Я просила у него такой малости, милостыни просила, он же положил в мою руку камень и теперь удивляется, что этим камнем я в него же и запустила. Какие страшные и непонятные существа эти мужчины, сколько зла, сколько подлости в их сердцах, – говорила Фелицата Трифоновна мне и вдруг, опомнившись, пояснила, – ты прости меня за эти слова. Но я тебе, как на исповеди священнику. Сам видишь, и подруги нет, которой можно было бы довериться. Сегодня поплачешь на ее плече, а завтра над тобой весь театр смеяться будет. Такая вот жизнь актерская, сучья. Помнишь, как Скорый кричал и ругался на Букварева за то, что тот всех актеров забирал себе? Должен помнить, при тебе это было. Когда сам стал главным, стал вести себя точно так же.
– Не только помню, но и на собственной шкуре все это испытал.
-Ну, вот. А ты знаешь, что самое страшное для актера? Это из-менение в уже готовом спектакле. А у Скорого они были постоянно и постоянные репетиции сцен уже готового спектакля, который идет на сцене не первый год. И что этот садист придумал? Он после каждого спектакля собирал актеров и устраивал разбор. Люди устали, им домой надо, хорошо, у меня взрослый сын и я одна, но у других же мужья, жены, дети. И только представь себе, он каждый свой спектакль смотрел. Ну, смотришь ты и смотри, так он нервировал актеров, гип-нотизировал их, бывали случаи, даже что-то выкрикивал из зала, ка-кие-то замечания. Актерам в такой обстановке просто невозможно иг-рать. Букварев был сумасшедшим, тоже порядочно актерской кро-вушки попил, но и тот знал меру, имел определенную этику. Понимал, что можно, что нельзя. Этому же, хоть кол на голове теши, все будет зря, все напрасно. Я тут, намедни, задалась вопросом: «Что меня в Скором больше всего раздражает, что в нем не нравится больше все-го?». И нашла ответ. Поняла. У него же все постановки против нашей страны, против людей, против жизни на земле. Да, да, не смейся. Это очень серьезно. А ты знаешь, как в ГИТИСе все упирались? Не хотели же курс ему давать.
– Почему же дали?
– Не будь ребенком. У них просто не было оснований отказать ему после того, как он заделался главрежем академического театра. И я тебе сейчас скажу главную причину, почему погорел Скорый. Он погорел на том, что не пускал в театр режиссеров со стороны. «А кого приглашать? Кругом одни бездари». Подтекст такой, что лишь он один гениальный. Театр хирел, разлагался, а он все искал виновных на стороне, «большая труппа, много бездельников». Не я, так нашелся бы кто-то другой, сумевший доказать, что причина этой болезни именно в нем. Вот ты посмотришь, насколько грамотно я поведу театр вперед. Решение об этом, скажу тебе по секрету, уже принято. Я стану при-глашать хороших режиссеров, у меня будут интересные премьеры, аншлаг за аншлагом. Знаешь, театр – это такая материя, тут необхо-димо всегда, каждую секунду, быть начеку. Зазевался, задремал, тут же уничтожат, сотрут в порошок.
Фелицата Трифоновна о причинах своей ненависти к Скорому, конечно, говорила не всю правду, но я, зная куда более сказанного, сидел, помалкивал, давал ей возможность выговориться.

3
Надо заметить, что несмотря на всестороннюю поддержку Фе-лицаты Трифоновны министерством культуры и другими влиятель-ными структурами, Скорого оказалось не так просто сковырнуть с на-сиженного места. Он даже на раздел театра не соглашался. При всей очевидности его поражения, хотел по-прежнему оставаться единолич-ным диктатором театра МАЗУТ.
Скорый уперся не на шутку, и в качестве отступного запросил – что бы вы думали? Конечно, балкон, ни больше, ни меньше. Смешнее всего то, что эта его просьба ни для кого не показалась дикой и в на-рушение всех правил градостроения и архитектуры, в доме, построен-ном в конце девятнадцатого века, сделали современный застекленный балкон. Один балкон в доме. Ему и больше никому. Только после это-го счастливый Семен Семенович дал согласие на раздел театра.
Театр разделился на две неравные части: Большой зал и две тре-ти труппы отошли под начало Фелицаты Трифоновны, а Малый зал, с одной третью коллектива, был отдан Скорому.
Семен Семенович, не медля, поставил в проходах по два допол-нительных ряда кресел и стулья, нарушая тем самым все мыслимые и немыслимые правила противопожарной безопасности.
– Пожарник вам за это спасибо не скажет, – сделал я ему за-мечание.
– Не беда, как-нибудь переживем. А если хочешь знать правду, то я его упразднил. Формально, в моем театре такая должность есть, есть и зарплата, но, пользуясь свободами нонешнего времени, оказы-вается, можно устроиться так, что самого пожарника не будет.
– Зная все это и наблюдая такие благоприятные условия, я ду-маю, пожар к вам так и просится.
– Сплюнь, постучи по дереву. Волков бояться… Сто лет стоял… Здесь театр, здесь все понарошку. Здесь костер делают из красных лоскутков и вентилятора. Пусть этот гад, упырь, проклятый пожарник, идет туда, тушить костры, которые горят по-настоящему.
После раздела одного театра на два самостоятельных, стали спорить о том, как отличаться друг от друга. Решено было театр под руководством Скорого так и оставить МАЗУТом, а театр под руко-водством Ф.Т. Красули именовать «МАЗУТ им. Букварева». Но кто-то из собравшихся на этом совещании не без сарказма заметил, что последнее название чем-то очень похоже на мазь Вишневского или капли Зеленина, поэтому, посоветовавшись, решили отличаться друг от друга, как студии МХТ в старые добрые времена. И стал МАЗУТ-1 и МАЗУТ-2. Первым, после долгих споров и крика, заправлять стала Фелицата Трифоновна Красуля, а вторым – Семен Семенович Скорый.
Даже разделив театр, Фелицата Трифоновна не успокоилась. Она принесла доставшиеся ей откуда-то пленки и через Леонида дала их послушать Толе Коптеву. На первой пленке Скорый склонял к со-жительству свою студентку Екатерину Акимову:
– Я же мужняя жена, как вы смеете, – говорила Катя.
– Потому и осмелился, что тебе это ровным счетом ничего не бу-дет стоить. Девственность утрачена, остается что? Набираться опыта, да наслаждаться досыта.
– Я мужу пожалуюсь, он вас за это хорошенько проучит.
– Только попробуй. И ты, и он вылетите из института, как пробки из бутылки.
Другая запись передавала очень бурную беседу Скорого с педа-гогами, где он убеждал их, что Коптев и Акимова бездарны и что их, как можно скорее, нужно отчислить. И, конечно, на таких мероприя-тиях никто не имел права отмалчиваться и, конечно же, все педагоги были за это предложение.
Толя, прослушав кассеты, поклялся, что убьет Скорого, но на деле и пальцем не шевельнул, его не тронул. И обвинил во всем не Семена Семеновича, а Леонида с матерью. «Раньше не давали слу-шать, берегли для нужного момента, чтобы моими руками со своим врагом расправиться, не выйдет».
Кирилл Халуганов с триумфом, под звон фанфар, вернулся в те-атр, в ту его часть, которой руководила Фелицата Трифоновна, и я оказался свидетелем смешной и поучительной сцены.
Актеры с нашего курса, во главе с Азаруевым, пришли показы-ваться в театр. Приготовили реквизит, нарядились, а Фелицата Три-фоновна даже смотреть их не стала. Приказала всех выгнать взашей. Они, находясь в состоянии аффекта, со сжатыми кулаками окружили Халуганова, так как именно он пригласил их в назначенный день, в назначенное время, якобы по поручению самой Красули (так оно на самом деле и было). Халуганов почувствовал, что настала та минута, когда медлить нельзя и громко, от чистого сердца, выкрикнул:
– Братцы! Да это такая тварь, что ей за счастье должно быть, ес-ли кто в харю плюнет!
Это было сказано с такой злобой, с такой искренностью, что со-бравшиеся намять ему бока студенты (якобы, за ложный вызов) рас-ступились и даже повеселели, воспряли духом. Он сформулировал и высказал за них то, что сами они думали сказать, да слов не находили. Пикантность ситуации заключалась в том, что Фелицата Трифоновна всю эту сцену наблюдала и все сказанное слышала.
Вечером, когда Халуганов так же искренне хвалил ее за сыг-ранную роль в только что закончившемся спектакле, она ему об этом рассказала.
– Да ты не бойся, я не сержусь. Знаешь, глаз невозможно было от тебя оторвать, настолько ты был убедителен. Я даже начинаю по-нимать тех женщин, которые в тебя влюбляются.
Тут все, кроме Фелицаты Трифоновны и Халуганова захохотали, так как за минуту до этого разговора Халуганов рассказывал о своем новом романе с женщиной за шестьдесят и назвал себя «гроза старух, любовник дряхлых ведьм».
– Не понимаю, что в моих словах смешного? – обиделась Фе-лицата Трифоновна.
Все смеяться перестали, но смысла, причину смеха ей так и не открыли.






Глава 33 В гостях у Леонида-барина

Леонид пригласил к себе в гости. Жил он теперь за городом, в собственном доме. Пригласил взглянуть на дом, на хозяйство, вспом-нить молодость, поиграть в футбол, попариться в баньке. А главное, собраться, повидаться, посидеть, как прежде, за столом.
Последние два года Леонид усердно занимался коммерческими делами. Как сказал бы Робин и его соотечественники – бизнесом. И круг его интересов был широк, не стану даже перечислять. За вся-кого рода услуги расплачивался наличными. Деньги в регионы возил чемоданами. Возил без всякой охраны. Шутил: «Если бы узнали, какие деньги я везу, то никакая бы охрана не спасла».
Ездил разбираться и договариваться с криминальными элемен-тами, то есть жил новой, насыщенной жизнью, далеко не духовной. Такая жизнь веселила его своей новизной, остротой, разнообразием. Но не долго веселила.
Соседи у Леонида были люди известные, знаменитые, к нему обращаясь, величали непременно по отчеству.
В этом же коттеджном городке был и Васькин дом. Огромный, из серого кирпича. В этом доме жила у Васьки целая свита. Василь Василич со мной поздоровался, но разговаривать не стал, словно мы впервые с ним виделись. Он очень изменился, от его простоты и от-крытости ничего не осталось. Я к нему в душу лезть не стал, не хочет общаться и не надо.
У Леонида было планов громадье:
– Подвал для редких вин с регулятором температуры заведу, ко-нюшню для ахалтекинцев построю, за домом сделаю искусственное озерцо с каменными горбатыми мостиками, белые лодочки по озеру пущу. Дом перестрою, сделаю башенку с часами, в этой башенке уст-рою голубятню, или обсерваторию. Бассейн крытый сделаю, чтобы в любое время года можно было купаться. Сад посажу вишневый, и но-чью он у меня будет освещаться китайскими фонариками. Сцену сде-лаю на открытым воздухе, как у Чехова в «Чайке». Через год ты мое владение не узнаешь. Свиней куплю, татуированных. Мне уже обеща-ли. Представляешь, на одном боку у свиньи красные боги и красные цари: Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин; а на другом – вся молодость и жизнь страны советов, одной строкой: «Грабь награбленное». Нет, не-пременно заведу.
Пока же у Леонида был огромный дом в три этажа, как две кап-ли, похожий на все остальные. Никто в этом поселке миллионеров фантазией не блистал, да им, видимо, это было и ни к чему.
Я пожаловался Леониду на то, что Васька был со мной не-приветлив.
– Да не обращай внимания, его прочили на высокий пост в МВД, да сорвалось. Отец ему этот пост обещал, ну, а пока что сделал его вице-президентом одного банка, он там за охрану отвечает. А на следующий год готовим его в губернаторы края. Вот он щеки и надул, головка закружилась. Не обращай внимания.
В доме у Леонида жила Саломея. По настоятельной просьбе от-ца, Леонид с ней сошелся и жил. Саломея была злая, как мегера, и все зло свое срывала почему-то на мне. Что ни скажу, – она в крик, и тут же хлопнет дверью, выскочит из комнаты. Затем опять войдет, опять что-нибудь скажет на повышенных тонах и снова прятаться. Я ничего не мог понять, поинтересовался у Леонида:
– Что с ней?
– Ну, ты сам виноват, – заступился за нее Леонид.
– В чем виноват?
– Сам знаешь, в чем, – отшутился он.
Но на самом деле было не до смеха. Жили они совершенно ис-кусственной жизнью и не могли перенести ни одного живого слова. То есть, если это были не злые сплетни, не критика властей («разворовали всю страну»), – эта критика походила больше на зависть, понимай так: «воруют же люди, а нам не дают»), не обман, не беседа о наживе, сразу же взрывались. Все в их доме было фальшиво, все, начиная с того, что они снова жили вместе. И мне было физически тяжело дышать этим воздухом фальши.
Леонид тайно встречался с Бландиной, играл с ней в боулинг, катался на корабле по рекам. До того, как вернулась Саломея, Леониду Бландина была не нужна, а как соединились муж с женой, так и от-ношения Леонида с Бландиной ожили. Получалось, что они только и могли существовать в подобной ситуации обмана, секретности, скрытности. Или он обманывал жену, или Бландина мужа.
Чтобы как-то разрядить обстановку, Леонид предложил мне по-смотреть видео фильм, который он снял. Мы находились в доме одни и ожидали приезда других ребят. Фильм назывался «Новобранец».
В роли солдата новобранца была Бландина Мещенс, в роли бы-валого старослужащего с сержантскими погонами сам Леонид Мос-калев. Нашел он где-то угол казармы с двухъярусными койками, солдатскими тумбочками и табуретками. В этом интерьере весь фильм и отснял.
– Сорок пять секунд отбой, – командует сержант.
Бландина раздевается догола и забирается на второй ярус в кой-ку. Только улеглась, укрылась. Следует другая команда:
– Подъем, сорок пять секунд.
Она слезает, надевает форму. Сержант недоволен.
– Смотрю, боец, не шевелимся, – говорит Леонид, поглядывая на часы. И как стеганет наотмашь «солдата» ремнем по голой спине. Бландина взвизгнула, да так и осталась стоять без куртки в одних са-погах и штанах.
– Упор лежа принять, – последовала новая команда сержанта.
Бландина приняла положение упора лежа, выпятив при этом зад.
– Задницу не выпячивать. – крикнул сержант и ударил ее ремнем по заднему месту. – Отжимания на счет начинай! Ра-аз – два-а, ра-аз – два-а… Куда без команды поднялась? Команды «два» не было.
И опять ремнем по спине. В полную силу.
– Устали, солдат?
– Да.
– Не «Да», а «Так точно, товарищ сержант».
– Так точно, товарищ сержант.
– Бери табуретку и отдыхай.
Бландина садится на табуретку. Леонид смеется.
– Нет, товарищ солдат. У нас с табуреткой отдыхают не так. Бе-рем табуретку за самый конец ножек, а ноги при этом сгибаются в ко-ленях под углом девяносто градусов, как в пантомиме, как будто си-дим. А табуретку держим в прямых руках, в вытянутых перед собой. Что вы дрожите? Почему ноги трясутся?
– Я устала. Я больше не могу.
– О! Уже как баба, заговорил. Да вы, смотрю, товарищ солдат, на бабу очень похожи. Это вам не дома, у мамы сиську сосать. Это армия. Я научу вас Родину любить.
– Можно отдохнуть?
– Можно Машку за ляжку, да козу на возу. В армии, обращаясь к сержанту, рядовой говорит: «Разрешите».
– Разрешите отдохнуть?
– Разрешите отдохнуть, товарищ сержант.
– Разрешите отдохнуть, товарищ сержант?
– Отставить пиз…жь! Смирно! Вольно! Приседания на счет де-лать начинай. Раз-два. Раз-два. Раз-два. Упор лежа принять.
– Я устала.
– Разговорчики! Это, боец, еще цветочки. Ягодки будут впереди. Почему вы, товарищ солдат, подстрижены не по уставу? Или вы па-цифист? Смотрите, я из вас эту заразу быстро выбью, вы все два года у меня проведете в позе, схожей с буквой «зю», с грязной тряпкой в руках. Будете ползти, как улитка, мокрый след оставляя и мыть все, что под руку попадется. Почему не бриты? Это что у вас там за боро-денка внизу живота? Не успели призваться, еще из задницы домашние пирожки торчат, а уже старикуете? Чтобы завтра, к утреннему осмот-ру, я этой безобразной щетины не видел? Все ясно?
– Так точно, товарищ сержант.
– Не слышу. Солдат должен отвечать громко и ясно.
– Так точно… – заорала, что есть силы Бландина и, не выдержав, сорвалась на смех.
– Это что еще такое? Что вы себе позволяете? Ну, ничего. Скоро вы у меня здесь улыбаться забудете. Все бабы на уме? Разгильдяй.
И все в том же духе, с малыми изменениями. Это был первый, безобидный фильм. Затем начался настоящий кошмар, триллер. В роли жертвы все та же Бландина, в роли маньяка Леонид. Он мазал ей лицо и шею пенным помазком, а далее доставал остро наточенный огромный нож и начинал ее им брить. Оба при этом были не в себе. Смотреть такие ужасы я отказался. Спросил Леонида о матери.
– Жива-здорова, что с ней станется. С сигарет на папиросы пере-шла, тоже мне Ермолова. Тут на днях учудила. Приезжала ко мне. Чем творческий человек должен хвалиться? Если непременно должен. Тем, что сделал, что создал, планами на будущее. Творческими планами. А она? «Я не зря жизнь прожила. Весь мир объехала, с такими людьми дружбу имела, что от одних званий и имен у любого голова закружит-ся. В самых дорогих гостиницах жила. В самых превосходных ресторанах питалась». Вот, оказывается, ради чего жизнь прожила. Жену мою учила, как следует правильно мужа ублажать. «Дать мужику ведь тоже надо уметь». Легла в спортивном костюме на диван, ноги задрала, и стала объяснять Саломее, как это делать правильно.
– Не надо об этом мне рассказывать и никому не надо. Это вещи интимные и я заметил, что ты совершенно перестал понимать, о чем можно говорить, а о чем нельзя.
– Я все к тому, что не от большого ума. Сама ограниченная, а старается учить.
– Остановись. Я прошу тебя. Вот, кажется, ребята приехали.
Приехали: Зурик, Керя, Тарас, Гарбылев, Люба Устименко со своим мужем доктором. Все как-то быстро переоделись и пошли иг-рать в футбол. В городке миллионеров была замечательная спортивная площадка, ворота, сетка над бортиками, – все условия для игры. Леонид играть не пошел, стал затапливать баню.
За нас болели: Люба Устименко, ее муж и Саломея, которая снимала игру на видеокамеру. Против нас играли Васькины орлы. Милиционеры от лейтенанта до майора. Все они приехали на дорогу-щих джипах. Все они были изрядно пьяны. Васька, который не играл, со смехом «доложил», что только что съел пол-корейской собаки (то есть собаку, приготовленную по корейскому рецепту корейским пова-ром). Хвастаясь, проглотил на лету живую муху, огромную, и тут же все, что съел, выблевал наружу. Покраснев, как рак, вытирая слезы, он убежал домой.
У его дома сцепились две бойцовые собаки; он, пробегая мимо, на ходу давал советы хозяевам, как следует собак разнять:
– Окатите водой, да за хвосты, за хвосты растягивайте.
Пьяных соперников нам не составило большого труда обыграть. Мы победили 10:4 и, довольные, отправились принимать баню.
Конечно, ожидая гостей, зная, что мы приедем, Леонид мог бы протопить баню заранее, а так она была холодная, да к тому же в па-рилке дверь неплотно закрывалась, и потягивало сквознячком. Леонид то и дело «поддавал парку», плескал из кружки воду на раскаленные камни. Жар появлялся на какое-то мгновение и тут же пропадал. Ноги зябли. В общем, та еще была парилка. Но внешне очень шикарно вы-глядела, как на рекламном буклете, который он мне еще в доме пока-зывал. Досточка к досточке.
В бане Леонид, глумясь, спросил у Тараса:
– Тарас, что бы ты сделал, если бы имел большие деньги? На что бы их истратил?
– В каком смысле большие?
– В государственном. Вся казна бы твоя была, а в казне переиз-быток.
– Заключенных посытнее бы стал кормить, – не раздумывая, сказал Тарас. – Они самые несчастные на свете. Сиротам и вдовам помог бы. Выкупил бы иконы у «коллекционеров» и вер-нул их в Храмы.
– Ну, а себе что?
– Вот, все это себе.
– Ты издеваешься. Хотя стоило бы тебе дать деньги и посмот-реть. Уверен, ты бы их истратил совсем на другие нужды.
– Так дай и посмотри, – смеясь, по-доброму сказал Тарас.
– Не дам. Мне мало самому. А у меня все отлично. Я счастлив, как никогда. Собираюсь в Америку месяцев на шесть, а то и совсем туда переберусь. Аркашу-«боксера» помните? Он там живет, кутит напропалую. Во всех ресторанах его там любят, встречают с объятия-ми, потому что платит наличными и оставляет помногу. Вот, звонил неделю назад, говорит, по пьянке лишился прав, теперь без прав ката-ется. У него там очень дорогой «Мерседес», а у американцев психоло-гия простая. Богатые люди – законопослушные. Полицейские там до-рогие машины не останавливают, права не проверяют. Так что сво-бодно катается и без прав. Если соберетесь туда перебираться, запом-ните, ехать нужно сразу. В первый раз тебя впустят спокойно, и живи себе, никому ты там не нужен. Там ведь не как у нас, документы на улице не проверяют. Если не попал ты в полицейский участок, то тебя никто не хватится. Два года поживешь и иди, получай гринкарту, вид на жительство. Я почему хочу сразу уехать? Второй раз они неохотно туда пускают. Ясно, зачем едешь, все разнюхал, что и как, вернулся, подобрал дома все хвосты и теперь хочешь рвануть туда навсегда. Как ты, Димон, поедешь со мной?
– Лень, я там жить не смогу. Театра там нет и никогда не будет, а я же театральный человек, для меня театр – все. Жизнь, воздух…
– А у меня зато все хорошо. Я счастлив.
– В театр не хочешь вернуться? – тактично спросил Тарас.
– Что вы, очень хочу. Сцена, запах кулис, все это мне ночами снится. Но, наверное, должно какое-то время пройти. Может быть, должен в конец разлюбить актеров, понять, что все они просто пешки, и ими надо двигать и не переживать за них. Ты чего смеешься?
Смеялся я. Я тут же пояснил причину смеха.
– Да у меня проблемы прямо противоположные. Очень груб с актерами, не сдержан, за это переживаю. Зачем ты ушел в этот бизнес?
– Я много думал об этом. Десять лет жизни отдал искусству, а для чего? Чтобы теперь лизать у мамоны интимные вонючие места? Что это? Но с другой стороны, говорят, какой-то фараон отдавал своих дочерей всем, кто мог содействовать строительству пирамид. Сделал из них дорогих проституток. Брал за проведенную с ними ночь камушек весом в двадцать пять тонн. Но у него цель была, все же выстроил свои пирамиды. Тарас, вон, кровью харкает, но все же пишет свои книги. А я не уверен, что вправе занимать чье-то личное время своими фантазиями. Поэтому, чтобы не лгать себе самому, не мучить других, я и оставил большое искусство. Беззащитен человек на земле и одинок. Будучи ребенком, думал: вырасту, стану взрослым, и все беды, все мои недоумения, сами собой разрешатся. Но вот вырос и понимаю, что ничего не изменилось. Как там, в «Бесах» у Достоевского: «В науке он сделал не так много, и, кажется, совсем ничего. Но ведь с людьми науки у нас на Руси это сплошь да рядом случается». Эти слова теперь более подходят людям, занимающимся искусством. Почему? Почему кругом такая пустота, такая глухая безнадега, бездарность? Или это закон? Чтобы цветку вырасти, нужен толстый слой навоза? Кажется, навоза уже слишком предостаточно, а цветка все нет.
– Будут, – успокоил Леонида Тарас, – непременно будут и цветы. Главное, не теряй веру.
– Опять ты, Тарас, про свое. Умер Толстой, Достоевский, Чехов, земля не содрогнулась и жизнь не пресеклась. Писатели, режиссеры, актеры, живут в своем, в придуманном мире и думают, что способны как-то повлиять на людей. Но это самообман. Людям не нужны ни они, ни их произведения. Люди употребляют их с такой же легкостью и с таким же пренебрежением, как и туалетную бумагу. Есть она – хо-рошо, нет – ну, что же, пальцем обойдусь. И обходятся, обходятся. Хватит жить в иллюзорном мире, надо становиться вам на ноги, ста-новиться обывателями, потребителями всего и вся. Их большинство, за ними сила, а значит, и правда с ними. А ты мне все про веру толкуешь. Вот она, моя вера. И только не говори мне, что все ночи напролет сидишь и пишешь, я-то знаю, что до часу, до двух смотришь телеви-зор. Я об этом твоему финансисту не скажу, не бойся.
Тарас засмеялся.
– В тебе, Леонид, погиб сотрудник спецслужб.
– А в тебе – попрошайка. С такими умениями просить милосты-ню, можно было бы прилично зарабатывать, стоя на паперти.
Тарас посмотрел на Леонида с такой жалостью, с таким состра-данием, что у того мгновенно злоба прошла и он, извинившись, вышел из парилки. Вышли вслед за ним и все мы. Кто-то под душ встал холодный, кто-то в бассейн забрался.
Узнав, что муж Любы Устименко едет в Москву, Тарас напро-сился к нему в машину. Леонид с трудом переносивший его присутст-вие (для всех это было очевидно), стал вдруг уговаривать его остаться.
– Ты что, обиделся? Возненавидел?
– Нет. Я тебя люблю и очень за тебя переживаю. Дом посмотрел, в футбол поиграл, в баньке попарился, тебя повидал. Пить я не пью, да и надо к работе готовиться.
– Я тогда тебя провожу.
И они пошли пешком до поворота, машина медленно поехала за ними.
– Сволочи. Никто не звонит, я всем звонить должен, – начал Леонид. – И в гости из тридцати приглашенных приехало только пя-теро. К себе все зовут, как девочку по вызову. За б…дь уже считают. Я им тоже звонить перестану. Если меня знать не хотят, то и мне ни-кто не нужен.
– Помнишь, в скверике ГИТИСа, ты своему отцу представлял бывших сокурсников?
– Ну?
– Представлял и меня. Представляя, ты сказал: «А это Тарас, ве-селый парень, который любит шумные компании, любит выпить, по-веселиться».
– Ты что, тогда обиделся, затаил злобу, и до сих пор про это вспоминаешь?
– Нет, что ты. Не переживай. Ты очень разумно сделал, так меня представив. Я просто хочу тебе объяснить. Был ты в кругу своих кол-лег, было у вас одно общее дело, общие интересы. Теперь ты вне этого дела, вне этих интересов, то есть, опуская бизнес и капиталы, стал тем самым веселым парнем, который любит выпить и повеселиться. А они в деле, они торопятся, спешат, как ракеты, которые должны преодолеть земное тяготение, чтобы не плюхнуться и не разбиться. И тут ты, чья ракета, по их мнению, не взлетела, кричишь им с земли: «Эй, сволочи, вернитесь». Ты не должен на них обижаться. Пусть то-ропятся, спешат, пусть бороздят безбрежные просторы.
– А человеческое общение? Что? Оно уже ничего не значит?
– Ты как никто другой, знаешь, что у актеров и режиссеров сначала профессия, а потом уже все человеческое. В том числе и обще-ние.
– Ну, вот ты же другой. У тебя всегда находится время. Почему они не такие? Почему так по-скотски со мной поступают? Ведь все они с руки моей ели, я был властелином их душ и их дум. Все больше я убеждаюсь в том, что сколько ни делай добра, все одно – только злом ответят. А от того, кто злом не ответит, все одно благодарности не жди, не дождешься.
– Что же это за добро, которое ждет благодарности? Это не доб-ро. Доброе дело само себя хвалит. Ты его сделал, получил удовольст-вие. И не следует припоминать им прошлое. С руки, говоришь, ели? Да, помню то время. Значит, было им что с руки твоей есть, а тебе бы-ло чем накормить. Ты тогда был другим. Был ладно скроен, крепко сшит. Знал, что белое, что черное, обо всем мог разумно судить. В Бога веровал, а сейчас только злишься, да жалуешься.
– Я не жалуюсь, я сетую. Хочется общения, а они все прячутся, как крысы по углам.
– Ты себя найди, обрети себя. Все к тебе вернутся. Будет полон дом друзей, телефон станет звонить, не переставая.
– Легко сказать «обрети себя», я же не помню, где себя потерял.
– Поищи. В себе покопайся. Себя побрани, а не друзей своих. Глядишь, и вспомнишь, где потерял.
– Да, если совсем будет худо, поеду добровольцем, помощником к реставраторам. Знаешь, есть такие. Ездят в свое свободное время, за свои деньги, мусор разгребать на черновые работы. Обычно в восста-навливаемые монастыри. Сейчас все это для меня смешно. Но когда дойду до края, наверное, раскроется какой-нибудь глубинный смысл всех этих акций: «Пострадать», «Последние станут первыми», либо еще что-нибудь подобное. А там, глядишь, и насовсем в монастырь устроюсь. В послушника оденусь и от мирян сокроюсь. Да, кстати, пока я на воле. Как ты отнесешься к тому, если тебя назначат главным редактором одного толстого журнала? Конечно, не литературного. Он будет выходить раз в месяц и от тебя потребуется всего-навсего одна колонка вначале, а там все будут фотографии. Все пристойно, никако-го безобразия. Ты не переживай, по условиям контракта за тебя эту колонку будут писать совсем другие люди.
– То есть фактически, фиктивная должность?
– С приличной зарплатой и уймой свободного времени. Ду-маю о тебе.
– Спасибо, Леонид, я это ценю. Ты о себе хорошенько задумай-ся.
Тарас сел в машину и они с мужем Любы Устименко поехали в Москву, а Леонид, расстроенный, вернулся в дом. Под горячую руку ему попался сосед, некогда знаменитый, заслуженный кинорежиссер.
– Я мог бы снять сейчас такой фильм, мог бы вышибить такую слезу у зрителя, – говорил кинодеятель.
– Так что же не вышибаешь? – крикнул Леонид. – Все ходишь кругами, мочу во рту кипятишь, а дело не делаешь. Болтун! Надоели!
За столом говорить было не о чем, тосты произносить никто не хотел, а напиться хотели. Поэтому придумали пить играючи. Запели песню: «Тот, кто родился в сентябре, вставай, вставай, вставай, и за него мы все, мы все… Выпивай, выпивай, выпивай». Может, в порядке или в словах песенки я что-то и напутал, но смысл передал точно. А цель подобного тоста такова – чтобы, не мудрствуя лукаво, за короткий отрезок времени пропустить в себя наибольшее количество водки.
После того, как напились, снова потянулись на футбольное поле. Хотели просто «постучать по воротам». Сыграть в «сотню». Но там, на площадке, нас поджидал уже Васька со своими новыми, как стекло, трезвыми, молодыми сотрудниками. Он потребовал матч реванш. Снимал все на видеокамеру и, конечно, нас, пьяных, им не составило большого труда обыграть. Василий Васильевич просто сиял, как солнце в зените, был очень доволен результатом второго матча и стал разговаривать со мной так. как будто и не было утренней прохладной встречи.
– Димка, а ты, вроде получше играл. Что-то сдавать стал. При-езжай почаще, вспомним молодость.
Как стемнело, у дома развели огромный костер, играла музыка, жарили в мангалах шашлыки, кто-то прыгал через огонь. Леонид по-дошел ко мне с шампурами.
– Дмитриевич, живи у меня. Комнат много. Или лучше, давай тебе построим собственный дом, рядом с моим. У меня есть приятель, замечательный архитектор. Дом заделаем с гаражом, с бассейном. Де-нег на счет тебе положу столько, что хватит тебе и детям твоим. Мне их все одно, за сто лет не истратить.
– Спасибо, Лень, но все это не мое. Не смогу я здесь жить, не обижайся.
– Я очень виноват перед тобой, и за свой постыдный поступок хочу попросить у тебя прощения.
– Это за какой?
– Ты прав. Действительно, их было немало.
– Нет, дело не в этом. Я просто не смогу жить в этой среде. По-гибну.
– Вот и я погибаю, а отказаться от всего этого не могу. Но я от-кажусь, я найду в себе силы. Все деньги отдам церкви, и возрождение произойдет. Сброшу с души своей этот золотой панцирь и вздохну легко. Я, как в той сказке, более всего тоскую по своему смеху. Как же я легко, заразительно, весело мог смеяться. Сейчас даже не улыбаюсь. Богатство – это проклятие, наказание господне. Деньги стеной отде-ляют человека от всех искренних его, от себя самого. В каждом ви-дишь врага, то явного, то тайного. Отдаляешься от друзей, от народа, начинаешь презирать всех. Никому не пожелаю быть богатым. Денег много, а настроения нет никакого. Напиться бы да проблеваться.
– Попробуй.
– Пробовал. Не получается. Хотел быть белоснежным тихооке-анским лайнером, бороздящим лазурную гладь теплых морей, а стал гнилой щепкой, носящейся по прихоти сточных вод из одной канали-зационной канавы в другую. Кота моего, Зорро, помнишь? Подох бе-долага. Я положил его в коробку из-под обуви и похоронил на Твер-ском бульваре, под каменной лошадкой.
– Где же там каменная лошадка? Ты путаешь, там из каменных один Тимирязев.
– Да маленький конек стоит на газоне, человеку по пояс. С постаментом. Я его на бок завалил, зарыл кота в могилу и вернул конька на прежнее место. Каменная лошадка будет вроде как памятник моему коту. Теперь мимо будешь проходить, вспомнишь. Хорек этот Робин, на днях играл с ним в солдатики. Думал, водкой его сломать, куда там, прошел хороший практикум, гусь наш лапчатый. «Я, – говорит, – буду Веллингтоном», ну я, как водится, Наполеон. Это бы-ло мое Ватерлоо. Как же этот англицкий гусь радовался! Позвонил всем своим «доберманам», рассказал, письма разослал по всему миру. Они, как малые дети, эти американцы и англичане.
– Да, он веселый, Робин. Из книг читаешь что-нибудь?
– Представь себе, увлекся маркизом де Садом. Ну, ты мои фильмы видел. Знаешь, что Бландина удумала? Предложила заманить Гарбылева в чащу и там его зарезать. Я ее насилу отговорил. Сума-сшедшая. Говорит, никто его не хватится, а мы повеселимся. Знаешь, почему я ушел из ГИТИСа, перевелся во ВГИК? Не из-за того, что мне кино снимать хотелось, а из-за того, что мастером был Скорый. Я ничего не хочу сказать плохого, человек он одаренный, талантли-вый, но сука сукой. А чему можно у суки научиться? Только тому, как сукой стать.
– Что ты под этим разумеешь?
– Ну, эдакое свойство, способность. Когда в считанные секунды, прямо на глазах твоих набожность в человеке сменяется богохульст-вом, щедрость скаредностью, искренность ложью, доброжелатель-ность завистью. Вот тебе пример из последнего. Написал Семен Се-меныч сыну рекомендательное письмо. Арунас поехал устраиваться в другой театр, а в это время Скорый звонит главрежу этого театра и го-ворит, чтобы тот гнал сына взашей. Каков? Арунас, когда узнал все это, чуть не повесился. Я со своим отцом переговорил. Мы его поста-вим директором ресторана, зарплату хорошую дадим, пусть парень успокоится. Ты как на это смотришь?
– Я на это не знаю, как смотреть. Я на костер смотрю.
– Да. От костра ночью глаз не оторвать. В детстве я страдал пи-романией, мечтал: «Вот, вырасту и стану пожарником, буду поджигать дома, а затем их тушить». Я тогда был убежден, что это игра такая, что пожарные сами дома поджигают, чтобы привлечь к себе внимание и покататься с сиреной по городу на красной машине. Что-то я заболтал-ся. Не надоел тебе?
– Нет. Очень интересно.
– Знаешь, какая мысль мне в голову пришла?
– Пойти в пожарные?
– Нет. Другая. Сделать так, чтобы и дом и все, что вокруг него есть, сгорело бы в жарком пламени. Одна беда, нет сил самому все это поджечь. Не бойся, тебя сделать это не попрошу. Другому передове-рить такое дело не смогу. И, прежде всего, из зависти. Нет, серьезно, в детстве хватило бы духа, а сейчас только на чудо остается надеяться.
Леонид предлагал целый дом для меня выстроить, а спать уло-жил в какой-то узкой кладовке, в которой нечем было дышать.
То ли от обилия полученной информации, эмоций, с этим свя-занных, то ли от выпитого, то ли от страха, что Леня все же дом по-дожжет, мне не спалось. Я встал, оделся, и рассвет встречал, сидя на стуле у дома. Провожая меня, Леонид сказал:
– Я уже давно никого не люблю. Это факт, с которым следует смириться. Пресыщенная скотина, годная только для мясобойни – вот кто я. Я не хотел довольства, не хотел обжорства. Хотел всю свою жизнь провести в голоде и в поиске. Не моя вина, что не вышло. Что теперь поделаешь? Не пускать же себе пулю в лоб? Давай, дерзай, Димон. Все мы предали высокое искусство, одна надежда на тебя ос-талась. Впрочем, режиссеров не должно быть много. Знаешь, отчего Толя злится? Оттого, что и продаться, как следует, не может и творец из него никакой, стоит на распутье. Ну, а мне, для того, чтобы нор-мально жить, нужен миллиард.
Я добродушно засмеялся и спросил:
– Зачем он тебе?
– Нужен, – убежденно подтвердил свое желание Леонид, ничего не объясняя.
На том тогда мы и расстались.








Глава 34 Оплеуха

1
Приехали ко мне в гости Толя с Леонидом и подивились уви-денному. И квартирой, и собакой, и Тамаркой, и Тонечкой. Все им очень понравилось.
Леонид только вошел, сразу же протянул Тонечке три шоколад-ные конфеты. Она поблагодарила его и сразу же вслух стала их рас-пределять:
– Эту отдам папе Диме, эту – маме Томе, а эту – Дружку.
– Ох, как напрасно, – сказал Леонид. – я бы на твоем месте кон-феты сразу же спрятал, а перед сном, лежа в теплой постельке, доста-вал бы их по одной и ел. И во рту сладко и сны бы хорошие снились.
– Но ведь так не хорошо, нечестно? – спросила Тоня у меня.
– Дядя Леня шутит, – успокоил ее я и с радостью принял одну из конфет.
Леонид не унимался, он сел на корточки, стал приглядываться к Тонечкиной улыбке и сказал:
– Принцесса, да у тебя уже постоянные зубы растут, а я-то ду-мал, все еще временные. Так тебе же теперь сладкого нельзя. Только мыло, только щетка и зубной порошок. Кончается «беззаботная дет-ская жизнь», скоро пойдешь учиться, а затем жениться, то есть замуж. Ну-ка, ну-ка, покажи мне зубы.
– Да ну тебя, – сказала Тонечка, засмеявшись, и закрыла рукой рот.
Тамарка собиралась идти гулять с Дружком и захватила с собой Тонечку. Мы остались одни в своей мужской компании. Устроившись на кухне, я достал водку, закуску, стали беседовать. Толя тогда увле-кался Вейнингером. Всех женщин делил на две категории: мать и про-ститутка. И из своего пятиминутного наблюдения за Тамаркой вывел, что, несомненно, она относится ко второй категории. И если еще не стала проституткой, то обязательно в скором времени станет. Я, вспо-миная ее яркие и откровенные рассказы, с ним и не спорил. Но при этом поймал себя на том, что сказанные им слова испортили мне на-строение.
– Дим, а кто она тебе? – поинтересовался Леонид.
– Не знаю. Не думал об этом.
– Как это так? Живешь с такой красавицей под одной крышей…
– Да она еще ребенок.
– Ничего себе ребенок… Плохо, значит, твое дело, раз боишься.
– Перестань. Это Тонечкина сестренка, просто живет с ней, как нянька, как мамка, вот и все.
Только произнеся эти слова, я сообразил всю нелепость, всю ис-кусственность такого положения.
– Понятно, – поспешил Леонид закончить разговор об этом, очень довольный тем, что дорога ему открыта и что ухаживая за Тамаркой, он не встанет у меня на пути.
Толя быстро захмелел и прилег в комнате вздремнуть часок-другой.
Тамарка вернулась с улицы без Тонечки. Тонечка осталась на улице с соседскими детьми. Дети Стаса Синельникова рассказывали ей наперебой современные сказки. Ситуация для ухаживания была самая подходящая. Тем более, что Тамарка, преодолевая смущение, все же пришла к нам на кухню, приготовила яичницу с сосисками, стала за-варивать чай.
Леонид, не мудрствуя лукаво и до конца не отдавая отчета в своих действиях, стал перед ней кобелировать. У него сразу же изме-нились интонации. О чем бы он ни заговаривал, подтекст был один: «Вы мне нравитесь, Тамара, как бы нам уединиться». Он подбирался к ней все ближе и ближе, стал, не замечая того, сладострастно по-глаживать ее по спине, стал что-то нескромное ей в самое ухо на-шептывать. Тамарка не понимала, что с ним происходит, ее раздра-жало его поведение.
Я предчувствовал, что на этот раз отмычки Леонида к женскому сердцу не подойдут, замка не откроют. И я не ошибся. Совершенно неожиданно Тамарка встала и ударила Леонида ладонью по лицу. Сделала все это без видимого замаха, так, как будто ее этому научили в секретной разведшколе. Как-то очень умело ударила. Удар был на-несен снизу вверх и, судя по всему, был очень болезненным. У Леонида в один миг струями потекли из глаз слезы, а из носа – ручьями кровь.
После удара Тамарка от нас ушла и закрылась в ванной. Но пе-ред тем, как в ванную зайти и запереться, она одарила и меня и Лео-нида очень красноречивыми взглядами. Я уже говорил, что ей подчас не нужно было слов, настолько была выразительна.
Обращаясь взглядом ко мне, она негодовала и упрекала за то, что я сидел, сложа руки, намекая на то, что ударить должен был я, а не она. На Леонида же смотрела по-особому, и я ручаюсь, это было по-сильнее удара. Смотрела так, как смотрела бы императрица на своего холопа, ее взгляд его просто уничтожал, испепелял. И тем был силен и страшен этот взгляд, что в нем не было и капли фальши, игры, кокет-ства, а была только голая правда, правда ненависти. И чем искреннее был этот взгляд, тем невыносимее было от него тому, на кого он был направлен.
Так на Леонида никто никогда не смотрел, и Леонид от этого взгляда весь сжался, стал жалким и маленьким. Слишком уверен он был в своей легкой победе, в слабой обороне, которая не выдержит натиска его сил. Слишком самонадеян. Чтобы спокойно и бесстрастно снести этот удар.
Я оказался в самом невыгодном положении, на меня свалили вину за случившееся и Тамарка и Леонид.
Я забегал, засуетился, положил Леониду на переносицу лед, за-вернутый в вафельное полотенце. Другим полотенцем стирал кровь со стола, с пола. Яичница с кровью получилась, так и не ели ее. Но в ду-ше была какая-то радость. Не за то, что Леонида ударили, а за то, что ему сказали «нет». Мысли были даже о том, что теперь в нем начнется процесс возрождения. Вон куда меня занесло.
Леонид, между тем, очень долго не мог прийти в себя. Сидел, скукожившись, насупившись, как старый дед на приеме у зубного врача. Уже и кровь из носа не шла, и чай остывший выпил, а все еще находился под сильнейшим воздействием от случившегося.
– Ну, что с тобой? – утешал его я. – Знаешь, только не сердись. Мне кажется, что если бы ты в жизни получал больше оплеух, то стал бы самым великим человеком на земле.
– А так, – как бы продолжая мою мысль, сказал Леонид, – я пре-вратился в вонючее животное с исключительно скотскими, низмен-ными потребностями. Так?
– Нет. Пока не превратился, но все тенденции к тому.
– И на том спасибо. В молодости, говорят, надо жить так, чтобы было о чем вспомнить в старости. Спасибо, Дима, за гостеприимство. Модестовича не буди, пусть спит. Проводи меня, если можешь.
Разговор у нас по дороге зашел о Тонечке. Леонид окончательно пришел в себя, даже стал подсмеиваться надо мной, над тем, что я иг-раю роль няньки.
– Если бы я себе завел такую воспитанницу, – говорил он, – то не иначе, как для того, чтобы вырастить и воспитать ее на свой вкус.
– Что-то я не понимаю тебя.
– А чего тут понимать. Вырастил бы послушную, во всем мне обязанную жену.
– Жену? – удивился я.
– Или любовницу, – поправился он, так и не поняв до конца смысла моего удивления. – А иначе я себе и не представляю отноше-ний между мужчиной и женщиной.
– Она же не женщина, ребенок.
– Все равно. Ты должен всегда преследовать свой интерес. В каждом поступке должен быть смысл. Здесь, в твоем случае, не ясно ничего. Если бы я тебя меньше знал, то счел бы просто за идиота, но ты, конечно, не идиот, то есть я хотел сказать, что ты не просто идиот, а идиот с сердцем. Чем мне, собственно, и симпатичен, ибо сам я слишком умен и слишком бессердечен. Не обижайся на «идиота», пойми, не могу же я смотреть на мир твоими глазами.
2
На следующий день ко мне в институте подошел Азаруев и сказал, что Леонид его уполномочил получить с меня должок. В руках у Азаруева была длинная «портянка», а в ней, точно, как в бухгалтер-ской книге, все до единой копейки, потраченное на меня с момента нашего знакомства. О такой тайной бухгалтерии я даже и помыслить не мог. Леонид, в свой образ добавлял все новые и новые краски. Де-нежная сумма, за все эти годы скопилась, между прочим, не шуточная, но расстроила меня не она; ясно было, что у меня таких денег нет, отдавать мне нечем, а Леонид в деньгах не нуждался. Расстроил меня сам факт, то есть наличие этой бухучетности, просьба вернуть истраченное. Стало стыдно за Леонида. И надо же такому случиться, что вслед за Азаруевым ко мне подошел Тарас, который заехал в институт просто повидаться и в буфете мне рассказал одну занимательную историю.
Оказывается, еще до того, как ему начали давать деньги, он ку-пил лотерейный билет и выиграл достаточную сумму. Достаточную для того, чтобы жить безбедно и писать. Но он не пошел получать эти деньги.
– Понимаешь, – объяснял он, – мне кошмары не снятся уже лет десять, а тут, как только купил билет, вдруг приснился. Да такой, что я всю ночь метался, кричал, понимал, что сплю, изо всех сил пытался проснуться и не мог. А как проснулся, уже знал, что выиграю, как знал и то, что эти деньги получать не пойду. Когда внимательно живешь, то очень хорошо знаешь, что можно, что нельзя, что позволено, а что противопоказано. Если предупреждают, а ты не слушаешься, значит, быть беде. Так что я всегда слушаюсь.
Я узнал судьбу этого билета, оказалось, что он цел и в силе, то-гда я поделился с Тарасом своей печалью. Он с легкостью согласился мне билет отдать. Я потом долго размышлял о том, как много чудес-ного в нашей жизни и как заметно нами двигают неведомые нам силы. А мы все кричим на перекрестках, желаем заявить своеволие и мним себя, немощных, чуть ли не пупами земными.
Деньги я по лотерейному билету получил, но Азаруеву их не дал, поехал лично к Леониду. Я все еще надеялся на то, что это недо-разумение, розыгрыш. Но Леонид подтвердил свою просьбу, передан-ную через Азаруева и при этом смотрел мне в глаза почти ласково. Тогда, не знаю, зачем, скорее всего, от смущения, я попросил Леонида написать на эту сумму расписку. Он, не спрашивая, совершенно не интересуясь тем, откуда я эти деньги достал, сел и написал расписку. Я, конечно, мог бы сказать, что знать ничего не знаю, взаймы денег не брал и отдавать не намерен. Но именно потому, что он давал мне деньги, не рассчитывая на возврат, а теперь, вдруг, попросил их об-ратно, и следовало ему их вернуть. Вернуть, во что бы то ни стало. Расписка была чем-то лишним, ненужным, но я как бы делил с Лео-нидом эту грязь, чтобы в тот момент, когда маятник его мировоззре-ния качнется в другую сторону, он не судил бы себя чересчур строго, не винил бы во всем себя одного. Что, по моему мнению, было бы для него просто невыносимо.
Когда я вернул Леониду деньги, то сразу не ушел. Он предложил мне куриного супа, и я как-то постеснялся отказаться. Молча съел та-релку, поблагодарил и только после этого раскланялся. На прощание Леонид сказал:
– Передай привет Тарасу, напомни, что срок уже заканчивает-ся, – сказал Леонид, имея в виду оговоренный срок финансирования. Не он давал деньги, казалось бы, какое ему дело?
– Пусть стегает свою клячу, - продолжал Леонид, - Пегаса кры-латого, погоняет одра изо всех сил. А то будет опять сторожем или кочегаром в бойлерной, где съедят не крысы, так клопы.
Как только двери лифта закрылись, и я остался один, я тотчас достал и разорвал расписку. До расписки мне нестерпимо стыдно было за Леонида, после того, как попросил ее написать, стало стыдно за себя.
Вот так я рассчитался финансово за Тамаркину оплеуху.






Глава 35 Сказки

Проводив Леонида после Тамаркиной оплеухи до метро, я вер-нулся домой. Тонечка пришла к этому времени с улицы, успела поесть и сидела, рисовала птицу. Тамарка вела себя так, будто ничего не про-изошло. Спросила, буду ли я есть сейчас или подожду, когда про-снется друг. Она имела в виду Толю. Я сказал, что подожду друга и стал уговаривать Тонечку идти спать. Она капризничала, идти спать не хотела.
– Кого это ты нарисовала? – стал интересоваться я ее творчест-вом, не зная, как иначе к ней подступиться.
– Голубя.
– Это не голубь у тебя, а кукушка. У голубя на лапах три пальца вперед направлены, а один назад. А ты нарисовала два вперед и два назад. Так только у кукушек пальцы располагаются.
– Ну и пусть. Все равно спать не пойду.
– А ты знаешь, – стал обманывать я ее, – что в Африке живет та-кой злой дядька, который охотится за непослушными детьми?
– Знаю. Его зовут Бармалей.
– Нет. Бармалей – это в сказках, а этот живет на самом деле. Он проглатывает маленьких непослушных муравьишек, непослушных крохотных лошадок и таких вот девочек, как ты. Он заманивает всех, кто не слушается, в джунгли, это по-африкански лес так дремучий на-зывается. Щекотит их там, чтобы они обессилели от смеха и прогла-тывает. И все эти непослушные муравьишки, лошадки, девчонки жи-вут у него в животе. А щекотать он умеет, у него, как у тебя, длинные нестриженые ногти и хитрые глаза. У него есть пещера, в которой он живет.
– Знаю-знаю, он ест дома вместе с крышами и трубами, – вклю-чила Тонечка свое воображение.
– Точно, – поддакивал я. – А дым, который идет из труб, он вы-пускает через нос.
– А зачем он это делает? – вдруг поинтересовалась Тонечка.
– А… а известно, зачем. Для того, чтобы все решили, что он ку-рит.
– А зачем ему это нужно?
– А затем, что на самом деле он никакой не дядька, а такой же непослушный ребенок, как и ты. Ребенок, который хочет казаться взрослым, повторяя за взрослыми все плохое.
Тонечка, на которую началом своего рассказа я нагнал почти что ужас, вмиг повеселела и спросила:
– А разве курить плохо?
– Конечно, плохо. Лучше б руки учились мыть у взрослых и ногти стричь. Ты видела хоть одного взрослого с грязными руками да черными ногтями?
– Видела. У дяди Стаса Синельникова грязные руки и черные ногти.
– Ну, это неудачный пример. Сосед наш, дядя Стас, тоже ма-ленький ребенок, который только притворяется взрослым. Ты с него пример не бери.
– А ему перед сном сказку рассказывают?
– Обязательно.
– А кто?
– Жена.
– Он для этого на ней женился?
– Да. Давай, стриги ногти, мой руки и ложись спать.
Когда Тонечка уже лежала в постели, и я хотел выключить свет, она сказала:
– Хочешь, я расскажу тебе сказку?
Я понял, что она без этого не заснет, и согласился слушать.
– Жили-были мама и дочка, – весело начала Тонечка. – Как-то раз мама собралась в магазин и говорит: «Не включай зеленую пла-стинку». И пошла в магазин. А дочка не послушалась и завела зеленую пластинку. И заиграла песня: «Бегут, бегут по стеночке зеленые глаза, и душат, душат девочку зеленые глаза». Приходит мама из магазина, а у нее нет левой руки. Говорит: «Что же ты наделала? Ладно. Я ухожу опять в магазин, смотри, не включай зеленую пластинку». Ушла в магазин, а дочка опять завела пластинку. И снова запели песню: «Бегут, бегут по стеночке зеленые глаза, и душат, душат девочку зеленые глаза». Пришла мама из магазина уже и без правой руки. Го-ворит дочке: «Что же ты наделала? Я сейчас опять пойду в магазин за сумкой, потому, что сумка у меня была в правой руке, и я ее вместе с рукой потеряла. А ты, смотри, не заводи зеленую пластинку». Только мама ушла, дочка опять завела зеленую пластинку. И заиграла песня.
Тонечка напевала эту песню с видимым наслаждением и каким-то недетским задором. Само собой разумеется, когда мама вернулась, то она была уже без левой ноги, про потерянную сумку, понятно, в та-ком состоянии мама и не вспомнила, да и в чем ей было ее нести, разве что в зубах. Как вы могли уже догадаться, она снова пожурила дочку и попрыгала в магазин на единственной правой ноге. Та, как водится, слушала песню, и мама вернулась без рук и без ног. Тут я поинте-ресовался, каким образом, в таком случае, мама вернулась из магазина. Но Тонечка сразу же объяснила мне, непонятливому, что по улице катилась, как колбаска, а в подъезд, по ступенькам поднялась, как гу-сеница. И действительно, оказывается, столько возможностей, а я ей глупые вопросы задаю. После очередного прослушивания мама вер-нулась домой без тела, «пришла одна голова». Я, как зануда, стал ин-тересоваться, как это так она пришла, позвонила, открыла? Тонечка пояснила: «Чего же проще? Голова круглая, как мяч, сама и прикати-лась. Подпрыгнула у двери и носом позвонила. Затем снова мама «ушла», снова мерзавка кинулась к проигрывателю с пластинкой из-вестного цвета. И что же вернулось из магазина? Вернулись одни глаза и спросили: «Зачем ты взяла зеленую пластинку?». Тут я уже и не сомневался, что именно они каким-то образом девочку и задушат, так сказать, по песне и финал. Но я ошибся. Глаза ушли в магазин, про-тивная девчонка повторила известную процедуру. И вот в дверь кто-то постучался. Девочка открыла дверь, а там – призрак. «У него ногти длинные, он лохматый такой. Все у него красное и волосы тоже крас-ные, а глаза зеленые».
Про призрака, возможно, придумала на ходу. Когда его описы-вала, все всматривалась, впечатляет ли меня его страшный образ или нет.
– И что же дальше? – спросил я.
– Он взял и убил девочку. И она сама стала призраком и убила всех людей. А потом они стали добрыми призраками и убили злого призрака. Страшно?
– Нет, – солгал я.
Мне стыдно было признаться в том, что эта глупая галиматья навела на меня ужас. То ли этими постоянными заклинаниями, этой песенкой (эти зеленые глаза так и висели в воздухе прямо передо мной), то ли нервная система была расшатана, не знаю. Но факт оста-ется фактом. Я перепугался. И тут я допустил новую ошибку. Тонечка спросила:
– Хочешь, еще страшнее расскажу?
И я, вместо того, чтобы отказаться и уйти, согласился слушать.
– Жил-был маленький мальчик по имени Алик, – начала Тоня новую сказку. – А когда уроки кончились, Алик потерял свой простой карандаш. Учительница и говорит: «Иди, Алик, домой, когда я найду твой простой карандаш, я тебе его принесу». Пришел Алик домой и спрашивает у своей старшей сестры: «Сестра, сестра, а что мне де-лать?». А она ему отвечает: «Переоденься в зеленый цвет и залезь на дерево». Алик переоделся в зеленый цвет и залез на дерево. А железная шея и говорит: «Вставайте, мертвецы, и найдите мне этого мальчика». Мертвецы искали, искали, подумали, что это зеленые листья и не нашли. Тогда Алик спрашивает у средней сестры: «Сестра, сестра, что мне делать?». Средняя сестра говорит: «Переоденься в коричневый цвет и встань у дерева». А железная шея говорит: «Вставайте, мертвецы и найдите мне этого мальчика». Мертвецы искали, искали, подумали. Что это такое толстое дерево и не нашли Алика. Подошел Алик к младшей сестре и говорит: «Сестра, сестра, что мне делать?». А сестра ему отвечает: «Выкопай яму и ляг в нее». А железная шея говорит: «Вставайте, мертвецы из своих могил и найдите мне этого мальчишку». Они нашли Алика и привели к железной шее, а она ему – вжик – и перерезала глотку.
– Постой, постой, – возмутился я. – Сначала была учительница, ты про простой карандаш говорила и вдруг какая-то железная шея. Откуда она взялась?
– Как ты не понимаешь, учительница и была железной шеей. Она просто притворялась учительницей.
– А при чем тут простой карандаш?
– А она его украла у Алика, хотела заманить.
– Логично. А зачем хотела заманить?
– А она его ненавидела, хотела перерезать ему глотку.
– Горло, – поправил я.
– Нет, глотку, – это слово «глотка» Тонечка произносила с ка-ким-то особенным наслаждением. Нравилось ей это слово.
– Ну, хорошо. Зачем же младшая сестра его выдала?
– А она тоже его не любила. Она была заодно с железной шеей.
– У тебя, смотрю, на все ответ готов.
– Что готов?
– Я говорю, Алику надо было бы своей головой думать, а не спрашивать советов у тех, кто его не любит. Мне не понравились твои сказки. Тебе их кто рассказал?
– Дима.
– Сын Стаса? Так я и знал. Тебе не надо их запоминать и пересказывать. Ты этого Диму Синельникова больше не слушай. Мы тебе добрые сказки найдем. Согласна?
– Согласна. Хочу сказочку про пылесосика.
– Про кого?
– Про пылесосика.
Тоне очень нравился старый хозяйский пылесос. Она его и цветными карандашами рисовала и лепила из пластилина и просила, чтобы я научил ее им управлять. Поэтому такая ее просьба не показа-лась мне странной.
– Хорошо. Будет тебе сказочка про пылесосик. Но только с тем условием, чтобы ты эти железные шеи и зеленые пластинки как можно скорее забыла. Договорились? По рукам?
– А когда ты мне расскажешь сказку про пылесосика?
– Завтра. Сегодня уже поздно, тебе спать пора.
Тонечка заснула, Толя проснулся. Ужинали втроем – я, Толя, Тамарка. Я поделился с ними ощущениями от услышанных страшилок и сказал, что нужна добрая сказка о пылесосике. Толе вкратце объяснил, почему именно пылесос должен был стать главным героем. Тамарка знала и без того. Попробовали сочинить сказку прямо за сто-лом, из этого ничего не получилось. Придумать сказку оказалось не так просто. Всю ночь я крутил и вертел в голове пылесос, пытаясь хоть как-то оживить его и заставить действовать.
Под утро позвонил Калещуку, было не то полчетвертого, не то полпятого, но мне повезло. Тарас в это время еще не спал. Я объяснил ему ситуацию, сказал, что он должен расценивать это, как «госзаказ», и что все мы бессильны, а подрастающая смена пересказывает друг другу ужасные и глупые страшилки.
Тарас сначала от «госзаказа» отбивался, говорил, что это дело немыслимое, что сказок никогда не писал, к тому же в такие сроки, как один день, а точнее, час, так как рабочая смена его подходила к концу, и он должен был ложиться спать. А днем он не работал. Я умолял его, говорил, что на карту поставлено все. Что у девочки опасный возраст, и от нас зависит то, какие семена упадут в ее сердце, и какие всходы она взрастит.
Не зря я считал Тараса настоящим писателем, сочинил он сказку про пылесосик, и я имел возможность вечером нового дня, как и обещал, рассказывать ее Тонечке.

Сказка о пылесосике Пахоме

В магазине «Электротовары» жил и работал пылесосик по имени Пахом. Из-за того, что он был неисправен, его никто не поку-пал, поэтому приходилось с утра до вечера стоять на витрине и раз-глядывать прохожих. В этом и заключалась вся его работа. После того, как магазин закрывался и прохожие с улиц исчезали, на Пахома нападала грусть. Он грустил оттого, что не может, как другие пы-лесосы, приносить пользу людям. Грустил, но не унывал, надеялся на то, что еще послужит. Верил, что это время скоро настанет.
Маленькая девочка по имени Тоня проходила как-то мимо этого магазина и подошла к витрине. Ее внимание привлекли грустные глаза Пахома. Ей стало жалко его, и она пообещала прийти с родителями и забрать Пахома к себе домой.
Пылесосик Пахом лег в тот вечер пораньше, стараясь скорее заснуть, чтобы поскорее наступило завтрашнее утро. Но спать ему в ту ночь не пришлось. Заметив, что сторож отлучился, в магазин пробралась огромная крыса, по прозвищу Пират. Крыса не любила людей и всех тех, кто им помогает. Она собиралась что-нибудь ук-расть в магазине и, конечно, побезобразничать. Что-то разбить, что-то сломать.
Пахом первый заметил Пирата и сказал крысе, чтобы она уби-ралась прочь. Крыса так рассвирепела, что хотела его загрызть, но в этот момент проснулись взрослые работающие пылесосы и заступи-лись за Пахома. Набрав пыли в свои шланги-хоботы, они с силой вы-дули ее прямо Пирату в лицо. Пыль забилась ему в глаза, в нос, в рот, он стал чесаться, чихать и угрожать: «Подожди, Пахом, завтра твоих защитников заберут покупатели, и ты останешься один. Тогда я с тобой и рассчитаюсь».
Утром следующего дня Тонечка в магазин не пришла. Пылесосик знал, что обмануть его она не могла. «Значит, – думал он, – с ней что-то случилось». Он не боялся Пирата, угрожавшего ему, просто оставаться в магазине больше не мог. Предупредив сторожа, он ос-тавил магазин, в котором жил и пошел бродить по улицам города, в надежде хоть что-нибудь узнать о маленькой девочке Тонечке. Он решил ее найти самостоятельно. Долго он ходил, искал ее, но было все зря.
Когда стемнело, и он осмотрелся по сторонам, то понял, что забрел на территорию морского порта. Устав от долгой ходьбы, он сел на скамейку и стал смотреть на то, как солнце садится в море. Мимо проходил капитан дальнего плавания. Увидев грустного Пахома, он с ним заговорил.
– Не грусти, приятель! – сказал капитан. – Хочешь, возьму тебя к себе на корабль юнгой?
Пылесосик Пахом подумал и согласился. Неисправность в нем, как оказалось, была не сложная, и капитан очень быстро ее устранил. Пылесосик Пахом стал работать, стал настоящим юнгой. Он ходил в морской форме, убирал палубу, трюм, а в свободное от вахты время кормил чаек, летавших над кораблем и смотрел, как резвятся в море дельфины. А еще вспоминал маленькую девочку Тонечку, оставшуюся на берегу. Он верил в то, что непременно с ней встретится.
Однажды, спустившись для уборки в трюм, он столкнулся там с той самой крысой по кличке Пират, которой не позволил безобраз-ничать в магазине. На этот раз Пират был занят тем, что прогры-зал обшивку у борта корабля, не желая даже задумываться о том, что корабль может утонуть от нанесенного им вреда. Такое уж у Пирата было воспитание. Не нравилось ему, когда все было тихо и спокойно. Хотелось ему постоянно вредничать.
Пират почти уже прогрыз дыру, но заметил своего обидчика и, вспомнив о том, что обещал Пахому наказать его, бросился к пыле-сосику. Пылесосик испугался и кинулся бежать. Выбрался из трюма на палубу и остановился. «Зачем же я боюсь? Зачем убегаю? – поду-мал он. – Ведь я же теперь вполне исправный и могу за себя посто-ять. И потом, я теперь моряк, а моряки не бегают от крыс. Надо бороться, надо спасать корабль». При помощи гибкого шланга он на-брал из моря воды и, как только Пират выскочил из трюма, он смыл его за борт. С тех пор пылесосик Пахом никогда Пирата не встречал.
Плавание вскоре подошло к концу и капитан пригласил Пахома к себе в гости. Пригласил не потому, что у каждого матроса был на берегу свой дом, а пылесосику идти было некуда, а просто потому, что он с ним сдружился. Когда же Пахом вошел в дом к капитану, он увидел девочку Тонечку, о которой так часто вспоминал во время плавания, и которая тоже скучала по нему. Скучала и переживала, что из-за простуды не смогла прийти тем утром в магазин.
С тех пор пылесосик живет в доме у Тонечки, убирается вместе с ней и рассказывает о том, какие города и страны повидал он во вре-мя своей морской службы.
Вот и сказке конец.

Такое замечательное произведение сочинил Калещук, и эту сказку я пересказывал Тонечке ежевечерне. Если задерживался, то ей именно эту сказку рассказывала Тамарка.
Конечно, в таком ее пристрастии к пылесосу было что-то болез-ненное, но я потакал всем прихотям Тонечки, включая и эту. Она про-сила рисовать пылесос, и я рисовал. Рисовал десятки, сотни раз и ска-зочного пылесосика Пахома и, если можно так выразиться, бытовой его вариант, то есть без рук, без ног, без глаз, без обаятельной улыбки. Но одними рисунками утолить эту жажду любви было, видимо, не-возможно, поэтому я терпеливо относился к тому, что на пылесос на-девались мои рубашки, что пылесос клался вместо мягкой игрушки в постель (с моей помощью. Разумеется, и не надолго), Тонечка могла часами не отходить от старого, уродливого технического создания, при помощи которого сначала мной, а затем Тамаркой убиралась квартира.
Передавая мне квартиру по описи, и указав при этом на пылесос, тетка, ужасная барахольщица, вдруг предложила мне пылесос выбро-сить, что показалось мне очень странным. А для того, чтобы я мог убираться, посоветовала взять новый, в пункте проката. Старый я выбрасывать не стал, но в прокат, по ее совету, наведался. Там мой пыл остудили, сказав, что пылесосы, равно, как и все остальное (холо-дильники, проигрыватели, швейные машинки) даются в прокат ис-ключительно при наличии постоянной московской прописки.
Вернувшись в теткин дом, на время ставший моим, мне ничего не оставалось, как взяться за починку старого пылесоса, который тетка приказала выбросить. Подобно доброму капитану из сказки, я вернул его к нормальной, трудовой жизни. Оказалось, что неисправен был сам провод, через который пылесос получал электрическое питание из ро-зетки.






Глава 36 Страсти

Тарас закончил пьесу и принес ее мне. Да и к кому, кроме меня, он мог с ней прийти? Леонид занимался «делами», Толя все последнее время над Тарасом издевался, подсмеивался, говорил: «Подгоняй сво-его Пегаса, а то эта кляча тебя не вывезет». Сколько раз прямо в глаза говорил: «Не напишешь ты пьесу никогда, ни хорошую, ни плохую, ни большую, ни маленькую. Ты в полном отстое».
Я так подробно о Толе к тому, что он на Тараса не на шутку обиделся. Обиделся именно из-за того, что тот пьесу принес мне, а не ему. Он почему-то был совершенно уверен в том, что Калещук, если что-то стоящее и сделает, то с этим чем-то стоящим прибежит именно к нему. И это после всех издевательств, неверия и насмешек. После обещания и недавания денег и всего того, что этому сопутствовало, как-то «худсоветы» и прочее, после «погоняй Пегаса» и «ничего не напишешь».
Мне принес Тарас пьесу и правильно сделал. Я пьесу прочитал и первый сказал ему, что он гений и что пьеса его гениальна.
Находясь в восторге от прочитанного, я побежал к Фелицате Трифоновне, но та не стала меня даже и слушать, не стала пьесу чи-тать. Она считала, что я перво-наперво должен был предложить пьесу ее сыну (Леонид, напомню, театром уже не занимался) и только лишь в том случае, если он от нее откажется, браться за нее самому. Только после отказа ее сына от пьесы, я имел право бить челом перед царицей Красулей, выпрашивая милости. Под милостью понимайте площадку и актеров для постановки.
– Ишь, набрался наглости, приперся! – кричала она на меня.
Когда же я пошел к Скорому и тот дал актеров, предоставил площадку и разрешил ставить, она точно таким же дурным голосом, как сказали бы в Одессе, кричала совершенно в обратную сторону.
– Ты что, у меня не мог ставить?
– Так вы ж меня в шею!
– Так тебе и надо. И правильно! Ну, и что, что в шею? Ты что барышня кисейная, голоса боишься? Ты же учишься на режиссера, а настоящего режиссера если выталкивают в дверь, то он лезет в окно. Характер нужно было проявить, но своего добиться.
Я с ней не спорил, давно не спорил. В ее глазах я всегда был ви-новат, как впрочем, и все окружающие.
Скорый дал площадку, дал самых хороших актеров. Сначала, правда, так же слегка повыпендривался. Когда я пришел к нему с пье-сой, сказав, что желаю ее ставить, он и в руки ее брать не хотел. Соб-ственно, открою тайну, я и не надеялся на то, чтобы ставить в его те-атре. Я ему, как своему наставнику, пьесу принес похвастаться, посо-ветоваться.
– В театре существует завлит, который обязан искать новые пье-сы, – заговорил он, – оснащать театр новыми пьесами. Но эта рыжая баба этим не занимается. Все тащат пьесы мне. Зачем мне такой зав-лит? На кой черт она мне нужна?
– Не знаю, – ответил я, хотя знал прекрасно, что у него с ней роман.
Конечно, Скорый, как только пьесу прочитал, понял, что в руках у него шедевр, та самая пьеса, о которой давно уже грезит вся те-атральная общественность. И тогда уже, подозреваю, в голове у него промелькнула мысль эту пьесу украсть у меня и поставить ее самому. Но на то он и был режиссером умудренным и опытным, чтобы этого сразу не сделать. Во-первых, и передо мной все же было б неудобно, но не это главное. Пьеса новая, смелая, как отнесутся к такой новизне? К такому материалу? А что, если по шапке? Только что театр делили, полцарства потерял, а тут, вдруг вторая осечка. Нет, он хоть и Скорый, но торопиться не стал. Справедливо рассудил, что пьеса от него и так никуда не денется, но лучше, чтобы постоянно пребывала в зоне его видимости, у него под крылом, под его опекой.
Он дал мне ведущих актеров, все цеха заставил трудиться на по-становку, разрешил работать с теми актерами, которые числились в труппе, отошедшей под начало Фелицаты Трифоновны, как-то Кобяк, Елкин и так далее. Голова моя закружилась. Я работал с кумирами моего детства.
Первое время работалось легко. Репетиции были одна веселей другой. Я был доволен актерами, они были довольны мной, горизонт был чист, солнце стояло в зените.
Толя Коптев в это же самое время был ассистентом в постановке Скорого. То есть считалось, что эта ассистентура будет ему зачислена как диплом. Представьте его настроение, ведь репетировали в одном здании.
У Леонида ко мне проявился нешуточный интерес, все звал меня к себе, подхваливал. Глаза горели нескрываемой завистью. Толя присутствовал при наших встречах, угрюмо молчал, Леонид его, как мог, утешал, не шел на конфликт, как прежде. Уверял, что ничего по-зорного нет в том, что Толя ассистент и за это получит диплом. Клял-ся, что в прежние времена это была общепринятая практика и мастер всех своих учеников проводил через ассистентуру, постепенно погру-жая молодого режиссера в этот террариум, которым является театр. А меня при этом серьезно предупреждал, чтобы я не поворачивался к актерам спиной и держал с ними ушки востро. И вообще был бы в данный момент осторожен, так как вслед за большим везением и большой радостью неизбежно приходит прямопротивоположное. И как сглазил.
Началось все с бытовых трудностей, которые стали одна за дру-гой появляться в теткиной квартире. Лопнула труба в туалете, газовая колонка стала барахлить. Главный инженер жилконторы, та женщина, с которой ругалась тетка, грозила мне судом, требовала, чтобы я оплатил ремонт в квартире нижнего этажа. Газовщик, ремонтник из Мосгаза вымогал деньги, уверяя, что нужно колонку менять. Сосед Синельников замучил со своими бедами, да с предложениями выпить, посидеть.
В театре с постановкой начались проблемы. Актер Кобяк стал хвастаться, что гонит самогон на продажу, и в ответ на мои жалобы бытового характера посетовал, что и у него в квартире случается одна беда за другой. Он все это приписывал проискам нечистой силы и изъявлял желание освятить свое жилище.
Я, движимый наилучшими побуждениями, пошел в Храм, уз-нать, возможна ли такая процедура, как освящение квартиры и как это устроить. Меня попросили подойти после службы к батюшке и об этом с ним поговорить лично. Я стал ждать, вспоминая, как Кобяк, кроме того, что гонит самогон, хвастался и тем, что его кумир жен-ской красоты Симона Синьоре. Вспоминая Спиридонову, я находил в его молодой избраннице черты покойной актрисы.
Кобяк на той репетиции очень уж был весел, возможно, не весь самогон продавал, кричал: «Мне говорят, что я – стар. Да! Я star! Я – super star!». То есть, я – звезда, я – самая яркая звезда.
Дождался я окончания службы. Батюшка, предуведомленный о цели моего посещения, предложил сесть за стол, стоявший прямо в Храме, и мы стали разговаривать.
– Это вы хотите освятить квартиру? – поинтересовался отец Николай.
– Нет, я пришел просить за одного человека, который считает, что ему надо освятить квартиру, – пояснил я, полагая, что весь наш разговор пойдет лишь о сроках и о размере оплаты, предусмотренных за подобного рода услугу. Но оказалось все иначе. Все оказалось сложнее.
– А он христианин? – осведомился батюшка.
– Да, – сказал я, полагая, что иначе Кобяк не попросил бы ос-вящать свою квартиру.
– Такого не может быть, чтобы христианин жил в неосвященной квартире.
– Как не может? Живет. Он крещеный, – уверенно сказал я, вспомнив, что видел на груди у Кобяка золотой крест.
– А-а, вот, в чем дело. Видите ли, крещеный и христианин это не одно и то же. Крещеных миллионы, а христиан сами видели, сколько было на службе. – (В храме на службе было не более двадцати чело-век).
– А знаете, – продолжал батюшка, – что крещеные и отпавшие от церкви хуже атеистов и в аду страдают сильнее их? Жизнь, как река, не стоит на месте. И человек каждый день, каждую минуту идет или к Богу или к дьяволу. Этот ваш человек не женат?
– Нет. Он живет с… С невестой, – нашел я в самый последний момент удобное определение для Спиридоновой.
– Как это так?
– Я хотел сказать, что сожительствует с женщиной, находясь с ней в гражданском браке, – пояснил я, как мог.
– Так он с блудницей живет? – так и подскочил батюшка. – И сам блудом занимается. Его надо с ней немедленно разлучить. Знае-те, ведь их даже венчать нельзя, если они жили в блуде. Только в са-мых исключительных случаях, после покаяния и с разрешения епи-скопа. Это же страшный грех, разоряющий душу. И как же я буду им освещать квартиру? Они же там будут грешить. Ведь в освященной квартире нельзя курить, нельзя ругаться матом, нельзя смотреть по-хабные фильмы, нельзя читать современные газеты. Они в храм ходят? Настоящий христианин должен ходить в Храм хотя бы раз в неделю. В субботу вечером и в воскресенье утром. И, если три раза в течение года без уважительной причины он пропустит посещение Храма, то отлучается от общины. Так же, если не постится по средам и пятни-цам, тоже отлучается. Правила очень строгие.
Я не знал, куда девать глаза от стыда, так как все сказанное в полной мере касалось и меня лично. А ведь я считал себя христиани-ном, хотя в церковь ходил раза три в год, по случаю. Я невольно стал защищаться и выбрал для этого совсем не подходящий способ, стал нападать.
– Хорошо бы пастырям служить во всем этом примером, – ска-зал я. – Дело в том, что у друга совсем недавно отпевали отца, и свя-щеннослужитель, помимо обычной платы, подошел по завершении службы и потребовал денег дополнительно и побольше, лично для се-бя. И это я еще опускаю описание службы и ту небрежность, с которой она им была проведена.
– Тут какая-то неувязка, – отвечал батюшка вполне спокойно, хотя мне казалось, что на этом разговор наш будет закончен и меня попросят выйти вон. – Дело в том, что для членов христианской об-щины все делается бесплатно, – и венчание и отпевание. А потом, говоря о священнике, чего же удивляться, ведь церковь состоит не из праведников, а из грешников, точно таких же, что ходят по улицам. Разница в одном – из кающихся грешников. И, конечно, церковь не застрахована, дьявол своих людей внедряет в самые святые места, чтобы отвращать людей от Бога. Но стараться надо прежде смотреть за собой, за своими грехами, а тот, по словам писания, будет наказан и уже получает свое. За друга же вашего буду молиться, но пока в доме его такое положение вещей, я освящать его квартиру не могу.
С тем я от него и ушел.
Придя на репетиции, все эти слова отца Николая я передал Кобяку. Признаться, рассчитывал на то, что своей радикальностью они вызовут улыбку. Ведь я, например, знал, как тяжело Кобяку в его возрасте было сходиться с молодой Спиридоновой, а священник не знал и знать этого не желал. «Не надо ни с кем сходиться, – говорил батюшка. – Бог даст жену, будет жена, а если сам будет перебирать, с кем сходиться, а с кем не сходиться, ничего из этого хорошего не выйдет».
Совершенно для меня неожиданно на репетиции разгорелся спор. Не хотели крещеные люди, не бывавшие в Храме годами и вспоминавшие о Боге только во время грома, соглашаться с тем, что они не христиане и что в аду им уготовано место хуже, чем для атеи-стов. Не желал Кобяк признавать, что живет со Спиридоновой в блуде и не хотел верить даже в то, что все это сказал священник. Решил, что все, до последнего слова придумал я сам.
Все бы можно было загладить, искупить, если бы не влез в раз-говор Елкин.
– А что, он прав, – сказал Елкин, – а ты, Кобяк, не прав. Живешь со Спиридоновой, а записываться, как люди делают, не торопишься. Прописывать ее не хочешь, детей чтобы она рожала, не хочешь. Боишься, что захапает твою жилплощадь, что дети твою размеренную стар…, суперстарческую жизнь превратят в настоящий ад. Ты же сам все это говорил? признайся. Да и Спиридонова записываться с тобой не хочет, все подыскивает более удобную партию. И детей от тебя, суперстарого, не хочет. Сама во всеуслышание об этом говорила, все знают. Что же это, как не блуд? Ты суперблудник, она суперблудница. Правильно священник говорил. Обличать подонков его священный долг. Выводить на чистую воду всякую нечисть. И все мы, поголовно, носящие кресты, все сплошь блудники и блудницы.
Пока словами точно не определишь сущность какого-нибудь яв-ления, оно не так заметно, а тут просто все ахнули. Ахнули и посмот-рели не на Елкина, а на меня. Не мир принес я, но меч. И поднялся брат на брата. Стали актеры сквернословить, плеваться, чуть до драки дело не дошло. Я ужаснулся такой реакции, хотя, казалось бы, должен был ее предвидеть, ведь «правда, сказанная без любви, пожалуй, что уже и не правда».
Скажу несколько слов о бытовых неурядицах, происходивших дома. Пришла соседка, что жила подо мной, этажом ниже и пожало-валась на то, что ее квартиру заливает вода. Посмотрела в ванной, в туалете, все было сухо, развернулась и ушла. Стала звонить в жилкон-тору. На следующий день в мою квартиру ватагой ввалились сантех-ники, техник-смотритель, все та же соседка и злая, как сто чертей, женщина-главный инженер, та, на которую тетка кричала «не успо-коюсь, пока вас не уволю». Пришли все с тем же вопросом: «Откуда течет? Кто заливает?». Тут и безграмотному было понятно, что лоп-нула труба за кирпичной стеной, и что я ни в чем не виноват.
Но женщина-главный инженер была грамотной, знала, что изо всех сил надо стараться, из кожи вон лезть, чтобы только свалить вину на жильцов, а не на прогнившую трубу, то бишь на себя. Не дай бог, поинтересуются, почему лопнула, ведь по плану дом только-только прошел через капитальный ремонт. Как объяснить, что только на бу-маге прошел и все деньги украдены?
И что же она сделала? Заставила сантехника лазить под унита-зом, щупать трубы, рассматривать их с фонариком, в надежде на то, что обнаружится хоть какая-то маломальская течь. Сантехник облазил, осмотрел каждый миллиметр и вынес неразумный свой поспешный вердикт:
– Все сухо.
– Какой, мать твою, сухо! – заорала женщина-главный инженер. Там от воды штукатурка пудами отваливается. Лезь еще раз и смотри, как следует.
Сантехник полез вторично, шарил, щупал и, собираясь уже вы-бираться, нашел каплю конденсата на трубе, по которой бежала хо-лодная вода. Ее он и предоставил на указательном пальце, в качестве насмешки. Но главинженер восприняла эту каплю по-другому:
– Какая испарина? Вылезай и помалкивай, если не знаешь. Течь найдена, в затоплении виноваты жильцы этой квартиры. Подавайте заявление, ремонт будет за их счет.
И все же пришлось делать ремонт за счет жилконторы. Ко мне пришли с ломами, с кувалдами, сломали кирпичную стену в туалете от пола до потолка, заменили трубу и, не забыв при этом своротить унитаз на бок, ушли. Убирать мусор (битый кирпич), заделывать сте-ну, ставить на место унитаз никто не собирался. Мне так и сказали:
– У нас на это нет ни сил, ни времени, ни средств. Поговорите с сантехниками, заплатите им, может, они вам все это и сделают.
Сделал все сам. Вынес мусор, заделал стену, установил на место унитаз. Легко об этом говорить, писать еще проще, но на деле все это стоило мне немалых сил. И вот, после этого всего, после всех этих пе-рипетий, приходит ко мне сосед Синельников и уговаривает с этой женщиной, главным инженером, переспать.
– Ты не смотри, что ей за пятьдесят, она богатая, как царица Екатерина, на мешках с деньгами спит. Я тебя очень прошу, вздрючь ее. Выйдешь совершенно на другой уровень. Сделает тебе отдельную квартиру, постоянную прописку, познакомит с нужными людьми. Чешется у нее там, что ли? Протяни ее во все щели, во все дыры про-дери. Она тебе за это машину «Волга» подарит. Ты только не отказы-вайся сразу, попробуй. Ну, хочется бабе мужика, как ты не понимаешь.
– А ты чего же? Тебе «Волга» не нужна?
– Ну, ты думай, что говоришь, я же человек женатый.
Я засмеялся, и от этого моего смеха Стас поежился.
– Нет, я конечно, с радостью бы. Мне и «Волги» не надо, за одно расположение такого человека постарался бы. Но она же именно тебя хочет.
– А тебе за сватовство, должно быть, даже денег дала?
– Не дала, но посулила. Если ради себя не хочешь, ради меня ее сделай. Мне же эти деньги сейчас позарез нужны. Да и задаток, хоть и небольшой, но возвращать придется.
Я вспомнил эту бесноватую, невзрачную бабу и позавидовал ее человеческому самомнению, то есть после всего того, что творила, глядя каждое утро на себя в зеркало, она еще и не исключала той воз-можности, что я назначу ей свидание при свечах.
Я выгнал Синельникова в тот день, вместе с его бутылкой, ска-зав, что об этом не может быть и речи, и что даже под угрозой высе-ления, я на такую жертву не пойду. Он, как ни странно, сразу послу-шался и больше не настаивал.
Жил он тогда вместе с семьей у тещи, а квартиру свою сдавал за деньги жиличке, бывшей проститутке, работавшей теперь официанткой в ресторане. Квартиру для нее снял бандит, у которого была жена и ребенок. Синельников называл этого бандита «Пупком» и рассказывал душещипательную историю любви, в результате которой этот «Пупок» выкупил проститутку у «синьёров», устроил официанткой в ресторан и оплачивал проживание, то есть квартиру. А сосватал им квартиру Синельникова местный участковый, который всю подноготную о жиличке и о ее покровителе Стасу и рассказал. Участковый Синельникову, Синельников – мне.
Странная была девица и спутник ее был странным. Однажды столкнулся я с ними на лестничной площадке и, не здороваясь, скорее спрятался за дверь своей квартиры. Они со своей стороны точно так же поторопились спрятаться за своей дверью. Я потом размышлял о мотивах такого поведения и пришел к выводу, что друг для друга мы были очень антипатичны. Говоря проще, даже на расстоянии вызывали друг в друге отвращение.
Эта проститутка, которую Стас считал красавицей, была на-столько уродлива, что прикоснуться к ней мог только очень ориги-нальный человек, каким, собственно, спутник ее и являлся. С этим ее спутником, «Пупком», была у нас и до лестничной площадки, не ме-нее замечательная встреча.
Прогуливался я ночью с Дружком и была на мне спортивная сумка с лямкой через плечо. Подъехал к подъезду «Пупок», вышел из машины. Тут я появляюсь из кустарника и стою, дожидаясь Дружка, который что-то замешкался по своим собачьим делам и не торопился. И вот произошла немая сцена. Увидев меня, «Пупок» весь побледнел, и у него от ужаса задрожала нижняя челюсть. Я стоял и смотрел на него, на зная, поздороваться или нет, а он на меня, как я теперь понимаю, смотрел, ожидая автоматной очереди. В таком молчаливом противостоянии прошло долгих десять секунд. Затем выскочил из-за моей спины Дружок и он не сразу, но сообразил, что вовсе никакой я не убийца, и что расстрел его если и не отменяется, то уж точно откладывается. На ватных ногах он вернулся к машине, посидел в ней какое-то время, приходя в себя, да так и уехал, не заходя к прости-тутке.
Понятно было, если не Стасу, то мне-то уж точно, что подобное соседство ничем хорошим не кончится. И вот случилась история. Прибежал ко мне Синельников ранним утром и бессвязно залепетал:
– Жена с тещей в деревню поехала, вот я к проститутке и за-нырнул. Всю ночь ее ломал, упрашивал. Ну, правда, без рукопри-кладства. Не дала. Давай, ее вдвоем силой возьмем. Она же прости-тутка бывшая, она никому не скажет, будет молчать.
– Чего это ты?
– Да обидно. Тут детей привозил помыться. У тещи горячей во-ды нет, дочка увидела «эту», говорит: «Вырасту, стану, как тетя Джульетта Малофеева, буду губы красить и в трусах по улице ходить». А сын говорит: «Вырасту, стану, как дядя «Пупок», отпущу себе щеки и буду на машине гонять». Ну, что, дожили? За что боролись, на то и напоролись? Пошли ее вдвоем, силою.
Я выпроводил Стаса, но его приставания к Джульетте Малофее-вой не остались без внимания дяди «Пупка».
На следующий день открываю дверь, хочу выйти, а на меня с разбегу летит Синельников, а за ним тот самый «Пупок» вместе со своей подругой. Стаса били, вот он ко мне и кинулся спасаться. За мою спину прятаться.
Бывшая проститутка вслед за своим покровителем смело вошла в мою квартиру. Вошла и принялась на меня клеветать:
– Это лейбший кореш «Синего», они вдвоем меня хотели поиметь.
Услышав такое, Пупок взбесился. Достал из-за пазухи пистолет «ТТ» и сказал голосом, не терпящим возражения:
– Поедете, на… Со мной, на… А не то, на… Я вам башки, на… Продырявлю, на…
– Поедем, – успокоил его я, – Надо только позвонить, отменить встречу. Отец моего друга сегодня казино открывает, и я приглашен.
Я сказал правду, отец Леонида пригласил меня вместе с сыном на открытие казино. Но в данной ситуации все эти мои оправдания выглядели нелепо. Какое дело было Пупку, собиравшемуся меня по-калечить, до моих планов на вечер. Так думал я и ошибся. Пупок по-зволил мне позвонить и даже поинтересовался, что за казино, и кто открывает. Тут я сориентировался и вместо фамилии сказал то про-звище, которое носил отец Леонида, то есть ту кличку, по которой был известен в определенных кругах. «В Москве по фамилии меня не знают, а скажете (он назвал кличку), и всякий поймет, о ком идет речь». Я как-то интуитивно почувствовал, что на Пупка это должно было как-то подействовать, но что подействует именно так, этого даже я не предполагал.
– Не звоните, пожалуйста, – взмолился он упавшим голосом, – я не знал, что вы сегодня заняты. Где у вас уборная? Здесь?
Пупок скрылся в туалете и оттуда стал издавать неприлично громкие звуки. Всем стало ясно, что, если бы я в туалет его не пустил, он бы испачкал свои дорогие брюки у нас на глазах.
Бывшая проститутка, Джульетта Малофеева, очень чутко от-реагировала на изменившуюся ситуацию. Стала подправлять свои волосы, гарцевать на месте, как застоявшаяся кобылка в стойле, то есть предлагала себя самым откровенным образом.
Из туалета спустя какое-то время вышел уже не властелин чело-веческих жизней, размахивающий пистолетом и даже не бандит «Пу-пок», сам боящийся до ужаса выстрела и ожидающий его от каждого прохожего; вышло пришибленное существо с глазами напуганной дворняжки. До сих пор мне кажется, что он вышел из туалета на чет-вереньках.
Пупок извинялся тысячу раз (речь была вежливая и правильная, совершенно без матерных междометий), кланялся, как китайский бол-ванчик, да так и удалился, спиной раскрыв дверь, не смея повернуться ко мне спиной. Из чего я сделал вывод, что отец Леонида не только в своем городе имел большой вес, но и в столице был не из последних. Прежде всего, разумеется, в определенных кругах, чья власть над страною все расширялась и множилась.
Синельникову же было все, как с гуся вода, его только что били, чуть не убили, он все одно из этого никаких уроков не вынес. Стал просить, чтобы я посидел с ним, поговорил. Выпить не предлагал. Я не пил с ним в последнее время, он к этому привык.
– Мне некогда, тороплюсь, – объяснял я ему.
– Куда?
– В театр.
– Разве в театр в таком виде ходят? Ну-ка, снимай с себя свои джинсы, надевай мои Алимийские. И с бабами будь понаглей, они это любят. Я помню, свою с детьми в деревню отвез, а как возвращаться, соседка со мной в Москву напросилась. У нас вся деревня – москвичи, местных не осталось. Я эту соседку, вместо Москвы в лес завез, дал ей по морде и только после этого отдалась. А так – ни в какую, говорит: «Скажи адрес, я к тебе в Москве приеду». Обмануть хотела. Я ее пря-мо в машине. Сиденья разложил и продрал. И вместо Москвы снова в деревню поехал. Думал, жена обрадуется, думал, вместе с ней за гри-бами утром сходим. А она матюгами крыть меня начала. Я, оказыва-ется, в темноте штаны задом наперед надел. А они спортивные, их разве разберешь, где зад, где перед. Тем более, в темноте. По глупости своей погорел. Я к чему это все? Я на телефонную станцию звонил, узнавал, не было ли звонков междугородних. Эта сука, Джульетта Малофеева, на такую сумму наговорила, что не рассчитаешься. Я хочу сейчас, как она уйдет, все ее вещички собрать и у тебя на время спря-тать. Пока не оплатит счета. А если тебя спросит, то ты не в курсе, ты ничего не знаешь. А как еще мне с нее деньги получить?
– Не знаю, как, – ответил я, – но никаких вещей ко мне носить не надо. Вези их к теще, если жизнь не дорога.
Оказывается, в отместку за то, что она его не ублажала, Стас срезал и увез телефон, а так же увез к теще диван, на котором Джуль-етта спала, а ей, вместо дивана, поставил раскладушку.
Возможно, эти издевательства на нее подействовали сильнее, чем его последнее ночное домогательство. Что из этого вышло, вы уже знаете.
Кроме сантехников, озабоченных главных инженеров в юбке, Пупкова, Синельникова очень доставал меня ремонтник из Мосгаза. Я вызывал его через день, он приходил, делал вид, что работает и уходил. А из колонки газ сочился, вода капала. Он все вел к тому, что колонка старая и ее необходимо менять, и у него, дескать, есть собст-венная, новая, которую он мне продаст подешевле. «Дешевка» в его понимании была равна «дороговизне» в понимании моем, поэтому я всячески отнекивался. Наше с ним противостояние дошло до критиче-ской точки. Он сказал, что запчастей нет и он ничем помочь не может. Я позвонил диспетчеру, он, видимо, с ней «поработал», и она держала его сторону, то есть, ссылаясь на него, говорила, что ничем помочь не могут.
Я, долго не думая, позвонил районным руководителям. Трубку подняла женщина с властным голосом. Я объяснил ситуацию, сгустив краски, попросил телефон чрезвычайных служб, сказал, что газ – не игрушка и, если взорвется, то никому не поздоровится. Женщина с властным голосом меня успокоила, позвонила кому-то по другой линии и сказала, что все немедленно исправят. Через пять минут прибежали взмыленные газовщики, и все, у них, оказывается, нашлось, не то, что прокладки, а даже новая газовая колонка, которую мне старались за деньги навязать.
Пока двое работников меняли колонку, мой знакомец от Мосга-за зашел ко мне в комнату и стал меня стыдить:
– Что же вы пожаловались? Как же вам не стыдно?
И я, вместо того, чтобы отослать его к товарищам, помогать ус-танавливать новый агрегат, стал перед ним лебезить, оправдываться:
– Простите. Сам не знаю, как это все получилось.
Тут он, совсем осмелев, стал выспрашивать чуть ли не интимные подробности моей жизни. В числе прочего поинтересовался:
– Это вы сантехникам стереоустановку подарили? Они назвали номер вашей квартиры.
– Да что вы, откуда у меня стереоустановка? Посмотрите, как я живу.
В нашем дворе три дома, и три квартиры с одним и тем же но-мером. Всех почему-то тянет ко мне. Вчера в первом корпусе старуш-ка умерла, в квартире с таким же номером. Так сначала милиционер пришел ко мне. Установить факт ненасильственной смерти (в четыре часа ночи), а затем в пять утра за мертвым телом приехали ко мне са-нитары.
Я зачем-то оправдывался и чем больше говорил, тем газовщик мне меньше верил. Главное же, поражало меня то, что он расспраши-вал, как следователь, словно право на это имел.
Я, наверное, делаю ошибку, так подробно рассказывая о всех тех бытовых трудностях, которые свалились в те дни на мою голову, но я пытаюсь показать вам во всей полноте ту, совсем не творческую жизнь, на которую мне также приходилось затрачивать огромные си-лы. Чтобы окончательно закрыть эту тему – «нетворческая жизнь», расскажу, коли уж обмолвился, что было в казино.
В казино крутились рулетки, горело море огней, рекой лилось шампанское, было много известных и знаменитых людей. Были эст-радные и кинозвезды и даже люди из правительства. Был Василь Ва-силич с женой, Гарбылев, как пугало, наряженный в дорогой шелко-вый костюм и даже тот залетный, что при первом знакомстве с отцом Леонида назвал его вором, просив похмелиться. Разношерстная со-бралась публика.
Леонид много пил, не хмелел, достал и показал пачки денег, ко-торые лежали у него во всех карманах.
– Ну, есть у тебя богатство. Что дальше? – спросил я.
– Что значит «есть богатство»? Я не ощущаю себя богатым.
– Когда станешь ощущать?
– Для начала хочу миллиард.
– Зачем?
– Хочется.
– Ну, так ты не ответил. Что дальше?
– Дальше – власть. Власть настоящая. Это моя цель. Сначала за-хвачу власть в нашей отдельно взятой стране, а затем и во всем мире.
– Хочешь накормить голодных, дать кров бездомным?
– Зачем? Зачем лицемерить, я не коммунист. Без всякого обмана сытых сделаю голодными, а тех, у кого есть дом, выгоню на улицу. Это азы управления. А иначе как таким стадом руководить? Иначе не получится.
– Ну, допустим. А дальше? Дальше-то что?
– Что ты все заладил, как попугай? Ничего! Разломлю землю об колено, как перезрелый арбуз. Разве не заманчиво конец света своими руками устроить? Уложить в могилу разом двенадцать миллиардов?
– Ты издеваешься?
– Отчего же? Тут я на днях смотрел фильму. Снятые замед-ленной камерой процессы разложения и гниения. Так пришел в вос-торг. Мышь мертвая разлагалась на опытном столе, и персик сгнивал так же. Поверь, зрелище по своей красоте ничем не проигрывает цвете-нию сада. В смерти и разложении столько же прекрасного и красочного, столько же нового и величественного, как и в рождении, в становлении.
– Что-то Леонид, с тобой происходит нехорошее. Мне страшно и невыносимо все это слушать. я поймал себя сейчас на том. что в каком бы хорошем расположении духа я не находился, послушав тебя…
– Несварение желудка случается?
– Нет. Просто пропадает желание жить, что-то делать, чем-то заниматься. Я понимаю, почему от тебя все прячутся без види-мых причин.
– Как это по научному? Энергетическим вампиром стал?
– Не знаю. Не обижайся. Если я тебе об этом не скажу, никто не скажет.
– Не надо мне обо мне ничего говорить. Я о себе ничего знать не желаю, тем более плохое. Давай, лучше жить так, как все живут. Будем ругать других. И потом, ты же религиозный человек. А как церковь учит? Надо начинать с себя. С себя и начни. Себя и ругай. Ты, между прочим, еще тот гусь. В тебе слишком сильно развита гордыня. Ты хитрый, хоть с виду и простачок, а в душе предатель. Да, да, не спорь, предатель.
Ну, и какой мне смысл был там оставаться и выслушивать обви-нения? Я тихо и незаметно ушел, и уж конечно, от моего ухода там ничего не изменилось, и никто этот уход не заметил.
Итак, к жизни творческой.
Как вы помните, на тот момент основной моей заботой была постановка спектакля. Я ставил пьесу Тараса Калещука на сцене ака-демического театра. Работал с теми актерами, на которых с детства чуть ли не молился. Всем нутром своим ощущал, какое выпало на мою долю счастье, а вместе с тем и испытание. Смогу или не смогу? Сумею или не сумею? Я испытывал в те дни нечеловеческое напряжение всех своих сил. И все до той роковой репетиции, на которой произошла ругань с Кобяком, шло гладко. А с той репетиции понеслось. Началась свистопляска.
Не обошлось и без мистики. Гасли лампочки, когда должны бы-ли гореть, и зажигались, когда должны были быть погашены. Под ак-терами ломались стулья, они спотыкались, падали, у них лопались стаканы в руках, то есть происходила настоящая чертовщина. Даже на техническом уровне. Репетиционный процесс не ладился. Актеры слушали и не слышали, не понимали моих слов, не понимали того, что я от них хочу. Хотя, на мой взгляд, ничего необыкновенного я от них не требовал. Я играл за них, их куски, говорил: «Почему я могу, а вы так не можете?». Они смеялись. Соглашались с тем, что я показывал, но повторить не могли или не хотели. Кризис между режиссером в моем лице и моими вчерашними кумирами в лице известных и заслу-женных мастеров сцены назревал стремительно. Порой мне казалось, что я окружен безмозглыми идиотами, которых специально собрали со всего света ко мне в спектакль, с одной лишь задачей – провалить его с наибольшим треском.
И тут все эти бытовые проблемы, бесконечные звонки, способ-ные свести с ума любого. Звонила Фелицата Трифоновна с требовани-ем ставить спектакль у нее. Скорый с предложениями о помощи: «Я знаю каждого актера, подходы, кнопки». Толя, который просто бомбардировал меня и звонками и своим навязчивым общением. Он просто не хотел отходить от меня в театре, не давал слюны сглотнуть наедине с самим собой. И точно так же, как актеры, слов моих не слушал. Пристал ко мне, как банный лист. Говорил много ни о чем, но взахлеб. Только я в театр вхожу, он ко мне. И сразу же предупреждает: «Мне надо выговориться». Я понимал его состояние, понимал, что он мечется из угла в угол, от продаж отцовских картин и скупки золота на Арбате, до ассистента у Скорого и что ни та, ни другая должность ему не в радость. Ну, чем же я ему мог помочь? Да к тому же в такой ответственный момент, когда сам ставил спектакль. Получалось, что он сам запутался, заблудился и мне не давал заниматься делом, как бы подсознательно желая одного, – пропадать, так вместе. Просто не давал ставить спектакль. Самым натуральным образом. Я ему говорил:
– Мне нужно репетировать. Нужно побыть одному. Я должен подумать о том, что говорить на репетиции актерам.
Не помогало. Он твердил свое:
– Скорый репетирует иначе. Только в общении рождаются идеи.
– Так и иди к Скорому. В конце концов, ты его ассистент, а не мой. У меня свой метод.
– Тоже мне, Станиславский,- делал он вид, что обижается и ос-тавляет меня в покое навсегда.
Но на следующий день опять встречал на пороге театра и все повторялось.
А о чем же он говорил? Вы, может быть, думаете, что это были идеи о постановке спектакля, от которых я из ревности и снобизма отмахивался? Как бы не так. Все его мысли, все его чаяния были от театра далеко. Он заделался профессиональным ругателем. Ругать все и вся стало для него насущной потребностью. Он ругал и кришнаитов и мусульман, и православных, и католиков, и коммунистов, и гомо-сексуалистов, и мужчин, и женщин, и меня, сам того не замечая; то есть все были виноваты, и только он один прав.
Возвращаясь к постановке, надо признать, что трудности труд-ностями, неудачи неудачами, но в том крахе, который в конце концов произошел, виноват только я.








Глава 37 Смерть Тонечки

Неудачи сменялись неудачами, и как итог всему черному и не-приятному случилась непоправимая беда с Тонечкой.
Тонечка не только клала пылесос с собой в постель, не только наряжала его в мои рубашки, она, подражая взрослым, убирала с его помощью ковровую дорожку. Как-то я заметил, что она, при включен-ном агрегате, разматывает изоленту на токоведущем проводе. Я вынул вилку из розетки и для того, чтоб как следует ее напугать, сказал:
– Тоня, ты сама не понимаешь, что делаешь. Ведь тебя же может током убить.
– Ну и что? – растерянно спросила она.
– Как «что»? – возмутился я. – Дружок будет бегать по травке, любоваться высоким небом, жмуриться в солнечных лучах и улыбать-ся от счастья, а ты будешь лежать под землей в гробу и ничего этого не увидишь! Этого ты хочешь?
Тонечке, конечно, этого не хотелось, но и оставить пылесос в покое, как я того просил, она тоже не желала.
– Ну и пусть, – капризно сказала она, – мне в гроб положат конфеты, цветы, все будут плакать, жалеть меня. Мне в гробу бу-дет хорошо.
Я не стал с ней спорить. Перестал стращать. Да и глупо было на ее глазах лазить под изоленту, скручивать-раскручивать провода, а ей этого не позволять. Я ее просто предупредил, чтобы не прикасалась к проводам в тот момент, когда вилка находится в розетке. Взял с нее честное слово. Впрочем, она и без меня прекрасно понимала всю опасность, исходящую от электрического тока.
Не знаю, что именно в тот страшный день произошло, каким образом схватилась она за голый провод (скорее всего, в месте соеди-нения провода искрили и пропадал контакт). Все это тяжело вспоми-нать, но вспомнить надо.
За два дня до случившегося Дружок перестал пить, есть, только и делал, что выл. Выл и днем и ночью. Я его за такое поведение даже принимался наказывать. Все же жил в чужой квартире, на птичьих правах, можно сказать. А он – ночь-полночь принимался выть. Ну, что на это соседи скажут? Пожалуются в милицию, милиция придет, а на квартире три человека и все без прописки. А к квартирной жизни уже привык, вот и дрожал.
Теперь у меня и тени сомнения нет, что Дружок уже тогда знал, что случится беда. Он не только выл. До той поры совершенно без-гласный, будто бы даже немой, он вдруг стал лаять. Лаял и никого не подпускал к пылесосу. В особенности Тонечку. Кусал шланг, грыз провод. Я, признаюсь, даже шлепнул его пару раз за попытку испор-тить чужое имущество. Я решил, что он просто ревнует девочку к этой железяке, или у него вдруг стали чесаться зубы. Принес ему специаль-ную палку, чтобы он грыз.
Вот и в тот трагический день, только я вышел из метро, в ушах зазвенел, задрожал собачий вой. Ну, думаю, уже на нервной почве не-ладное творится. Слуховые галлюцинации начались. А уж как к дому подошел, так этот вой на самом деле услышал. Смотрю, окно на кухне настежь раскрыто, в окне Дружок по грудь стоит, меня высматривает и воет. Как заметил, стал подскакивать на задних лапах. Ну, думаю, сейчас выпрыгнет из окна на моих глазах. Только этого недоставало. Замахал ему руками, чтобы не скакал, а сам бегом в подъезд. Сердце сжалось, почувствовало недоброе.
Тонечка, судя по всему, взялась чистить ковер, включила пыле-сос, он не работал. Вспомнив про то, как я разворачиваю изоляцию и скручиваю разошедшиеся провода, подражая мне, занялась этим, за-быв вытащить вилку из розетки.
Если бы знать, что этот старый пылесос станет причиной такой трагедии, такого горя, я бы выбросил его в первый же день, а не сочи-нял бы о злом механизме красивые добрые сказки. И сколько раз я предупреждал Тоню, чтобы не трогала изоляцию, но видимо, чему быть, того не миновать. Тонечка погибла. Погибла до скверного глу-по, нелепо. От мысли об этом я еще сильнее страдал. Не было в ее смерти ни смысла, ни красоты, если вообще сопоставимы такие поня-тия, как смерть и красота.
Казалось бы, после случившегося мир должен был бы перевер-нуться. Ан нет. Ни грома, ни молний, синее небо, яркое солнце и такой сладкий душистый ласковый ветер, что хоть падай на землю и плачь от восторга. «Что же это такое? – думал я. – Почему такая несправед-ливость?».
После того, как приехавшие из морга люди забрали Тонечку с собой, я совсем осиротел, не находил себе места. Разгуливал по со-жженной музыкальной школе, что находилась за ГИТИСом и беседо-вал сам с собой в коридорах и классах, отвечавших мне эхом.
– Я же ей ноготки на руках и ногах подстригал, – говорил я в пустоту, – подравнивал упрямую челочку. Вот они, руки, до сих пор они помнят тепло ее крохотных пальчиков, ее шелковых волос. Как же можно все это закопать? Как же можно жить мне без всего этого? О, горе, горе! Какое у меня горе! Голова, словно в клещах, ни о чем другом не могу думать. Не могу, да и не хочу.
Одна картина за другой вставала перед глазами, где девочка бы-ла еще жива, бегала веселая, смеялась. Для чего взрослые одинокие люди не берут детей из приютов? Ходят, мучаются, несчастные. Ведь у нас же переполнены детские дома. Взяли бы ребеночка и жили бы счастливо и он и они. Взрослые одинокие страдают оттого, что не о ком заботиться, некому отдать свою ласку, любовь, доброту; дети – от недостатка заботы, ласки, любви.
Хоронить помогали ребята, в основном, конечно, Тарас и Толя, сослуживец дал денег и приехал помочь. От матери Тонечки и от ее отца, Юсикова, я не получил ни копейки.
Когда приехали за Тонечкой в морг, прямо на нас выносили гроб с покойником, бегали вокруг люди, плакала родня. Тарас отвернулся, обнял рукой мою голову и прижал к своей груди.
– Не смотри, – сказал он дрожащим голосом.
Бедный, добрый, святой человек! Как он страдал, как мучался. Он и сам был бы рад уткнуться кому-нибудь головой в грудь, чтобы не видеть, не переживать предстоящего ужаса. Находясь в его объя-тиях, я на мгновение забылся, замелькали картинки из недавнего прошлого.
Я лежал на диване, отдыхал, ко мне подбежала Тонечка, сказала, что хочет пить.
– Иди, налей себе воды в стакан и пей, – отговорился я.
– Нет. Ты мне налей.
Она надела мне тапки на ноги, подняла с дивана и толкая своими ручками в спину, погнала на кухню. Я налил ей воды в стакан, вернулся и снова лег на диван. Тонечка не унималась, не давала по-спать. Она брала мои волосы в свои руки и, представляя себе, что это вода, умывалась ими. Тоня любила играть, все в игру превращала. Ни минуты без радости и веселья не проходило. Уж очень резвая была.
Как-то, выходя на улицу, разбежалась и, не заметив ступенек, упала. Конечно, стала плакать.
– Скажи спасибо, что еще голову себе не разбила, – закричал на нее я.
– Спа-си-бо, – плача и всхлипывая, говорила она. Я засмеялся, куда злость подевалась.
Шли с Тонечкой по улице, со всех сторон на нас летел пух с то-полей. Я не успевал закрывать глаза и отплевываться.
– Пух проклятый, когда же ты только кончишься, – выругался я в сердцах.
– А знаешь, – сказала, волнуясь, Тонечка, – этот пух очень по-лезный. Он разносит зернышки по всей земле. Мне Тамара сказала.
– Да, я знаю, что полезный. Вот только неудобств от него мно-го, – стыдясь своих собственных ругательств, пояснил я.
Тоня прожила почти шесть лет и ни разу не видела пылесоса. Поэтому, когда при ней я его в первый раз включил, она испугалась и с криками и слезами побежала прятаться. При этом задела ногой за шнур, соединявший пылесос с розеткой и упала. Пылесос отключился, уже не «рычал», а она все еще продолжала плакать. Я смеялся над ее слезами, над ее наивностью. Тамарка посмотрела тогда на меня как-то виновато, выдержала паузу и сказала:
– У нас не было пылесоса, она не знает, что это такое, поэтому и
испугалась.
Тонечка как-то спросила у меня:
– Откуда берется сахарный песок?
– Из пустыни Сахара. Там ничего нет, кроме сахарного песка. Небо из сахарного песка, люди из сахарного песка. Там все белым-бело, как у нас зимой, но жить там не сладко.
– Почему не сладко?
– Нельзя же питаться одним только сахарным песком.
– Можно, я могу, – сказала Тонечка и из баловства стала брать в руки и есть песок.
– Тогда тебя скоро туда переселят.
– Я не хочу.
– Тогда не ешь так много сахара.
– А мне очень вкусно.
Вспоминая, подумал: «Что же я сахарного песка ей пожалел?». И было стыдно и тягостно. Не жалеем, не бережем. Знать бы, что мо-жет такое горе случиться, все бы разрешал, все бы позволял. Не ва-лялся бы на диване, больше бы внимания уделял.
На похороны пригласил и Леонида. Он не пришел, но прислал дорогущий венок с казенными словами на ленте: «С тобою хороним частицу свою, слезою омоем дорогу твою».
Мама Тонечкина была совершенно спокойна, словно и не ее дочь хоронили. Бабушка Несмелова мне понравилась. На Леонида я что-то разозлился, и не из-за того, что проигнорировал похороны, а из-за того, что маркиза де Сада читает, о чем сам признавался при встрече. Впрочем, злился недолго, нужно было заниматься похорона-ми, поминками.
Юсиков на поминках вел себя так, будто находился на каком-то празднике. Со мной все сойтись покороче стремился, сдружиться хо-тел. Просил деньги, дескать, дочка у него родилась, неудобно в роддом без подарков являться. Так хотя бы пару порций мороженого ро-женице купить. Я глазам, ушам своим не верил. Как так можно, на поминках одной своей дочери со счастливыми глазами рассказывать о новорожденной? С него все беды, все проблемы скатывались, как с гуся вода. Не смущало и то, что дочка родилась на стороне.
– Четыре четыреста, богатырь, а не девка, – хвастался Юсиков, – ты меня не забывай. У меня везде знакомства есть. Если что, я всегда помогу.
Синельников раздражал не меньше Юсикова. Он был далек от всего того, что произошло, был явно рад возможности посидеть за столом, выпить и, совершенно обнаглев, требовал только одного, – внимания и сострадания к себе, к собственной персоне. Когда его пристыдили, сказав, что жена больная, а он над ней издевается, стал разыгрывать карту больной жены, но при этом через жену, опять же требуя внимания и сострадания к себе.
– Я ее, бедняжечку, жалею, – говорил Стас, – у нее же астма.
– Да все ты врешь, – не выдержал я, – все это пустые слова. У нее астма, а ты при ней куришь. Так, что ль, жалеешь? Ей же ды-шать нечем.
– Что же мне из дома через каждые пять минут выбегать? Так можно один раз выбежать и не вернуться. – Он засмеялся своей мысли.
– Не говори тогда, что жалеешь.
– Нет. Ты не прав. Мне, конечно, наплевать и на нее и на ее здо-ровье, но по-человечески, я ее все-таки жалею, сердце-то болит.
Я не стал с ним пререкаться, оставил его пить и закусывать, а сам стал смотреть на рисунок, приколотый кнопкой к стене. Этот ри-сунок подарила мне Тонечка. На нем был изображен мужчина в шляпе с чемоданом в руке. К чемодану была направлена стрелка с надписью «Там деньги», а над человечком была другая надпись: «Дима – это ты».
Я тогда настолько удивился увиденному, что даже не усомнился в том, что и надписи сделала Тоня, но, как выяснилось, их все же сде-лала Тамарка по Тонечкиной просьбе, что нисколько не умаляло ше-девра.
Глядя на этот Тонечкин рисунок, я поймал себя на чудовищной мысли. До того мне было невыносимо находиться в театре все эти по-следние дни, что я на какое-то мгновение обрадовался тому, что слу-чилось. Обрадовался как веской причине для того, чтобы больше в те-атре не появляться. И это при всем том горе, которое вызвала Тонеч-кина смерть. Насколько же сложны и противоречивы человеческие чувства.
Смерть Тонечки уберегла меня от инфаркта. Эта постановка за-бирала все мои силы и это при том, что последние дни я никаких твор-ческих задач не решал. Все силы уходили на что-то постороннее, вто-ростепенное, ненужное. На дрязги и тому подобное. Словно нечистый придумал хитроумную игру с целью погубить меня, и я действовал, повинуясь его правилам. Понимал, что делаю все не то, не так, но не в силах был противиться, отказаться и шаг за шагом шел к своей погибели.
Я не мог сосредоточиться на творчестве, то и дело срывался на крик. Ошибка следовала за ошибкой. Я возненавидел актеров, актеры платили мне той же монетой. Сроки сдачи поджимали. Скорый лез со своими замечаниями, возможно и правильными и справедливыми, но уж больно неподходящее место и время он для них выбирал.
Я испытывал страшные перегрузки. Не мог ночью спать, днем бодрствовать, постоянно болело сердце. Я был на грани инфаркта. Тоня, я в этом уверен, своей трагической смертью спасла мне жизнь. Я это почувствовал, сердце болеть перестало. Тот удар темных сил, что предназначался мне, она взяла на себя. Есть невидимые силы, есть нехорошее их влияние, она собой меня закрыла от них, от их нехоро-шего влияния.
После смерти Тонечки я постоянно пребывал в состоянии, схо-жем с тяжелым сном. Из пут этого сна наяву я не в состоянии был вы-браться, освободиться. Ощущение было такое, что нахожусь под гне-том тяжелого, невидимого пресса. Существовал бездумно, жил по инерции. Передвигался и занимался делами автоматически. Оказы-вался вдруг в институте (в театр ноги ни разу не привели), а как туда добрался, на чем, не помню. Возвращался домой, что-то ел, что-то пил, и только перед тем, как лечь в постель, понимал, что я дома.
В те дни меня дважды чуть не сбила машина.
После того, как из жизни моей исчезла Тонечка, я не знал, как мне дальше жить. Только тогда в полной мере я осознал, почему иной раз вслед за детьми, сразу же умирают и родители. Объяснить, пере-сказать этого нельзя, для того, чтобы понять это самому, понадоби-лось испытать нечто подобное на собственной шкуре.
Разумеется, положил я Тонечке в гроб и конфеты и цветы и даже дорогую английскую куклу, о которой она мечтала. Так получается, что для живых нам всего жалко, а для мертвых не жалко ничего.
Спиртного я на поминках не пил, ел мало, и вскоре слег, забо-лел. Симптомы болезни были схожи с очень сильной простудой. Та-марка лечила, ставила через день то банки, то горчичники. Поила меня молоком с медом.
Целую неделю, не снижаясь, держалась очень высокая темпера-тура. Жуткие, бессистемные кошмары терзали меня каждую ночь. Два из них я запомнил.
Снилась черная пустыня, бескрайние пространства и огромный, похожий на наш мавзолей, дом. И на этих бескрайних пространствах происходит нечто похожее на наши демонстрации трудящихся. Сало-мея танцевала «танец семи покрывал», сбрасывая с себя одну за другой кисейные накидки. Леонид, как птица, летал на своих красных крыльях и я во сне сообразил: «Красноперый – это же падший ангел». Тут же была и Бландина, у которой белые локоны на голове превра-щались сначала в косички, а затем в живых змей, двигающихся, шеве-лящихся. Тут же были люди изо всех стран, всех народностей; они держали над головой портреты Леонида, готовились к демонстрации. И тут же была конная милиция, в которой служили и негры, и китай-цы, и русские. Вот только лошадки у них были ненастоящие, а дере-вянные, игрушечные, то есть конская голова, уздечка и палка, но все относились к ним серьезно, как к настоящим. И даже один милицио-нер, негр, мне пожаловался, что у всех кони «серые в яблоках», а ему досталась каурая. Я от него отбивался, отсылал с жалобой то к Сало-мее, то к Бландине, то к самому Леониду, насилу отделался.
Всем присутствовавшим в том сне было чрезвычайно жутко. Не только мне. Никто не мог понять, определить причину этого страха. Все боялись и не знали, чего они боятся. Всем было просто страшно. Очень страшно.
Второй кошмар был такой же сумбурный. Какой-то карнавал, праздник, все делают вид, что веселятся. И я вместе со всеми притво-ряюсь, что мне весело, но на душе у меня какая-то забота. И, наконец, угадываю, в чем она. Я во сне переживаю за Тонечку. Где она? Что с ней? Я ищу ее среди разряженной притворно веселящейся пестрой публики, и нахожу следы. Они приводят меня к зданию с железной дверью, и кто-то, наделенный властью, в белом халате говорит: «Да, она захлебнулась, но ничего страшного. Не переживайте. Приходите завтра, и мы ее откачаем». Я успокоился, поверил этому, в белом ха-лате, а, проснувшись, ужаснулся. «Да как я, взрослый человек, мог ус-покоиться, услышав такую глупость. Нужно срочно бежать в больни-цу, принимать меры. Тогда она, возможно, останется жива».
И после этого вспомнил, что Тонечки уже с нами нет и причина смерти совсем не та. И возвысил я свой голос в беспомощном крике. И как-то вдруг, так же неожиданно, болезнь моя прошла. Исчез ду-шивший днем и ночью кашель, и температура внезапно нормализова-лась. Я хорошо спал, выспался, проснулся где-то в десятом часу и, грязный от пота, с всклокоченной шевелюрой, с недельной щетиной, собрался сходить погулять. Захотелось подышать свежим воздухом. Я был еще слаб, нетвердо стоял на ногах, покачивался из стороны в сторону, как пьяный, но почему-то твердо уверен был в том, что бо-лезнь не вернется.
Уверенность моя была подкреплена замечательным сном, кото-рый излечил и успокоил меня. Приснилась Тонечка в нарядном платье, рядом с ней тот самый мальчик, которому я подарил в метро золотую рыбку. А с ними была та самая рыбка золотая. Та, да не та. Она плава-ла по воздуху, как по воде, и чешуя у нее была мягкая, словно плюшевая, мягкая и теплая (я сам гладил), дети гладили ее, как собаку. Размерами рыбка была такова, что дети вполне могли на ней кататься, чем, собственно, и занимались. Эта рыбка говорила человеческим голосом, что никого, и меня в том числе, не удивляло. Я осмотрел ее со всех сторон, эту диковинную прелесть, словно собирался покупать, и вдруг, опомнившись, как родитель, снабдивший своего ребенка в пионерский лагерь дорогими шоколадными конфетами и дорогой английской куклой, стал допытываться у Тонечки:
– А где же кукла? Где конфеты?
Как же весело и заразительно все трое надо мной смеялись, ка-кие же были счастливые! Они знали, конечно, то, чего я не знал, да и знать не мог. Я и не допытывался, мне было хорошо уже и оттого, что весело им. Душа моя пела. Они там были не одни, было много детво-ры, были удивительные дороги, и они меня звали с собой, чтобы пока-зать что-то невероятное. Я сначала согласился, пошел, но вдруг по-чувствовал, что идти не могу, тяжесть давит на плечи. Встал на коле-ни, но даже на коленях мне было тяжело передвигаться в их изуми-тельном детском мире. Они там чувствовали себя уверенно, чувство-вали себя хозяевами. И я, порадовавшись за них, сказал: «Рад был по-видаться, пойду-ка я домой». И я проснулся. Проснулся, и в теле своем еще какое-то время ощущал то самое состояние тяжести, в котором находился во сне. И прямо на глазах моих это состояние тяжести из моего тела выходило и улетучивалось. И, как только улетучились по-следние физические ощущения того мира, я стал себя ругать за то, что не пошел с детьми туда, куда они звали, не посмотрел, где они живут, как устроились, хотя и так было ясно, что живут хорошо.
Этот сон меня излечил, успокоил. Я держал во сне Тоню за руку и ощущал тепло ее руки. Мальчик, совсем негрустный, рыбка, гово-рящая, на которой можно кататься по воздуху. Что за прелесть сон! Какой удивительный мир!
Я был уже одет, обут и собирался выходить, когда входная дверь открылась и в квартиру вошла Тамара. Она вернулась из магазина и была с покупками. Мы прошли с ней на кухню, сели за стол. С минуту сидели молча, глядя друг на друга, а затем она встала, поставила чайник на плиту и стала выкладывать из сумки продукты.
Она очень повзрослела за эти дни. Какая-то черная немощь при-цепилась к ней, высушила душу и тело. Эта немощь не давала ей пла-кать, губила ее на корню. Тамара ни на похоронах, ни после похорон ни одной слезинки не проронила. Я думал, сойдет с ума. Теперь же, на кухне, мне стало так ее жаль, что, казалось, сердце от сострадания ра-зорвется на части. Не зная, как выразить свои чувства, я стал расска-зывать хороший свой сон. Я рассказывал его подробно, она слушала очень внимательно.
Закипел чайник, я хотел встать, снять его с плиты, но так мне сделать этого и не удалось. Тамара не позволила. Как только я при-встал, она пронзительным, натянутым, как струна, голосом спросила:
– А…а. Теперь ты меня прогонишь? Да?
Она произнесла все это очень быстро, боясь не успеть досказать, возможно, решив, что поднимаюсь я для того, чтобы уйти из дома и не возвращаться в него до тех пор, пока она не уйдет. Из-за того, что она так быстро и так эмоционально задала свой вопрос, я долго не мог вникнуть в его суть, не мог понять причин этого ее страха, такого бо-лезненного напряжения.
Повисла гнетущая пауза. Но, как только вник и разобрался, тут же ответил:
– Нет, что ты. Не прогоню. Мы теперь всегда будем вместе.
Далее случилось следующее. Тамарка с протяжным воем, пере-шедшим в рыдание, кинулась ко мне в объятия и полезла с головой под пиджак, тыкаясь головой в подмышку, как слепой котенок, ищу-щий мамкину титьку. При этом она обнимала меня и прижималась с такой силой, будто кто-то должен был сейчас войти и отрывать ее от меня. Я крепился, крепился и не выдержал, тоже вслед за ней разры-дался. В таком состоянии и положении мы и находились довольно продолжительное время. То она успокоится, я заплачу, то наоборот.
Кипящий на плите чайник мы не замечали. Сколько мы плакали, точно не скажу, но отплакав, отрыдав, все же успокоились. Выключи-ли огонь под чайником, который к тому времени весь выкипел, сгорел, почернел и потрескался, умылись и пошли гулять.
– :Если бы и с тобой что-то случилось, – говорила Тамарка, имея в виду мою болезнь, – то я, наверное, не выдержала бы, руки на себя наложила. Ты – теперь последнее, что у меня осталось. Знаешь, а ведь мне сегодня тоже приснился сон. Будто мы с тобой находимся в пус-той комнате и в этой комнате страшный холод. А мы стоим, обняв-шись и нам не холодно. Спины мерзнут, а сердца в тепле. И ты так сильно меня к себе прижимаешь, и от тебя так хорошо пахнет. Именно приятный запах запомнился, запах одеколона. И какое-то светлое, легкое состояние. Ощущение того, что все будет хорошо.
– Одеколоном не изо рта ли пахло? – попробовал я пошутить.
– Нет, – очень серьезно ответила Тамара, – не изо рта. И до того все сердце у меня болело, а после этого сна прошло. Я проснулась, улыбаясь. А потом вспомнила, что сестренки нет и даже испугалась своей улыбки. Знаешь, мне кажется, что в ее смерти виновата я.
– Не мучай себя, – неожиданно для себя обняв Тамару, сказал я.
Какое-то время мы так с ней и стояли, а потом я услышал:
– Да-да. Именно так. И запах такой, как во сне.
Я подумал: «Уж не издевается ли она?» Осторожно посмотрел на нее, глаза были закрыты, а на лице блаженная улыбка. Ничего не оставалось, как поверить. Только никакими одеколонами я не душил-ся. Не мылся неделю – это да. Это было. Я для своего успокоения припомнил высказывание: «Самый предпочтительный мужской оде-колон для женщины – это запах любимого».
О себе я не могу сказать ничего определенного, а вот у Тамарки действительно был свой, только ей одной присущий запах. Это была смесь, состоящая из запаха горячей карамели, запаха парного молока и запаха утренней свежести.
Конечно, после болезни я был еще очень слаб, но мы с ней в тот день долго гуляли. Ходили, обнявшись, держа друг друга за руки, за обе сразу. Прохожие обращали на нас внимание, но нам было не до них. Мы ходили и говорили. Говорили без умолку. Говорили, конечно, все больше о Тонечке. Нам надо было много говорить, необходимо было выговориться. Мы разговаривали так, словно не виделись целую вечность и спешили наговориться впрок, будто нам предстояла оче-редная столетняя разлука.
Дружка к тому времени с нами не было. Его забрал хозяин по имени Роберт. Этот Роберт лежал сначала в больнице, затем лечился стационарно на дому. И совсем уже решил, что оставит свою собаку новым хозяевам, но как только стал чувствовать себя лучше, сразу же пришел за ним. Оказывается, мое объявление Роберт прочел еще бу-дучи пациентом больницы. Прочел и запомнил адрес. Дружка, как вы-яснилось, звали Авгуром.
В тот день, после того, как мы погуляли с Тамарой и вернулись домой, никаких особенных перемен в наших отношениях не наступи-ло. Разве что спали в одной постели, но именно спали. Не было ника-ких страстей, даже поцелуев. Обнялись и уснули, находясь в том вы-соком состоянии духа, о котором так мечтала Бландина, пересказывая чужую ночевку на сеновале.
А незначительные перемены во взаимоотношениях стали замет-ны уже наутро. Помню, Тамара стеснялась встречаться со мной глаза-ми, словно сделала что-то скверное, но вместе с тем счастливая улыбка не сходила с ее губ, и она заметно свободнее стала себя чувствовать в моем присутствии. Пропал страх, пропала скованность.
Вода для чая кипятилась в кастрюльке, Тамара чистила чайник содой. Все на первый взгляд выглядело обыденным. Но уже что-то новое вошло в нашу жизнь. Тамарка медленно, но верно приближалась ко мне. Я это ощущал просто физически. Совершался тот самый небесный брак, о котором так много и с такой легкомысленностью го-ворят и в существование которого почти никто не верит. Случилось, как батюшка сказал: «Даст Бог жену, будет жена». Бог дал мне жену.






Глава 38 Жизнь и работа в Уфе

1
Вскоре, словно по вызову, не отбыв положенного срока, верну-лась из-за границы тетка. И вернулась она не одна, а с новым мужем, усатым прапорщиком и с новой своей семьей, состоящей из его троих детей и его же старой мамы.
Думаю, можно было бы тетку уговорить нас сразу не выгонять, но тут я стал свидетелем такого, что просить ее об этом язык не по-вернулся.
С надеждой на заграничные подарки, пришли люди из жилкон-торы – женщина-главный инженер и та, молодая, Наталья Гавриловна. Подтянулись соседи в лице Стаса Синельникова и его жены. Все стали на меня жаловаться.
– С бандитами разборки устраивал, – говорил Синельников, – проституток тут дрючил каждую ночь. Тех, что умирали, хоронил. Поздно ты приехала, а то бы на поминки успела. Сладко спал он, жирно ел, твой родственничек. Холодильник на моем горбу себе при-вез и спасибо не сказал.
– Какие проститутки? – всплеснула руками тетка.
– Да вот, стоит одна из них, – сказал Стас, указывая на Тамарку.
– Он все врет, – попробовал я заступиться за честное имя Тамары и Тони, но меня и слушать не хотели.
– Ничего не врет! Знаем уж! Да! – визгливым голосом, покраснев, крикнула молодая служащая жилконторы. – Эту он и в подъезде, и на подоконнике. Все знают.
– Соседей под собой затопил, – говорила отвергнутая мной женщина-главинженер. – Я, Варвара Михайловна, только из-за уваже-ния к вам не дала ход делу. Закрыла глаза.
– Знал ведь, что у меня астма, – подключилась к травле и жена Синельникова. – Так нарочно завел собаку, видно щенков от нее хотел на продажу, да не вышло.
– Какую собаку? Где ж он взял ее? – недоумевала тетка.
– Украл, конечно. Собака была не дворовая. Такие собаки все под замком сидят.
– Так где ж она? – заинтересовался вдруг прапорщик.
– Хозяин нашелся, – пояснил Стас. – Пришел, забрал собаку, бока ему наломал, неделю опосля отлеживался, все дохал по ночам, да и теперь вон еще, еле ноги передвигает. Это ему наука на будущее.
От всего услышанного тетя Варя так расстроилась, что даже и про цветы не спросила. Какие уж тут цветы после Содома и Гоморры! Я отдал ключи, попрощался, и мы с Тамарой пошли восвояси. Я даже не стал оправдываться.
В ту ночь нас приютил ГИТИС, спали прямо на сцене, в од-ной из аудиторий. А уже на следующий день поехали к Тамарки-ной бабушке.
Дом у бабушки Несмеловой был деревянный и находился неда-леко от Москвы. Кошки гадили прямо в доме, отчего там стоял невы-носимый запах. Даже после того, как Тамарка прибралась и вымыла пол, этот запах до конца не выветрился. Бабушка была хорошая, доб-рая, была нам рада. Но мне у нее не очень нравилось.
2
Диплома мне не дали. Спектакля у меня не было. Тот спектакль, по пьесе Калещука, Скорый доставил, переделав, и он с большим успе-хом шел на подмостках театра МАЗУТ-2. В институте дали справку, что я прослушал курс, но ни один московский театр не брал меня в свой штат. Жить у бабушки и ничего не делать было невозможно, да и потом все в Москве на тот момент меня раздражало, напоминало о То-нечке, о том, что провалил постановку. Я стал нервничать, вести себя неосторожно и теперь даже не вспомню причину, из-за которой поссо-рился с Тамарой.
Причина была пустяшная, но вот мы впервые, после тех моих слов и объятий сидели и напряженно молчали, не зная, с чего начать примирение. Я сказал:
– Хочешь, покажу фокус? У тебя есть чистый носовой платок? Дай его мне. Задумай запах духов или одеколона. Мне не говори. Я сейчас над платком пошепчу, и он будет пахнуть именно так, как ты задумала.
Тамарка недоверчиво протянула мне платок, стала размышлять.
– Ну что? Готова? – Я сделал вид, что что-то нашептываю, а за-тем вернул ей платок со словами:
– Вот тебе именно тот запах, который ты заказывала.
Тамарка понюхала, посмотрела на меня с удивлением и даже улыбнулась от неожиданности.
– Действительно, пахнет. Я задумала запах французских духов «Шанель номер пять» и действительно почувствовала этот запах. А как ты это сделал?
– Я был на представлении, и маг в чалме этот фокус показывал. Все рассчитано на подсознание человека. На самом деле я не колдовал. Клетки твоего мозга сами вспомнили нужный запах и подали тебе импульс на рецепторные клетки носа. Так ты и почувствовала тот за-пах, который был тебе уже знаком.
Тамарка смотрела на меня, открыв рот, внимательно слушала объяснение и вдруг, не выдержав, громко рассмеялась.
– Нет, бы просто попросил прощения, целую историю приду-мал, – примирительно и простодушно сказала она. – Я только вид сде-лала, что запах узнала. Ничем платок по запаху от прежнего не отли-чался. Да я и не знаю, как пахнут духи французские. Я просто тебе подыграла.
– Ну, ты и артистка.
– Сам же меня этому учил.
Мы обнялись, помирились, поговорили на ту самую тему, ко-торая меня волновала и, не откладывая, собрались и отправились в мой родной город.

3
Родной город принят меня неласково. В день приезда, прямо у дома, два молодых негодяя, идя навстречу, сделали мне «коробочку», то есть стукнули плечиками. Они были тщедушные и, не будь Та-марки, я бы непременно наказал их. Но уж случай был слишком не-подходящий. Тамара первый день в незнакомом городе, волновалась и, конечно, я смолчал, стерпел, не стал задираться. Обиднее всего было то, что они почувствовали, что к конфликту я не расположен и этим воспользовались. Утешало лишь то, что Тамара ничего не заметила. А я уж, со своей стороны, всячески постарался скрыть неудовольствие, вызванное этим столкновением. Я как-то интуитивно чувствовал, что представится более удобный случай поквитаться. И интуиция меня не обманула. Расскажу об этом сразу, чтобы с темой «негодяев» покон-чить.
Через день, с утра пораньше, пошел я в магазин и по пути встре-тил своего одноклассника Сергея Замятина. Серега был под градусом, и в голове у меня даже мелькнула мысль проскользнуть мимо него не-замеченным. Но он меня узнал и окликнул:
– Крестник! Дима! Стой, стрелять буду!
Я остановился, поздоровался, он осмотрел меня всего с головы до ног и, улыбаясь, спросил:
– Куда же мы с тобой пойдем? Чего выпьем?
– Пойдем, пивка попьем, – сказал я и, положив по-товарищески на мускулистые Серегины плечи свою руку, повел его к пивной.
– Не клади на меня так руку, – закапризничал он, – я чувствую себя щенком.
Зайдя в пивную, я занял очередь, а Серега сказал:
– Дай сюда деньги.
Я понял, что он хочет отовариться без очереди, пробовал отго-ворить, но он не хотел и слушать. Пришлось повиноваться.
Когда Серега полез к окошку, очередь зароптала, но не столь бурно, как я ожидал. Просто совестили его. Мне это показалось странным.
– А ну, тихо! – крикнул Сергей. – Всем стоять! Стоять-бояться!
Все замолчали. Сила солому ломит, никто не хотел нарываться. Я вышел из очереди и пошел его унимать. Он к тому времени уже от-дал деньги и ждал пиво. Пиво отпускали как раз те самые молодые не-годяи. Я узнал их, и они узнали меня. Серега на них покрикивал:
– Быстрее шевелитесь, недоноски. Трубы горят, сейчас дым пойдет.
Похоже, он не отвык еще от армейской службы и ребят воспри-нимал, как воинов-первогодков. И, как ни странно, эти надменные, за-носчивые пареньки его слушались. Один из них, видя мою снисходи-тельную улыбку и стесняясь такого обращения, попытался перечить:
– Быстро только у кошек бывает, – еле слышно пробурчал он.
Серега взял кружку, стоящую на подносе и запустил ее в знатока животных.
– Я тебе покажу кошку! Ты сам у меня, салага, мяукать станешь!
На ребят было жалко смотреть. После брошенной кружки и Се-региного выкрика никаких пререканий больше не было. Мы взяли че-тыре кружки и отошли.
Своим хамским поведение Серега как бы отомстил за меня. Зла на ребят в своем сердце я больше не держал. Чего нельзя было сказать про них. Вышел из подсобки грузчик, подошел к нашему столику и, обращаясь к Сереге, спросил:
– Ты что, по морде захотел? Зубам во рту стало тесно?
Отпив из кружки пива и выдержав многозначительную паузу, Серега указал грузчику на грязный пол в углу помещения, где стояло ведро с мокрой тряпкой и сказал:
– Там будешь лежать.
Грузчик посмотрел на грязный пол в углу, посмотрел на мас-сивные Серегины плечи и, видимо, представив себе, как он там лежит, тихим, вкрадчивым голосом сказал:
– Извините, мужики. Я ошибся. Я, кажется, не в ту лодку сел.
Вот на этом, пожалуй, историю с ребятами и с отмщением, я закончу.
Вторая неласковость города была связана с трудоустройством. Несмотря на то, что я пять лет проучился в ГИТИСе и представил об этом справку, на должность очередного режиссера меня не взяли. Более того, не взяли и актером. Главреж, которого звали Феликс Феликсович Склифасовский, предложил мне временно поработать механиком сцены (подмигивая, шептал, что выиграю в деньгах), но при этом сказал, что будет иметь меня в виду и обязательно займет в новых постановках в качестве актера, а чуть погодя, возможно, и самому даст что-нибудь поставить.
Как это ни парадоксально, но я не только согласился, но даже обрадовался его предложению. Дело в том, что я хотел быть в театре, но пока не считал себя вправе заниматься такой сложность професси-ей, как режиссура. После нескольких нервных срывов я стал необъяс-нимо жесток. Стал кричать на актеров. Стал относиться к живым лю-дям, как к материалу. И страшнее всего то, что получалось. И получалось легко и просто. Я понимал, я чувствовал, что это путь, ведущий в никуда, в тупик. То, чем я занимался, не было режиссурой. Я очень сильно, а главное, совершенно бессмысленно унижал актеров. Хуже того, актрис, существ беспомощных, безответных. И я решил, что не имею права, пока сам не пойму, не разберусь в себе, в сути профессии, работать режиссером. Да, профессия у меня была, можно сказать, что я ей владел. Но владел ли я этикой внутри профессии? Понимал ли я сам смысл занятия? А ведь я считал себя совестливым и это было достаточным основанием для того, чтобы уйти добровольно в «схиму». Ибо просто на своих глазах я превращался в садиста. В страшного монстра. Главреж Феликс Склифасовский помог мне сделать то, чего сам я себе желал и на что, в то же время, по собствен-ной воле, никогда бы не решился.
Тамара восприняла мое назначение спокойно. Я ей объяснил тайный смысл такого моего решения. Сказал, что мне нужно поду-мать. Она поняла. Вот уж, воистину, кто хранил меня в те дни, так это Тамара. Мы поженились. Она стала мне женой, а я ей мужем офици-ально.
Очень обрадовался я тому, что Тамара себя оговорила. Собст-венно. я ей все простил, и готов был принять с любым прошлым, в чем бы она мне не открылась, но оказалось, что и прощать ее было не за что. Наговаривая на себя, она надеялась таким странным образом приобрести в моих глазах вес, показаться опытной и взрослой. И из-за этого чуть было все не погубила.
Что там ни говори, а девственность – самый дорогой подарок, который жена может преподнести мужу на свадьбу. Хотя, помнится, я даже выстроил для себя теорию закономерности, по которой мне, бесчестному, и не полагалось честной жены, а иначе было бы не-справедливо. И представьте, до того себя уговорил, так на это на-строился, что когда в результате ошибся, и, казалось бы, надо было только радоваться, я опечалился. Что значит настрой! Впрочем, пе-чалился я недолго.
Фантастическая встреча произошла у нашего родильного дома. Дело в том. что Тамара была беременна, и я, проходя мимо этого дома, невольно задумался о том. что ей, возможно, придется в нем рожать. И вдруг, слышу, окликают меня и говорят: «Здрасте». Смотрю, стоит молодая женщина с двумя детьми. Одному ребенку четыре, а другому два. Это была Таня, та самая Таня, первая любовь моя, с которой по-знакомился, переписываясь еще на службе, и чья сестра меня проклинала и ругала, пугала, что с Таней случилась беда.
Да, это была та самая Таня из Омска. Та, да не та. Похорошела. Жила она в Уфе с мужем в доме, который располагался в двух шагах от роддома. Она показала свой подъезд, сказала номер квартиры и приглашала в гости. Добрая, хорошая Танька. Я обещал зайти, говорил «Непременно», зная заранее, что никогда к ней не пойду. Тот тяжелый камень вины перед ней, до сих пор угнетавший душу мою, наконец, свалился. У Тани семья, муж, дети. Она светилась изнутри счастьем, и я порадовался за нее. И, разумеется, за себя, так как на душе стало легко и свободно. Семья меня очень выручала в то нелегкое для меня время. Мой ангел-хранитель, моя Тамара меня берегла.
Из театра я возвращался поздно и, сразу же, не подходя к жене, шел в ванную. Я ее как-то раз, сразу по возвращении с работы обнял, да так и простоял, как завороженный, битый час, целуя и не находя сил от нее отойти. А потом, когда после мытья брился (я бреюсь всегда на ночь, чтобы у жены не было раздражения кожи), из-за того, что руки дрожали, порезался. С тех пор – сразу в ванную, к ней не прикасаясь.
Моюсь, бреюсь, а Тамара стоит у двери и рассказывает мне все то, чем жила, что накопилось в ней за время моего отсутствия. И это как-то незаметно вошло в традицию. В каждой семье свои причуды.
Как не видимся с ней целый день, так Тамара уже скучает, да и я, всякий раз приходя, нахожу изменения в ней и внешние и внутренние. Она всякий раз открывается мне с новой, с незнакомой еще стороны, становясь еще более желанной. И пусть не расставались мы с ней все последнее время, а все одно, не могу к ней привыкнуть, не могу с ней общаться, как со своей собственностью. Всякий раз обнимаю ее с тай-ным трепетом.
Я люблю Тамару, вижу, что и она меня любит. А что еще надо для семейного счастья. Она рассказывала мне обо всем. Делилась даже тем, как женский врач ее осматривал, о чем расспрашивал, как почув-ствовала себя беременной. Ей, как и мне, все это было в новинку. Эти, и не только эти разговоры были нашей семейной тайной, тем со-вершенным миром, о котором я когда-то мечтал. Мечта сделалась явью, не потеряв при этом своей привлекательности.
Забегая вперед, скажу, что я вскоре стал отцом. Родился сын, которому мы дали имя Петр. И мое отцовство было настолько же ре-ально, насколько когда-то казалось невероятным. Многообразие но-вых ощущений, осознание своего нового положения, – все это трево-жило меня до слез. Я знал Тамару хорошей женой, теперь же открывал ее, как умную, чуткую, заботливую мать.
Милые женщины, создавайте в своих гнездышках уют. Умные, разумные, деловые, не пренебрегайте такой простой и необходимой вещью. А уж если и готовить вкусно будете, то все у вас в семье будет хорошо, все беды и невзгоды обойдут ваш дом стороной. Тамара об-ладала поразительной способностью сделать уютным любой уголок, обходясь при этом самыми скромными средствами.
Вдали от столичного шума, в провинции своей, я с ужасом на-блюдал за тем, что творилось в Москве.
Скорый, о котором ходили слухи, что он при смерти, вдруг и не-ожиданно для всех женился на моей сокурснице Маше Мелкомуковой. Надо сознаться, что эта Маша доставала меня еще с картошки, то пред-лагала пойти вдвоем одеяла вытрясать; на танцах все липла, не давала оглядеться. Помню, у костра всех повеселила. Все над ней смеялись. Стала вести повествование и, не замечая того, вводила все новых и но-вых персонажей, так что далеко ушла от той первоначальной истории, которую хотела рассказать. Сама же этого не замечала, и не понимала, отчего все хохочут. Думала, что смеются над теми перипетиями, о ко-торых она повествует.
После картошки, несколько раз просила меня помочь ей подвез-ти тяжелые сумки домой. Я помогал. Как-то дала билет в кинотеатр «Иллюзион» на редкий фильм, сказала, что пойти не может, а сама оказалась на соседнем месте. Так фильм и не дала посмотреть, смея-лась и шутила, лезла с поцелуями.
Я ее серьезно не воспринимал. Воспринимал, если можно так выразиться, как малолетнего ребенка, как младшую сестру. Собствен-но, так к ней и относился и очень удивился, что они со Скорым реши-ли пожениться. Исходя из их интервью, выходило, что пока я или Азаруев сидели с его внуком, Скорый забавлялся с нашей сокурсни-цей. Разговоры о них ходили, но я не придавал им ни малейшего зна-чения, воспринимал, как грязные сплетни. Ведь Маша была хоть и не Морозова-травести, но выглядела совершеннейшим ребенком. А она, тем временем, по собственным же признаниям в газете с первого курса сожительствовала с мастером. Они фотографировались вдвоем, их фотографии помещались на обложках глянцевых журналов. Скорый отпустил себе молодецкие усы и бородку клинышком. Смотрел с об-ложки мушкетером.
Ужасны были их исповеди, данные журналистам. Маша горди-лась тем, что умна и делилась с бывшими сокурсниками своими жен-скими хитростями, то есть, тем самым, как она, заметив, что Семен Се-меныч повадлив и не гнушается студентками, соблазнила его и взяв властной рукой за причинное место, постепенно привела его к браку, «который, наконец, состоялся». Скорый, в свою очередь, хвастался тем, что охмурил студентку.
Мне казалось, что эта статья просто клевета и неумело состря-пана врагами, возможно, даже Сорокиным и Сарафановым, но потом выяснилось, что именно такое интервью они оба и давали. Причем, в присутствии друг друга.
Как-то все, словно сговорившись, перестали стесняться небла-говидных поступков. С какой-то даже гордостью сообщали о них все-му миру. Делали это по телевидению, по радио, через газеты, и не тени раскаяния, одно бахвальство. Делай, как я! Бери пример!
Учился у нас на курсе бездарный актер, просто профессионально не пригодный. Я очень за него переживал. «Как же он жить будет? – думал я, – ведь у него же кроме белозубой улыбки ничего нет, да и та фальшивая». Так он вдруг стал самым востребованным именно из-за фальшивой белозубой улыбки и именно из-за своей очевидной для всех бездарности. Он вел передачи на телевидении, снимался в сериалах, что было новым словом телевидения. Его фальшивая белозубая улыбка, как символ новой эпохи, засияла на всех глянцевых обложках.
Но более всего вызвал мое раздражение фильм о Кате Акимовой. Документальный фильм, в котором были воспоминания ее мамы, страницы из семейного альбома. Перед объективом работающей ка-меры делились своими воспоминаниями Скорый, педагоги, Толя и, конечно, Маша Мелкомукова.
Говорили очень много, и все с первого до последнего слова было ложью. Просто нашли еще один повод, чтобы как-то заявить о себе. Так и сквозило в желании каждого выпятить себя, показать, какую огромную роль сыграл именно он в короткой творческой жизни Кате-рины Акимовой. И все это после обнародования тех записей, где Ско-рый домогался, замышлял изгнать ее из института, и педагоги потака-ли. Я просто не находил слов, чтобы охарактеризовать увиденное.
Запомнился диспут на религиозную тему. В душной студии Ос-танкино собрались представители трех главенствующих в нашей стране религий – православия, ислама и иудаизма. Совещались о том, как поступить с кришнаитами. Запретить их деятельность или нет? показывали кадры демонстрации в поддержку Кришны. В нестройных рядах кришнаитов шел Зурик с каким-то знаменем в руках.
На эту передачу каким-то странным образом пробрался наш бывший преподаватель эстетики Борис Михайлович Лыков. Был на-ряжен он в одежду католического пастора, представился первосвя-щенником церкви Льва Николаевича Толстого. Требовал прав и сво-бод для себя и своей паствы.
– Постулат главнейший и единственный, – говорил Борис Ми-халыч, – Бог есть любовь. Потому, как ты любишь ближнего, опре-деляется твоя любовь к Богу. По-моему, очень демократично. И не надо церквей с колоколами, обрядов, молитв, икон и всякой прочей атрибутики.
Бориса Михайловича на этом форуме никто всерьез не воспринимал. С ним даже не спорили, дескать, дурак, он и есть дурак, чего с него взять. Священник церкви Льва Толстого. Что может быть нелепей?
Я же, глядя программу, вспомнил о том, как Борис Михайлович, еще преподавая в институте и не наряжаясь в католического пастора, создал при американском консульстве секту «Духовное единство», где просто должны были собираться страждущие, петь песни, читать сти-хи, говорить о чем-нибудь хорошем. Он не успевал своих сектантов из петли вынимать. Все хотел подемократичнее и без Бога. А между тем, не дурак же был, в смысле начетности. Одиннадцать языков знал (ра-ботал когда-то психологом в сборной Советского Союза, мы, как пе-дагога, его любили и уважали), а покаяться, уверовать в Бога боялся.
4
Главный режиссер нашего театра, Феликс Феликсович Склифа-совский, по своему образованию был театроведом. Сам писал инсце-нировки, ставить старался все сам. В качестве редкого исключения приглашал режиссеров из Москвы. Так же, как и Скорый, боялся, что подсидят.
Все актеры были тучные, неповоротливые, ибо работали исклю-чительно голосом. Задействованы были одни глотки. Стояли на сцене и разговаривали. Он слушал их правильную речь и от этого млел. Больше ему от актеров ничего не было нужно. Исключительные голо-са, дикция. Через ретранслятор слушаешь и ловишь себя на мысли, что передают по радио пьесу старого доброго МХАТа, и на сцене Борис Ливанов, Андровская, Книппер-Чехова. А смотреть их на сцене (наших, разумеется, а не МХАТовцев) было просто невыносимо. Стоят актеры и говорят, ничего не происходит. Если зал на треть заполнен зрителем, то это уже считалось громадным успехом.
О Леониде ничего не было слышно, Калещука хвалили, после успеха его пьесы в постановке Скорого, она пошла по всему постсо-ветскому пространству. Не осталось ни одного театра, который ею бы не отметился. Тот, в котором трудился я, тоже пытался, но решил, что будет лучше, если по договору приедет и поставит ее сам Скорый.
Из моих бывших друзей на виду был один лишь Толя Коптев. Он сумел за короткий срок сделать себе головокружительную карьеру. Выступал по телевидению, на радио, представляя молодых и одарен-ных деятелей культуры. Много ставил, в основном по провинциям. Он просто поражал своей работоспособностью. Я не завидовал ему, я за него был рад. Признаюсь, в какой-то момент я на нем поставил крест. Думал, весь этот картинный золотовалютный бизнес проглотит его с головой. Он совершенно тогда перестал заниматься театром и, вдруг, так развернулся.
Возможно, в том, что стал он заниматься всей этой блестящей мишурой, была и моя вина, надо было бы после смерти его отца быть к нему поближе. Но тогда вокруг него столько всякой шатии-братии вертелось, что я рисковал быть воспринятым за одного из них, то есть из-за корысти вертящимся у его ног. Хотя и видел, как трудно ему жить со свалившимся на него грузом, жить с постоянно натянутыми нервами. Все же самолюбие не позволило подойти, смалодушничал.
К чему, собственно, так долго рассуждал о Толе. Приехал он в мой родной город, но не ко мне, а в наш театр. Скорый подписал до-говор на постановку, а вместо себя прислал Толю, с тем, чтобы Толя работал с актерами, с цехами, делал дело, а тот потом налетел бы, как орел, ветром от крыл своих отполировал бы содеянное и, схватив в клюв оговоренную сумму в виде толстой пачки, вновь взлетел бы на свой Олимп.
Толя появился в нашем театре нежданно-негаданно, в необык-новенном заграничном пиджачке, в водолазке вишневого цвета. Я же трудился в театре механиком и переодевался на работе, если так мож-но выразиться, в неопрятного вида одежду.
И вот, столкнулись мы с ним нос к носу, я чумазый и он, весь из себя. И тут случилось такое, чего я от него совсем не ожидал. Он сде-лал вид, что меня не знает. Хотя шел я вроде бы один, стыдиться на-шего знакомства ему было не перед кем. Но все прояснилось через пять минут, когда я увидел Феликса Склифасовского и услышал его слова, которыми накачивал он своих актеров. Это была инструкция, как следовало им себя вести с приезжим режиссером.
– К нам приехал полубог из Москвы, – говорил Феликс Фелик-сович. – Он будет ставить прогремевшую по всей стране пьесу Кале-щука. Заклинаю вас слушаться его беспрекословно. Выполнять все его задачи. Следом за ним явится сам Бог, всем известный Семен Скорый и проведет генеральную репетицию. На нашей сцене будет идти спек-такль Московского Академического Замечательно Устроенного Теат-ра… Знакомьтесь, Анатолий Модестович Коптев!
И тут в перекрестии прожекторов, почти, как в цирке, на сцене появился Толя. Согласитесь, разве мог полубог здороваться с пере-пачканным в грязи и пыли монтировщиком, в тот момент, когда осве-тители уже стояли за прожекторами и готовились к его выходу. Толя поблагодарил главрежа, рассказал вкратце о себе, и закипела, забур-лила работа над переносом спектакля с одной сцены на другую.
Очень легко начавшаяся, работа на ровном месте вдруг взяла, да и забуксовала (и тут я заметил, что, как и прежде, после смерти отца, у Толи донельзя натянуты нервы). Толя неверно распределил актеров на роли, не мог объяснить, сформулировать, что им играть, не мог пока-зать. Да и то сказать, что бы уж не мог. Как мне показалось, не очень то и хотел. Он совершал почти те же самые ошибки, что и я, ставя эту пьесу в театре МАЗУТ у Скорого.
И вдруг, среди ночи в квартире моей раздался звонок. Я открыл дверь и увидел на пороге Толю.
– Предателей принимаешь? – спросил он.
– Заходи, – восторженно крикнул я и полез обниматься.
Он мне не препятствовал, но его объятия были не такими жар-кими, как мои.
Толя сообщил, что бросив все, уже сел в поезд, идущий в Мо-скву, но в последний момент не выдержал и сорвал стоп-кран. Сказал, что мой адрес узнал сразу же по приезде, но все не решался зайти, да и таскали по ресторанам, по «радио», по баням. Я показал ему свой скромный быт, наследника. Рассказал, что говоря о творчестве, могу похвастаться лишь тем, что вместе с соседом-художником делаю дет-ские книги, придумываю для героев, которых он изображает, мизан-сцены.
– Фелицата Трифоновна очень интересовалась тобой, – сказал Толя. – Когда узнала, что ты устроился монтировщиком, не поверила. «Сегодня не тридцатые годы, не при Сталине живем, да и он далеко не Булгаков. Невозможно, чтобы судьба заставила режиссера пойти в механики. Жилищный фонд существует везде, в любом театре, если не квартиру, то комнату в общежитии всегда дадут. Но все это ерунда. Режиссеру, приезжающему из Москвы, автоматически предоставили бы квартиру». Она, видимо, забыла, что ты поехал в родной город. «Это редкая, сложная профессия, режиссеров не хватает, и везде ре-жиссеры нужны и везде московский диплом безумно ценится. Чудо-вищный конкурс на поступлении, очень сложный экзамен, надо про-демонстрировать совершенно невероятный интеллект, ум, изворотли-вость, то есть с кондачка на режиссуру не поступить. В любом случае, талантлив или нет, поступают люди, которые хотят и любят это дело. Потом пять лет обучения в очень тяжелой форме с совершенно неве-роятными физическими и моральными нагрузками, исключает воз-можность человеку нормальному работать механиком сцены». Тут я в твою защиту сказал, что тебя силком в механики засунули, что ты не по своей воле. «Не может быть такого! Если бы главреж ему сказал: «Не возьму ни режиссером, ни актером» любой бы ответил: «Да пошел ты…». Да и по морде бы ему дал. Имел бы на это полное право. И главный, я думаю, в последнем случае, никуда бы жаловаться не пошел. Если бы сдал в ментовку на пятнадцать суток, то после этого стал бы посмешищем. Он предложил режиссеру, закончившему мос-ковский институт, должность рабочего! Это выглядело бы издеватель-ством. А в советские времена его самого бы посадили». А как все же было на самом деле? – поинтересовался Толя и было заметно. что этот вопрос очень мучает не только Фелицату Трифоновну.
– Как? Да вполне обыденно. Пришел к Склифасовскому, показал справку вместо диплома. Сказал, что хочу работать режиссером. Он справку повертел, порасспрашивал, как с жильем, женат или холост, у кого в Москве учился. А потом, чуть не заплакав, сказал: «Режиссером взять тебя не могу». «А актером?». «Именно сейчас, зимой, и актером не могу. По весне наши знаменитости станут сниматься, вот тогда я тебя и займу». «Что же мне делать до весны?». «Знаешь, поработай-ка пока монтировщиком. Да и денег для семьи подзаработаешь. Начинающий актер получает в два раза меньше, чем монтировщик». Подумал я, пораскинул умишком, не на фабрику же снова идти к ши-нелям, а тут все же в театре, при сцене. Ну, и согласился. Стал монти-ровщиком здравому смыслу назло. Первое время было трудновато, декорации некоторые казались неподъемными, непонятен был поря-док сборки. Бегаешь, не знаешь, что куда сунуть, да и потом эта куча штанкетов. Пятьдесят пять штанкетов над тобой и все это цепляется. Но со временем привык. А новые спектакли, они уже при мне собира-лись, расписывались. Одним словом, не скоро, но сделался профес-сионалом. В актеры меня Феликс Феликсович так и не взял, все это была пустая болтовня. В какие-то мелкие роли пытался вводить, но тут таскать надо и репетировать. Приходилось выбирать, ведь таскаем парами. Если я репетирую, то и напарник не работает. Так и остался механиком.
Толя слушал меня с нескрываемой брезгливостью. Когда же стал рассказывать о себе, то стал рассказывать о том, как ставил в провин-циях:
– Раньше идеями горел, – говорил Толя. – Теперь стал циником. Звонят, говорят: «Думаем вас пригласить. Что бы вы хотели поста-вить? Какие у вас соображения? Я прямо в лоб сообщаю: «Никаких. Говорите, что надо и сколько платите. Приеду, поставлю».
Как и Леонид когда-то, Толя запел те же самые песни: «Надо возненавидеть актеров, относиться, как к пешкам».
Я высказал свое мнение:
– Нет, Толя, в ненависти ничего не сделаешь. Никогда не стоит браться за то, к чему у тебя душа не лежит. Навредишь себе и другим. На этом Леонид погорел. Да и ты к тому же огню подходишь. Только любовь. Банально, но факт. Режиссер должен любить актера, а актер должен любить режиссера. Любить и доверять ему. Только тогда все получится.
– Чтобы мне актеров полюбить, наверное, следует механиком сцены побыть, поработать, как ты. Дело не в том, сверху вниз или снизу вверх ты на актера смотришь. Дело в том, что сейчас демокра-тия, а она не способствует достижениям в области искусства. Демо-кратия – это торжество посредственности. Извращенцы, политинтри-ганы, торгаши, все эти кикиморы и шатуны в человеческом обличии – вот кто теперь настоящий хозяин жизни. В моде ростовщики и сама копейка. Пьесу ставишь? Значит, слабак. Значит, не способен деньги зарабатывать. Такая вот философия. Какую пьесу ставишь? О любви мужчины к женщине? О высоте человеческого духа? Значит, трус. Значит, боишься о любви мужчины к мужчине, о низменных страстях. Не способен на порнографическую постановку, где через слово по матушке и все промежности наружу? Значит, болван, простофиля. А ты, Дима, все с прежними лекалами: «Актер, люби режиссера, режиссер, люби актера».
– Как там наши сокурсники? –сменил я тему, и Толя очень живо и смешно стал рассказывать о них.
– Яша Перцель устроился грузчиком в симфонический оркестр. Носит за музыкантами их рухлядь. Его должность называется админи-стратор. Часто бывает за границей. Там они и вовсе ничего не делают, там за них отдуваются иностраннные администраторы.
– Азаруева видишь?
– Совсем деградировал парень. В таксисты подался. На все про все одна поговорка. Если клиент маленького роста, он ему: «Ты чего такой малой? Все в корень ушло?». Если высокий: «Ну, и вымахал ты, в штанах, наверно, пониже колена?». Думает, что за такую грубую лесть платить ему больше станут. А, возможно, и платят. Тут, перед отъездом, встретил его матушку. Говорю: «Актер Кобяк умер». «Да что ты! – всплеснула руками. – Он же совсем еще молодой!». «Да, – говорю, – на девяносто шестом году». «Ох, жалко-то как! Таких людей жалко. Мы, по сравнению с ними, как навоз!». Про Зурика спросила, говорю: «Жив-здоров, своему богу индийскому молится». «Что же он все индийскому-то? Он, индийский, что же, отзывчевее нашего?». «Не знаю, – говорю, – не уверен».
– А действительно, как там Зураб? Видишь?
– Вижу. У кришнаитов же переполох. Один из их учителей, по-бывав на том свете. После того, как испытал клиническую смерть, вернувшись в сознание, в сознание Кришны, сказал своим ученикам: «С баб не слезайте. Трясите их днем и ночью». Из-за чего большой раскол в их среде вышел. Одни, услышав такие откровения, возрадо-вались, другие вознегодовали.
– Что же он с того света ничего поважнее не мог принести?
– Видимо, нельзя. Вот и Зурик в замешательстве. Он ведь, как монах все это время жил.
Я тогда подумал: «А ты?». Но ничего не спросил.
Мы сидели на кухне, выпивали. Тамара приготовила горячую закуску, картошку с мясом принесла, разложила по тарелкам, хотела посидеть минутку с нами, но вдруг проснулся и заплакал сын. Она из-винилась, оставила нас и поспешила к Петруше. Толя как-то завист-ливо посмотрел на нее, уходящую, прикрыл за ней дверь, подсел ко мне поближе и сказал:
– Помнишь, в Москве я тебе говорил, что она проститутка? Ну, не в прямом смысле слова, а по классификации Вейнингера? Так вот, я ошибся. Беру свои слова обратно, Она типичная мать. Правда, с видовыми чертами проститутки. Для матери слишком красива и сексу-альна.
Я тихо и самодовольно рассмеялся. Толя принял ванну и, убе-дившись, что Тамарки на кухне нет, вышел и сел на табурет почти что голый. С полотенцем, повязанным на бедрах. Он раскачивался на та-бурете, говорил и время от времени поглядывал на свои бицепсы.
А говорил следующее:
– Хорошо у тебя, спокойно, как в деревне у бабушки. У нее тоже тишина, покой и только ванны чистой нет, грязная баня.
– Как Фелицата Трифоновна поживает? Как Леонид?
– Фелицата боится, что брат-адмирал на соседке женится. При мне рассказывала той историю, как старый муж молодой жене нос от-кусил.
– Интересная история?
– Да-а… Старый муж лежал при смерти, попросил жену накло-ниться, поцеловать. В смысле попрощаться. Она наклонилась. Он ее цап за нос и откусил нос. Чтобы не гуляла после его смерти, ревновал. Впрочем, рассказ на соседку не очень подействовал. Не боится она, что Савелий Трифонович нос откусит. Леня, – (он произнес это имя с озлоблением, чего сам не заметил), – во всю занимается коммерцией. Я за ним не слежу. Знаю, что за раз в казино проиграл огромные ты-щи. Как-то встретились, купили пива и пошли к нему домой. Он дос-тал письмо, такое… Ты знаешь. На берегу реки кто-то видел мальчика. Мальчик сказал тем, кто его видел: «Перепишите это письмо тридцать три раза и побросайте эти письма в тридцать три ящика. Кто пе-репишет и побросает, обретет везение и счастье, а кто не перепишет и не распространит, тот подвергнется всякого рода лишениям и казням». В общем, искал Леня счастья в те дни. Показал мне штук двадцать написанных экземпляров, просил ему помочь написать недостающие. Только ради этого, оказывается, к себе и пригласил. Я схитрил, сказал: «И рад бы, но счастье, капризная птица, прилетает только к тому, кто все тридцать три письма напишет своей рукой». Поверил. Отстал.
– Не представляю его таким.
– Это еще что. Когда стало ясно, что говорить нам практически не о чем, он вылил пиво в раковину, и свое, и мое и подмел пол в ко-ридоре с таким странным видом, будто подметание было частью ка-кого-то мистического, условного обряда. Подмел и только после этого позволил мне уйти.
– Неужели он так плох?
– С какой стороны посмотреть. На вид весь в шелках и золоте, восемь перстней на пальцах. При этом три уголовных дела на него за-ведено. Того и гляди, посадят. Как мужик давно спекся. Без инъекций уже не может. Доигрался. Уролог предлагал ему операцию
– По перемене пола? – испугался я.
– Да нет, – засмеялся Толя, – пока что сугубо местного значения.
В заключение, скажем прямо, невеселого разговора Толя, как-то между прочим поведал о том, что не стало Бландины. Погибла. Убили. «Горло перерезали, как овце – сказал он, – в собственном жилище. Главным подозреваемым, с учетом отснятого Леонидом фильма, стал, конечно, Москалев, автор. На пленке Леонид-артист артистку-Бландину ножом по горлу гладил. Решили, что однажды надоело гла-дить, он и зарезал».
– Леонид ее не убивал, – вырвалось у меня, – он не мог.
– Мог. Еще как мог. Но что не убивал, это точно. У него на день убийства железное алиби.
– Кто же?
– Не знаю. Мог убить кто угодно. Она всех задирала в последнее время. Ей кто только не угрожал.
После долгой беседы, затянувшейся за полночь, я предложил Толе лечь поспать. Но он отказался, сказал, что посидит, подумает, а выспится в поезде. Сказал, что уезжает в Москву на два дня, а затем вернется и все доделает.
Утром, когда я проснулся, Толи уже не было. В театре ждал ме-ня сюрприз. Главный режиссер, вызвав к себе, сказал, что Коптев не вернется. А еще сказал, что звонил Скорый и рекомендовал вместо Толи меня. То бишь я, по мнению Скорого, должен был довести все до ума, но у Феликса Феликсовича на все происходящее было свое, особое мнение. Поставив меня обо всем вышесказанном в известность, он уведомил и о том, что успел переговорить с коллективом, и актеры, посовещавшись, от всяческой помощи отказались. Решили довести постановку до ума своими силами. На самом же деле доставить взялся сам Склифасовский и, разумеется, ничего из этого у него не вышло.
Благодаря интриге, то есть тому, что подговаривал актеров не работать со мной, от моих услуг отказаться, я, помимо воли своей, стал втянут в процесс подготовки спектакля. Ко мне косяком потяну-лись актеры, кто за советом, кто посплетничать. Уверяли, что все были за меня, но не смогли в открытую об этом заявить. Я слушал их, давал советы, кивал головой. Но одними советами спектакль не делается. Когда главреж понял, что спектакль он запорол, когда для всех это стало очевидно, включая его самого, тогда мне домой, прямо из Москвы, внезапно позвонил Скорый.
– Дмитрий Алексеевич, здравствуйте, – сказал он уставшим, простуженным голосом, – Скорый беспокоит.
– Здравствуйте, Семен Семенович, – ответил ему я.
– Дмитрий, я вам сделал много зла. Но вы простите и пожалейте меня. Доставьте спектакль, не губите своего учителя. Я знаю, что ви-новат перед вами так, как может быть, не виноват ни перед кем дру-гим. Но простите, простите. Сделайте так, чтобы я хоть сегодня не волновался. Вы уже, наверное, наслышаны о моем горе? Сынок мой единственный, Арунос, взял, да и руки на себя наложил.
– Да что вы?
– Да, да. Плохо жилось ему директором ресторана. Все было, все! Дом с огромным балконом. Не балкон, а просто-напросто стадион. Не преувеличиваю. Машина была, жена молодая, моложе моей, мане-кенщица или фотомодель, кто их теперь разберет… В общем, все было. Все имел, что хотел… Ты прости, я сейчас не в себе. Сам не по-нимаю, что говорю. Помоги с постановкой. Я не могу с тобой сегодня долго беседовать. Мне больше не на кого положиться. Сделай. С Феликсом Феликсовичем и дирекцией я все утрясу.
– Все, что в моих силах сделаю. Примите соболезнования.
– Спасибо, дорогой. Я знал, что ты поможешь. Целую и надеюсь на тебя.
Вот такой был разговор.
Придя на следующий день в театр, я сразу же, без приглашения, направился в кабинет к главному режиссеру. Склифасовский подтвер-дил мне то, что сказал накануне Скорый по телефону.
– Идите, работайте, – крикнул Феликс Феликсович. – Все фор-мальности потом.
– Да нет. Так не пойдет, – сам от себя не ожидая, промолвил я. – Сначала покончим с формальностями, а потом уже возьмемся за все остальное.
Договор переписывать не стали. Я настоял лишь на том, чтобы зачислили в штат театра на должность очередного режиссера. Этим и удовлетворился. Когда вписывали мою новую должность в трудовую книжку, Феликс Феликсович скрежетал зубами так, что искры летели по всей Уфе.
На доставку спектакля мне отводились чудовищно сжатые сро-ки. Но доделывать я не стал. Я все переделал. Все, с начала и до конца. За исключением, конечно, декораций, так как они были мои, копия с того самого спектакля, который я ставил в МАЗУТе.
Энтузиазм был такой, что просто не передать. Актеры, вспомнив студенческие годы, работали буквально и днем и ночью. Когда уже начались прогоны на сцене, Склифасовский, обезумевший от зависти, опять взялся за свои козни. Без согласия, без разговоров со мной, он, руководствуясь единственно своим произволением, взял да и перевел меня с режиссеров, в которые я был официально зачислен, опять в ме-ханики сцены, а затем и вовсе уволил по статье за прогулы, так как я о переводе ничего не знал, и само собой, не работал механиком. Что, собственно, и входило в его планы.
Но и на этот раз он опоздал, а меня судьба хранила. Мне пере-дали его приказ о прогулах и увольнении тогда, когда о спектакле знал уже весь город. То, с какими усилиями спектакль делался, было притчей во языцех. Зал, в лучшие, звездные свои дни не заполняв-шийся и на треть, на моих прогонах трещал по швам, как на мастер-классах приезжей знаменитости. Зрители стояли в проходах, рукопле-скала галерка.
До меня доходили слухи, что в эти дни главреж, выпростав вме-сто одной, нормативной, три бутылки водки, орал нечеловеческим го-лосом в своем кабинете:
– Это провокация! Это рука Москвы! Я его убью, перережу гор-ло, зарежу крышкой от консервной банки!
Тогда же, в кабинете, и пришла ему в голову спасительная мысль: перевести меня снова в механики, умолчать об этом, а потом взять да за прогулы уволить. Но, повторюсь, судьба меня хранила. Актеры, зная скверную натуру своего главрежа и опасаясь того, что уже готовый спектакль закроют (пренебрегая все договоренности со Скорым и Москвой), в тайне от Феликса пригласили чиновника из Минкультуры. Столичный гусь присутствовал на прогоне, пришел от увиденного в неописуемый восторг, что для чиновников не характер-но, обещал приехать на премьеру с целой командой и заочно включил спектакль в конкурсную программу Московского театрального фести-валя. То есть моя постановка, не будучи еще законченной, должна бы-ла ехать в Москву и бороться там с другими постановками за пре-стижную театральную премию.
Само собой, после такой новости, наш законопослушный глав-ный режиссер той же тихой сапой, перевел меня после увольнения за прогулы снова в режиссеры. А приказ об увольнении, который мне собственноручно вручил, собственноручно же отнял в тот же день и уничтожил. Заставить бы его съесть этот приказ у всех на глазах.
Все удивлялись, как смог я за такой короткий срок с неповорот-ливыми, растренированными актерами создать подобное чудо. А просто к этому я был готов.
Лучшие мои человеческие качества, духовные мои силы, твор-ческое мое мастерство, желание работать по специальности, все это сошлось, соединилось в одно единое целое и, как говорят в театре, «выстрелило» в этой постановке. Особое спасибо случаю, давшему мне такую возможность. К тому же, за время работы механиком, я ус-пел врасти плотью и кровью в этот театр. Знал всех актеров, кто на что способен, знал тайные течения и рычаги, при помощи которых приво-дились в движение творческие и околотворческие механизмы. Мне было легче.
Толя, приступая к работе, такого арсенала в своем распоряжении не имел. Да и устремления у нас были разные. Он приехал из-под палки, делать копию ненавистного ему спектакля, в котором, хоть и смотрел его не раз, для того, чтобы перенести, ровно ничего не понял. Да и как он мог, будучи ярым женоненавистником, в тот период своей жизни, поставить романтический спектакль о любви? Возможно, и у меня в Москве он не получился по той же причине. Я пытался расска-зать о том, во что сам не верил. Хотел дать то, чего сам не имел. К тому же создать что-нибудь стоящее без любви, как я теперь пони-маю, просто невозможно. Тем более сделать, поставить спектакль, в котором болью и нежностью дышит все. Я грезил, я мечтал поставить эту пьесу. Сознаюсь, что молился у святых икон, и молитвы мои были услышаны. Никогда не надо браться за то, к чему душа не лежит. На-вредите и себе и окружающим вас людям.
Излишне, я думаю, говорить, что Скорый ни на генеральную, ни на премьеру не приехал, но деньги по договору получил, и на афише красовалось его имя. Никого не смущало и то, что один и тот же спек-такль под авторством Скорого шел на сцене нашего театра, а под моим именем должен был ехать в Москву.
Ну, да забудем об этих мелочах, тем более, что в Москву поехать так и не пришлось. Приближалась очередная дата, красный день календаря. Главреж наш, руководствуясь прежними страхами, взялся ставить какую-то идейновыверенную мерзость. А по плану, как оказа-лось, был еще и Шекспир.
Склифасовский, конечно, хотел ставить Шекспира, а мерзость идейновыверенную ставить не хотел, но по старинке, по выработав-шемуся с годами рефлексу, наступил на горло собственной песне, так как полагал, что если провалить Шекспира, то просто побранят, а если провалить спектакль к Дате, то могут и с должности попросить. Рань-ше так и было, но времена давно уже сменились, а у нас в провинции все еще мыслили по старому, что опять же было мне на руку.
Скрежеща зубами и потребляя все те же две-три дневные нормы спиртопродукта, главреж доверил мне Шекспира. Доверил и пригро-зил: «Чтобы без всякой самодеятельности». Я дал ему честное слово. Не знаю, какой смысл он вкладывал в эти слова, я же воспринял их, как наказ сделать спектакль профессионально и от души.
Взялся я за «Макбета», он давно уже был мною обдуман и тыся-чу раз переигран в уме. Склифасовский не возражал. И я поставил эту пьесу Вильяма Шекспира на подмостках нашего театра. И, судя по от-кликам актеров, тех же рабочих сцены, реакции зрителя, набивавше-гося полными залами, поставил хорошо.
И, конечно, для главного режиссера не было ничего страшнее. Он опять замыслил недоброе. Готовил худсовет, собирался спектакль снимать. Зная его уже достаточно хорошо и ожидая от него нечто по-добное, я на этот раз подготовился с особой тщательностью к любым провокациям с его стороны. Не стал сидеть и ждать у моря погоды, вверяя свою участь в слепые руки судьбы. Я пригласил на просмотр своего педагога по зарубежному театру, интеллигентнейшего челове-ка, шекспироведа, а также своего английского приятеля режиссера Робина. И на этот раз спасли меня они.
Попытки повлиять на меня предпринимались в процессе репе-тиции. Главреж говорил мне: «Это же Англия, а не еврейское местеч-ко, что они у тебя все говорят намеками и полунамеками. Что ты ста-вишь Шекспира через зад?». Я все эти замечания игнорировал и, тогда, на обсуждении спектакля, Склифасовский возвысил голос и обвинил меня не больше не меньше, как в извращении мыслей Шекспира. Он знал, что делал, на худсовете присутствовал глава города, как член творческого совета театра. Как в свое время Мейерхольд ввел Троцкого почетным членом творческого совета театра, так и наш ре-жиссер власть предержащих приглашал иной раз на обсуждение.
И вот тут попросил слово мой бывший педагог. Он представился, сказал, что в городе по своим делам и волей случая зашел посмотреть постановку своего бывшего ученика. И он тихо, но твердо заявил, что как шекспировед со стажем, не заметил в спектакле никакого извращения мыслей автора, так как Шекспир и об этом.
Конечно, профессор из театрального института Москвы был ни-кто для местного начальства, которое знать не хотело никаких мос-ковских критиков. Ему Феликс с улыбкой заметил: «Примем во вни-мание», а сам налаживался снимать спектакль. Но профессор уехал в Москву, и в газете «Правда» появилась его статья, которая называлась «О звучании Шекспира в современном театре». В этой статье он упо-мянул о том, что в нашем городе вышел интересный спектакль. И все! Этой строчки в газете «Правда» (в стране газета уже не имела ни веса, ни значения) хватило для того, чтобы приостановить снятие спектакля. Я пришел с этой газетой к главрежу и сказал: «Видели? Попробуйте снять спектакль, полетят ваши головы в плеч!». Конечно, это был авантюрный ход, ничего бы им за снятие спектакля не было, ведь, по-вторюсь, настали совсем другие времена. Но они-то остались людьми того самого времени. Были коммунистами до мозга костей и взяли под козырек.
Взять-то взяли, но через месяц, когда решили, что все утихло, «там, наверху» опять решили снять. И тут помог Робин.
Посмотрев постановку, Робин пригласил меня на шекспиров-ский фестиваль. Что для главрежа совсем уже было равносильно по-следнему гвоздю в крышку гроба. Он еле сдержался, чтобы не со-рваться на крик и, выпуская пар, сказал директору театра, но так, что-бы и я это слышал:
– Теперь мне ясно, что нужно московским критикам, англий-ским режиссерам и современной публике. Нужно, чтобы было скучно. Пиши на афишах красными аршинными буквами: «Скукатень». И все повалят.
Робин, также присутствовавший при этом разговоре, решив, что Феликс Феликсович шутит, совсем не по-английски, очень громко и искренно рассмеялся. И действительно, уж в чем в чем, но в скучности мою постановку обвинить было нельзя. На «Макбет» зритель валил, как на футбол в пятидесятые, в зале, в самом деле, висели на люстрах. В субботу и в воскресенье спектакль шел по два раза.
Директор театра, хоть во всем и поддерживал главрежа и подда-кивал ему, но сам был страшно доволен. Сборы были такие, какие ему и не снились. Он тайком возил меня к главе города, намекали на то, чтоб я занял место Феликса. И это были те люди, которые вчера еще душили меня изо всех сил в угоду тому же главному режиссеру. Но они опоздали. Казалось, предложи они все это две недели назад и сча-стливее меня не было бы человека, но к моменту их предложения в моей жизни многое переменилось.
Начать с того, что не только местная, но и московская пресса писала о моих постановках в превосходных степенях. Только о «Мак-бете» Тамарка вырезала двадцать три положительные рецензии.
Приезжали знаменитости московские, подолгу со мной беседо-вали, в числе прочего говорили, что давно ничего подобного не виде-ли. И хотя я уже знал цену похвалам медовым, все одно, их добрые, пусть и не всегда искренние слова были мне приятны. Многие ничего не говорили, но смотрели на меня с интересом, как бы спрашивая са-мих себя: «Кто он такой? Откуда взялся?».
Прошла передача по центральному телевидению, на которой присутствовал Тарас Калещук. Молодая ведущая, расхваливая его, как только можно, а он и впрямь стал очень известен и знаменит, поинте-ресовалась, когда же ждать от него новой пьесы, которая потрясет наш театральный мир. И он ответил, что пьеса уже написана, и что отдаст он ее исключительно в руки своего друга, талантливого театрального режиссера Дмитрия Крестникова.
К тому же в Москву меня очень тянуло, да и Тамара, я это чув-ствовал, скучала по родному городу. И появилась возможность туда переехать. Сами понимаете, после всего этого провинциальные со-блазны померкли, упали в цене. Все хорошо к месту и вовремя.
А возможность переехать в Москву появилась после внезапной и скоропостижной смерти Юсикова, Тамаркиного отчима. Матушка Тамарки переезжала в комнату покойного мужа, а квартиру двухком-натную оставляла нам.
Дела и заботы, по большей части приятные, звали в Москву.






Глава 39 Возвращение в Москву

1
Москва поразила меня своими изменениями, закружила в водо-вороте страстей и суеты с самого первого дня.
Когда мы приехали с Тамаркой и сыном в город, Юсикова уже похоронили, так что освобожденный таким образом от печальных за-бот, я имел возможность съездить в ГИТИС, встретиться в друзьями. Утром жене так и сказал:
– Съезжу в институт, поговорю со Скорым и к обеду вернусь.
В ГИТИСе было много знакомых, стали наперебой сообщать новости. Кто женился, кто развелся, кто фамилию сменил. Встретился и с мастером.
Скорый мне не обрадовался. Вместо искреннего живого разго-вора получилось представление. Семен Семеныч заговорил о высоком предназначении режиссера, об ответственности художника перед Бо-гом и людьми. А сам при этом мял и крутил в руке шарик из соплей и никак не мог от него освободиться, выбросить, прилипал шарик к пальцам, и все его мысли были там, в этом шарике.
В сквере ГИТИСа встретил Яшу Перцеля. Он только что вер-нулся из-за границы и восторженно рассказывал о своих приключени-ях. Ездил за границу с оркестром, при котором состоял «администра-тором» и самым ярким впечатлением от заграницы была интимная связь с негритянкой. Негритянка была проституткой и за нежность свою просила пятьдесят долларов, но его коллега, такой же админист-ратор при оркестре, бывший комсомольский вожак, не зная ни слова по-английски, сговорился с ней за бесплатно. Яша был в восторге, и от своей работы, и от своего друга, и от негритянки. Сказал, что наме-ревается купить себе машину, про режиссуру он не вспоминал.
Я долго с ним беседовать не стал, вспомнил, что Тамарка проси-ла хлеба купить, и отправился в булочную на Малую Бронную. И зря проходил, оказалась закрыта. Возвращаясь, встретил Гришу Галустяна. Он забросил актерство, торговал на автомобильном рынке запчастями. Нес за пазухой бутылку водки, чтобы дома выпить ее в одиночку. Он об этом мне совершенно спокойно сказал, может быть, с тем прицелом, чтобы я ни на что не рассчитывал. Ему нервы, как он сказал, надо было поправить.
– Знаешь, встретил Морозову, – заговорил Гриша, – она, дура, фамилию сменила, тоже додумалась, Натоптышевой стала. На массаж ходит, на шейпинги разные. Фигурка точеная, я ей сразу же предложил встретиться, бутылку шампанского распить.
Разговор наш, окликнув Гришу, прервала его жена, появившись в окне прямо над нами. Жил Галустян теперь в доме, где располага-лось помещение театра, на Малой Бронной. Возможно, жена все слы-шала.
– Димка, прости, мне, наверное, кто-то звонит. Я пойду, – так расценил ее появление в окне Галустян.
Я его, конечно, простил, не удерживал. Не успел и десяти шагов пройти, встретил знакомую театроведку.
– Девушка, у вас закурить не найдется, – обратился я к ней.
– А вы, молодой человек, я знаю, не курите, – смеясь, ответила она.
Мы поздоровались, посмеялись над шуткой.
– Хорошо выглядишь, – сказал я.
– Ну, так. Я же замуж вышла.
– За того латыша, с которым я в последний раз тебя видел?
– Латыша? А-а. Нет. Латыш – это было так, в шутку.
– Понимаю. Сам когда-то шутил.
– Правда, муж мой безработный.
– Это не беда. Не был бы беспутным. Ты его обнимай покрепче, слов ласковых побольше говори, а то скажет потом «Сама виновата». – Говоря все это, я шутил.
– Спасибо. Спасибо тебе за совет, – серьезно отвечала она мне, и я видел, что она действительно слова мои «мотала на ус». – Я побегу?
– Беги.
Она побежала. Все торопились куда-то. Галустян – распить бу-тылку водки, театроведка – к безработному мужу. Одному мне спе-шить было некуда. Впереди были приятные встречи, приятные беседы. Я ходил по Москве и наслаждался созерцанием нового. А нового в столице было много. Весь город был в лесах, строили новые дома, ре-конструировали старые. В переходах, по всем стенам стояли псевдо-нищие с табличками, сделанными профессиональной рукой. Запомни-лась девочка семи лет, на шее которой висела явно чужая картонка: «Помогите. Жить негде, я беременна». Чувствовалась за всеми этими «нищими» сильная организация с централизованным управлением.
Вспомнил «Трехгрошовую оперу» Брехта. Тамарке теперь никто бы не позволил заниматься самодеятельностью.
По вагонам метро, вместе с бесчисленными попрошайками: «Мы не местные», переодетыми лжемонахами, собиравшими пожерт-вования якобы на восстановление разрушенных монастырей, ходили продавцы. Продавали все: зубные щетки, гелевые ручки: «Ручка пи-шет без клякс и ошибок на пяти европейских языках», пальчиковые батарейки: «Еще тепленькие, прямо со склада», мешочки с лавандой: «От моли и бессонницы одновременно».
А когда я сел в пригородную электричку, шедшую по городу, для того, чтобы проехать пару остановок, то стал свидетелем еще более занимательного концерта.
По вагону шла нескончаемая очередь из певцов, продавцов и попрошаек. Цыгане пели: «Не хочу я четыре стены, пол и потолок. Дайте мне неба, дайте мне хлеба, дайте воды глоток» (а однако ж, просили денежку). Вслед за цыганами шли продавцы мороженого и шоколада, газет и сборников кроссвордов. Вслед за ними шел кон-троль, который ничего не боясь и никого не стесняясь, брал деньги с «зайцев» в свой карман, без штрафных талонов. Москва сильно из-менилась за время моего отсутствия.
Произошла и совсем неожиданная встреча. На станции «Киев-ская» Арбатско-Покровской линии встретил Саломею. Я поднимался по каменным ступеням, шагая на переход, и вдруг заметил ее, разгу-ливавшую по перрону в ожидании поезда. Глаза наши встретились. Я ей жестами показал, что сейчас спущусь, она закивала головой. Мы сели на деревянную скамейку, заговорили.
– Странно, – сказал она, – никогда не смотрю туда, а сегодня как кто взгляд направил.
Говорить особенно было не о чем, все личные темы были под негласным запретом. Я спросил про дядю и тетю.
– Татьяне Николаевне врачи отняли ногу, она теперь у нас, в го-роде живет. А Андрей Сергеевич умер.
– Как умер? – ужаснулся я такому известию. – Хотя болезнь же-ны его, наверное, доконала. Весь уклад жизни сразу поменялся.
Саломея посмотрела на меня внимательно, как бы соображая про себя, шучу я или и впрямь так думаю. Когда уверилась в том, что не шучу, сказала:
– О каком горе ты говоришь? Как только Татьяну Николаевну положили в больницу, он сразу же на все село песни запел. Ему гово-рили: «Ты бы хоть так явно не радовался». Он думал, что она вот-вот умрет, и тогда он захолостякует, женщину себе заведет. А вон оно как получилось. Тете ногу отняли, но осталась жива. А у него рак желудка, и он из здорового стокилограммового бугая за три месяца высох в щепку и умер. Невеселые, в общем, новости.
Саломея очень изменилась и, к сожалению, далеко не в лучшую сторону. О чем бы я с ней не заговаривал, она совершенно меня не понимала. Обиделась на сказанное ей «Вы», сказанное более для ар-тистизма и разнообразия речи, нежели как серьезное обращение. Это был совершенно чужой человек. Я не мог с ней сойтись даже в мело-чах. Точнее сказать, как раз к любой мелочи и придиралась. Все мои попытки хоть как-то поддержать беседу обрубала на корню. Разговор не клеился. Каким-то невообразимым образом из людей, когда-то умевших читать мысли друг друга, мы превратились в полнейших ан-типодов.
Очень скоро я стал ощущать глубокую душевную подавленность и в этом состоянии на вопрос «Изменилась я? Постарела?» я, со всем своим простодушием бухнул: «Да».
Что же после этого началось! Она стала оправдываться, гово-рить, что совсем недавно болела, и с тех пор еще не пришла в себя. Полезла в сумочку, достала тушь для ресниц, тени, пудру, помаду, стала при мне краситься, пудриться. Все это делала быстро, судорож-но, с каким-то страхом не успеть, опоздать. Как будто должно было с ней случиться что-то страшное, если она за эти двадцать секунд не успеет привести себя в порядок.
Тут, в ее хозяйственной сумке некстати звякнули бутылки. Она от этого звука как-то болезненно сжалась и принялась оправдываться, говорить, что это не спиртное. Полезла в сумку, достала, показала мне бутылку с кефиром. Затем снова вернулась к прежнему своему заня-тию, то бишь стала краситься, пудриться.
Зря она старалась. Я, конечно, этого ей не сказал, но того, что в
ней пропало, невозможно было вернуть никакими помадами, тенями и красками.
– А теперь? Как теперь? Лучше? – беспокойно спрашивала она.
– Лучше, – солгал я.
Она поверила и успокоилась. Принялась рассказывать о том, что всерьез увлеклась психологией, психоанализом, изучает труды Юнга и Фрейда. Я посидел с ней еще какое-то время для приличия, послушал ее, а потом извинился, сказал, что меня ждут и ушел.
Она в своей путанной и сбивчивой речи, несколько раз упоми-нала о том, что «теперь, после разговора с Тарасом, ты меня, конечно, понял и простил». Что я должен был понять? Что простить? Она по-вторяла эти слова, как заклинание, но обратил я на них внимание лишь тогда, когда с ней расстался.
Я не поехал домой, как предполагал, а поехал к Тарасу. Мы со-бирались к нему с Тамаркой завтра-послезавтра, но встреча с Саломеей изменила мои планы.
Тараса я нашел в добром здравии. Одет он был в шелковую ру-башку цвета молодой зелени, расшитую золотой нитью. Жил он те-перь не один, а с женой, которая встретила меня, как родного, радуш-но и весело. В их семействе ожидалось скорое прибавление, жена была в положении. Была она необыкновенно приятной и, если позволи-тельно так будет выразиться, уютной женщиной. Одним присутствием своим вносила покой и умиротворение. В руках у нее все спорилось и делала она все спокойно, без суеты и лишних хлопот.
Я порадовался за Тараса, именно такая жена ему и была нужна. А ведь совсем еще недавно я получил от него такое письмо: «Я боюсь влюбиться, боюсь жениться. Знаю, точно знаю, что без любви жениться не смогу, а женившись по любви, не смогу ни о чем, кроме как о жене, думать. Перестану писать, а это для меня равносильно смерти. Нет. Не хочу ни любви, ни свадьбы. Хочу писать и только пи-сать.
– Ты знаешь, она внимательная, – как бы оправдывался Тарас за свое последнее письмо. – Зимой простынь горячим утюгом гладит, чтобы теплая была. следит за мной, за моим здоровьем.
Я помогал накрывать Калещукам на стол и тарелки расставил на равном удалении друг от друга. Равно, как и стулья.
Сели за стол. Жена Тараса посмотрела на мужа, хотела его о чем-то спросить, но не решилась. Он понял мотивы такого ее поведения и сказал:
– Конечно. Иди, садись рядом.
Она тут же придвинулась к нему почти что вплотную. Он ее об-нял и поцеловал в щеку. Они сидели рядом, светились счастьем, я был искренно рад за них.
Тарасу она писать не мешала, хватало мудрости понять, что для него работа всегда на первом месте. Конечно, временами в жизни му-жа занимала первое место и она, но этим не злоупотребляла, не поль-зовалась, не старалась такое положение вещей закрепить навсегда. Была добрая и чуткая. К тому же унаследовала огромное состояние.
– Хорошо, что ты богата, – говорил, смеясь, Тарас. – А не было бы денег, на что бы жили? Зарабатывать я не умею.
– Ничего, деньги кончатся, научишься, – отвечала она тем же шутливым тоном, находясь в полной уверенности, что состояние ее прожить невозможно.
Я хотел спросить о Саломее, но вдруг, неожиданно для себя, по-интересовался Леонидом.
– Леонид? – засмеялся Тарас. – Ленька чуть было пожар в мос-ковской квартире не устроил. Мне об этом Фелицата Трифоновна по-ведала. Предыстория такая. Как-то за ужином адмирал вспомнил отца, деревню и соседа, которому снились черти. И будто бы эти черти со-седу во сне говорили: «Мы к Скоковым не ходим, у них ладаном пах-нет». И действии¬тельно, пояснял адмирал, сидя за столом, дед перед каждым праздником вокруг дома обходил, ладаном каждый угол об-куривал, да делал все это с животворящим крестом да молитвой. Лео-нид, присутствовавший за ужином, и как могло показаться, невнима-тельно слушавший дядю, на следующее утро купил в Храме ладана, специальных, бездымных угольков к нему и стал обкуривать квартиру. Дело в том, что по его же уверению, он чертей не только во сне, но и наяву давно видел. От уголька-то чуть пожар и не случился. Поначалу Леонид уголек отверг, слишком уж он пачкался. Да и боялся Леонид, что все же будет он дымить, заглушая собой запах ладана. Он положил несколько кусочков ладана на столовую ложку, которую предварительно накалил над огнем, и смола (ладан) стала таять, исто-чая при этом аромат и благовоние. Леонид побежал с ложкой к себе в комнату, где видел чертей чаще всего, но вскоре ложка остыла, и ис-парение благовония прекратилось. Того количества благовония, что из расплавленных комочков смолы выделилось, было явно недостаточно для изгнания нечистой силы. Сообразив это, Леня пошел на кухню, зажег там свечку, специально приобретенную в Храме и, вернувшись в комнату, стал пламенем свечи подогревать ложку. На руку капал воск, ложка снизу вся почернела, вместе с благовонием, появившимся вновь, распространялся странный запах. То ли ложку он положил в жир, и теперь жир под огнем горел и вонял, то ли это был запах копо-ти, исходящий от свечи. Лене это не понравилось, он решил все же поверить старушкам и применить уголек. Но поджечь ему этот уголек очень долго не удавалось. Он принес с кухни рассекатель пламени, – эдакий железный блин с множеством отверстий, который Фелицата Трифоновна использовала при варке каши, когда имелась необходи-мость в слабом пламени, распределенном равномерно. Этот дырявый блин подкладывался под дно кастрюли и приносил свои результаты. Так вот, Леня положил его на подоконник, выдвинув при этом край. На край рассекателя положил уголек, который был в виде таблетки, только размером поболее и с углублением по центру для ладана и стал его снизу жечь спичками. Получалось хоть и не ахти как, но один край все же занялся. Но уголек не горел, а тлел и одного края было мало. Леонид, выйдя из себя, пошел на кухню, положил уголек на сковород-ку и стал сковороду нагревать на газу. Это тоже ему не понравилось. Наконец, взяв уголек двумя вилками и подержав его над огнем, он до-бился того, что зажег, а точнее, довел уголек докрасна. Затем сделал тоже самое и с другими угольками. Положив угольки снова на сково-родку, а в их углубления кусочки ладана, он побежал со сковородкой в комнату. Сковородка была раскаленная, и он нес ее при помощи тряпки. Кусочки ладана таяли и расточали благовоние. Леонид зло-радно посмеивался, представляя, как чертям это не нравится, и как они бегут теперь из его комнаты, прячутся в других местах. Он стал обкуривать каждый угол, махать сковородкой вверх, вниз, влево, вправо, делал это в виде креста. При этом, вместо чтения молитвы, он просто приговаривал: «Что, не нравится? А ну, пошли отсюда! Пого-дите, я на вас еще и попа натравлю». В трех углах операция «Окури-вание» прошла успешно. Оставался четвертый угол, тот, к которому мешал подобраться разложенный диван. Леонид сбросил тапки и под-нялся на это грешное ложе. Попинал ногой, отодвигая в сторону, одеяло, подушки, и стал делать в четвертом углу уже ставшие при-вычными манипуляции. Снова принялся запугивать чертей священно-служителем, и вот тут-то случилось неожиданное. То ли чертей в этом углу слишком много скопилось, и им стало тесно, то ли их вывели из себя угрозы Леонида. А скорее всего, Леонид увлекся и сильнее, чем следовало, махнул сковородкой. В любом случае, произошло сле-дующее. Сковорода вырвалась из рук, перевернулась и упала на диван, накрыв собой раздутые докрасна угольки. Леонид попытался ско-вороду поднять, но обжегся. Сковорода была еще достаточно горяча. Прошло какое-то время, когда он ее, наконец, подцепил при помощи тряпки и перевернул. Из-под сковороды полыхнуло пламя, как из ог-немета. Угольков видно не было, но зато все вокруг горело, – и одея-ло, и подушки, и сам диван. Горело все это так дружно, словно перед этим было полито бензином. Леонид в панике бросился на кухню, там на плите стояла кастрюля со щами. Он притащил ее в комнату и вылил щи в эпицентр пожара. Но щи мало помогли, Тогда, как в сказке, в ход пошло все; тушил «пирогами и блинами». Бегал, кричал благим матом, звал на помощь. Причем, помня что-то смутное о том, что в случае обнаружения воров надо кричать «Пожар! Помогите!» он, вы-сунувшись в окно, кричал: «Спасите! Воры!». На его счастье в квар-тире оказались мать и дядя, которые совместными усилиями и спра-вились с огнем.
Кроме истории с «пожаром» Тарас о Леониде слышал многое, но передавать услышанного не хотел. Так как все это было невесело. Я рассказал о своей встрече с Саломеей. Тарас встал из-за стола и, по-копавшись в своих бумагах, дал мне несколько тетрадных листков, исписанных убористым знакомым почерком.
– Это Саломея попросила передать тебе, – пояснил Калещук. – Она ко мне месяц назад приходила.
Листки были не что иное, как дневниковые записи. Не в силах терпеть, я стал их читать прямо за столом. Конечно, про себя.
«Кроме стечения обстоятельств, способствовавших случившему-ся, я не могу не признаться себе в том, что подсознательно давно уже шла к этой ночи с Леонидом. Я не рассуждала подобным образом: «Пробуй все, выбирай лучшее», но мысли, роящиеся в голове, чем-то напоминали это высказывание. Москалев давно меня смущал, и я, на-конец, решилась на этот страшный опыт. Решилась раз и навсегда убе-диться в том, в чем, собственно, и не сомневалась. А именно в том, что Москалев плохой, а Димочка хороший. Действительно, так оно и вы-шло. Москалев груб, нечуток, человеческого в нем мало. Со мной вел себя, как невнимательное, грубое, самодовольное животное. После но-чи, проведенной с ним, чувство отвращения к нему только усилилось, равно как и усилилась любовь к Димочке. Но странно. Случилось не-объяснимое. После этой проклятой ночи я не то, чтобы обниматься, но и просто видеться с ним не могу. Все это стало невозможным. И, на-оборот, за мерзкого, отвратительного Москалева (в его оценке ни ошибки, ни заблуждения у меня никогда не было) мне хотелось дер-жаться теперь обеими руками. Меня охватил какой-то мистический страх. Я стала бояться, что если теперь потеряю и Леонида (в том, что раз и навсегда, как рай для грешницы, Димочка потерян, я не сомнева-юсь), то произойдет что-то ужасное. Быть может, у всех на глазах на-кинутся и растерзают бездомные собаки, или еще что-то похожее про-изойдет. Мне именно что-то подобное мерещится. И, поэтому, унижа-ясь и заискивая, я первая заговорила с Леонидом о свадьбе. Стала про-сить, чтобы он меня не оставлял. Москалев меня не любит, о жалости ко мне, с его стороны не может быть и речи, но все же почему-то он пообещал на мне жениться и, в конце концов, слово свое сдержал. Я не пошла бы на этот опыт с Леонидом, будь я замужем. Будучи же сво-бодной, я решила, что такое возможно. Я хотела убедиться, что Димочка самый лучший, а Москалев самый худший. И убедилась. Видеться же с Димочкой не могу, не потому, что он меня разлюбил, или я его разлюбила, нет. Я знаю, что он меня любит, и сама я стала любить его еще сильней. Дело в другом. То, что случилось, раз и навсегда закрыло мне дорогу к Димочке. Вот в чем главная причина. Я не сомневаюсь в том, что расскажи я ему обо всем, он бы меня простил. Он бы меня простил, но я-то простить себя не смогу. И странно, я это очень ясно понимаю, люби я Димочку чуть меньше, я бы смогла ему все рассказать, смогла бы попросить прощения, но, чем сильнее расцветало чувство, тем невозможнее становилось открыться перед ним, рассказать о случившемся. После этого опыта, после ужасной ночи с Мокалевым все то хорошее, что было в моей жизни, как-то разом рухнуло, растаяло, пропало. Наступила для меня тоскливая жизнь, похожая на долгую полярную ночь, где не будет ни света, ни солнца. Остался ненавистный Москалев, холод и пустота. И надо было держаться за него, чтобы совсем не пропасть, надо было притворяться любящей, чтобы он ничего не заподозрил и не отпихнул. Надо было улыбаться и казаться веселой.
Когда-то я жила, ничего не боясь. Я не заботилась о том, есть ли женихи или нет, останусь я одна или нет. Теперь же всего боюсь. Пу-ще же всего боюсь того, что Москалев на мне не женится. А если не женится он, то уж, конечно, не женится на мне и никто другой. Пото-му, что он самый плохой, самый никчемный, самый ненужный.
И опять, в который раз, я возвращаюсь к своему «опыту», к сво-им мыслям «до» и «после» него. Ведь мне казалось, что пока есть возможность, пока я не замужем, можно на это пойти. Пойти, чтобы окончательно убедиться в том, что сделала правильный выбор. И убедилась. Мир перевернулся, изменился самым неузнаваемым об-разом. Словно взяли и поставили с ног на голову. Жизнь моя из свет-лой и радостной стала темной и ужасной, полной страдания и мерзо-сти. Я только теперь отчетливо поняла, что значит жить и что значит выживать. Раньше я жила, песни распевала, а теперь подушка, мокрая от слез – лучшая подружка. Вою, как пришибленная шавка, и изо всех сил карабкаюсь, выживаю. Соблазнительно было то, что нельзя. Именно нельзя! Я чувствовала, что нельзя, и сама у себя в то же время спрашивала: «А почему нельзя? Я еще ничего не решила и пока еще свободная, незамужняя женщина. Человек в своем собственном праве. Я свободна и в желаниях, и в выборе». Подталкивал и интерес. А что будет после того, как я перешагну это нельзя? Не умру же, в самом-то деле, не стану другой. Зубы и волосы не выпадут, при всем при том Леонид к себе притягивал. Притягивал, как что-то неведомое, страшное, настолько непонятное, но при этом цельное и само по себе существующее, что все эти отговорки и самообманы ни в какое срав-нение не шли с той тягой к нему, которая однажды появившись, все более и более нарастала. И когда же еще узнать его, если не теперь, пока свободна и не замужем. Потом просто возможности такой не бу-дет, не изменять же мужу, такому трепетному и святому, как Димочка, который самый хороший, самый преданный, самый-самый. Димочку я очень хорошо понимаю, чувствую его, мне понятны все движения его души и, как мне кажется, самые сокровенные его мысли. Все в нем мне нравится, даже то, что для других, возможно, было бы и не хоро-шо. Другое дело Москалев. Я совершенно его не понимаю. Это на-столько загадочное для меня существо, что мне неясно, как он вообще может жить. С другой стороны, за ним угадывается какая-то цельность взглядов, своя жизненная система и свое пространство, в котором можно существовать. Именно так, как о какой-то разумной машине думала я о нем.
Как же это случилось? Я услышала, как ему открыли дверь, как он вошел, направился к моей комнате. Он посмотрел на меня и сразу все понял. А как только понял, так сразу же, немедля, к делу и при-ступил. Я опомниться не успела, а его рука была уже под юбкой. Я успела только подумать: «Да неужели же все это возможно?». И тут же провалилась во мрак, в темноту, в пропасть. Одно слово с поразительной четкостью звенело в ушах. Звенело так, как будто я сама себе это слово в самые уши и кричу. «Пропала!» – звенело в ушах. «Пропала!» – отдавалось в голове. «Пропала!» – кололо в сердце. «Пропала!» – кричала каждая моя клеточка».

Прочитав все это и припомнив встречу в метро, я понял причи-ну, понял, из-за чего так нервничала Саломея. Она думала, что я эти листки уже читал, и не понял, не простил. Саломея напрасно пережи-вала, я ее давно уже простил, если и было за что. И эти дневниковые записи, в сущности, ничего мне нового не сказали. Я догадывался, что было не все так просто, как казалось на первый взгляд. Чувствовались эти тайные невидимые глазу течения. Конечно, и эта встреча в метро, и эти листки дневника были необходимы, как какой-то своеобразный итог наших с ней взаимоотношений. Такая же необходимая для спо-койствия души точка, как встреча с Таней у родильного дома в Уфе.
Обо всем этом спокойно поразмыслив, я протянул листки Тара-су. Он от них отказался, сказав, что они по праву принадлежат мне.
2
На следующий день я решил зайти навестить Фелицату Трифо-новну. Я позвонил в знакомую дверь, открыла хозяйка.
– А-а, это ты, герой, давай, заходи, – сказала она, искренне ра-дуясь. – Есть будешь или только чай попьешь?
– Только чай попью. Если не затруднительно.
– Потрудимся для хороших людей, – говорила Фелицата Трифо-новна, провожая меня на кухню.
Она, оказывается, хорошо была осведомлена о том, где и как я в Москве живу, кто у меня родился, но заговорила о самом наболевшем:
– Я, как узнала, что механиком работаешь, чуть не умерла. Ну, думаю, только приедь теперь в Москву, только приди ко мне в гости! Я тебя на порог не пущу. Возьму за шкирку и – фить, – выкину вон! Прочь поди! Думаю, нет, сразу не выкину, сначала узнаю, как он сможет оправдать такую ситуацию. Ведь не пешкой же был на курсе. Был не простым, талантливым и вдруг такое! Думаю, надо бить в ба-рабаны, трубить в трубы, надо челобитную подавать Самому. Я тебе откроюсь. Я написала письмо. Написала в том духе, что надо прекра-тить такое безобразие, такую практику, когда режиссеры идут в чер-норабочие. Да. Честное слово тебе даю, написала такое письмо Само-му. Написала, но не отправила. Хорошо, что у тебя и так все благопо-лучно получилось. Ты это заслужил.
– А Леонида вы давно видели? – поинтересовался я, – мне б с ним встретиться.
– Так он сейчас живет у меня, – сказала Фелицата Трифоновна. Сказала как-то без радости, без оптимизма в голосе и совсем уже по-тухшим голосом добавила, – и лучше бы тебе его не видеть.
– Что это значит? – не понял я.
Она пояснила.
– Открываю я как-то дверь на звонок, и небезызвестный тебе Гарбылев из рук в руки передает мне Леонида. У сына проломлен че-реп, он весь в крови, того и гляди, умрет. Нечего сказать, отблагодарил уголовничек за хлеб-соль, а тот решал все его шкурные вопросы с пропиской, с чистым паспортом, с деньгами. А он, нате вам, по голове его ломом, да еще и грозил, говорил, «так ему и надо», понимай: «Приду, – добью, если выживет». А все из-за того, что Бландину, эту профурсетку, зарезали и зарезали именно так, как в фильме у Леонида. И, несмотря на то, что, выражаясь юридически, у сына было сто-процентное алиби, все уверены в том, что убийца – Москалев. И Гарбылев этот был совершенно уверен в том, что кормилицу и бла-годетельницу его сынок мой угробил.
Далее Фелицата Трифоновна рассказала о том, что Гарбылев вместе с окровавленным Леонидом отдал ей свой паспорт, которым дорожил больше жизни, признавшись, что череп раскроил именно он. Если бы Гарбылев немного промедлил и не оказал первую помощь, то Леонид, конечно бы умер. А так его спасли, положили в больницу. Приходил следователь, интересовался подробностями получения травмы. Фелицата Трифоновна сказала, что заявление подавать не на-мерена. Следователь ушел, насвистывая и пританцовывая от радости, так как и без того дел у него было невпроворот. Вскоре заявился Гар-былев, долго рассказывал Фелицате Трифоновне о том, кем была для него Бландина. Фелицата Трифоновна даже выпила с ним водочки и, отдав паспорт, сказала, чтобы тот шел восвояси. Но Гарбылев не уни-мался, за паспорт поблагодарил, но, уходя, пообещал, что если Леонид не умрет, то он снова предпримет попытку его убить. Леонид какое-то время лежал в больнице, теперь же находился дома. Но дома, по сло-вам Фелицаты Трифоновны, ему стало гораздо хуже. И на мой вопрос: «Зачем же не вернуть его опять в больницу?» она не ответила. Она меня все отговаривала от встечи с ним, я настаивал. Со словами: «Я тебя предупреждала» она направилась к комнате сына. Я робко по-следовал за ней.
Признаюсь, рассчитывал увидеть Леонида, лежащего на диване с перебинтованной головой. В крайнем случае, «с капельницей у из-головья и уткой под койкой». Но то, чему я стал свидетелем, не могло привидеться даже в самом кошмарном сне.
Я еще обратил внимание на то, что перед тем, как вести меня к сыну, Фелицата Трифоновна искала ключи, как будто собиралась везти меня на машине.
Ключи, как выяснилось, были от новых, вставленных в комнат-ную дверь замков. Комната Леонида теперь запиралась снаружи. В тот момент, когда она замки отпирала, я почувствовал неприятный холо-док в затылке, и у меня как-то разом пересохло во рту. Фелицата Три-фоновна оказалась права, лучше бы я его таким не видел. Я оторопел.
Ну, во-первых, следует сказать, что комната его превратилась в тюремную камеру. На окне была решетка, но не в клеточку, а в виде художественной картины. Из железных прутьев по центру свварена голова орла, а его раскрытые крылья сделаны не то в виде рыболовец-кой сети, не то в виде паутины. Эти крылья и закрывали все окно. Та-кая вот художественность, и сквозь нее били закатные лучи солнца. И в этом свете закатных лучей стоял Леонид. Он стоял в той самой позе, как и на фотографии, где представал взору в виде демона.
Он и теперь был голый, обмазанный, и с крыльями за спиной. С той лишь существенной разницей, что крылья были общипаны, об-мазан был собственным калом и выглядел далеко не красавцем, а со-всем наоборот. Вонь в его комнате была нестерпимая, окно не откры-валось, нечистоты не убирались. Он был как узник, запертый в четы-рех стенах. Мебели никакой не было, на полу была постлана клеенка, а на клеенке стоял безумный Леонид. Повязки на голове у него не было, он был наголо обрит, очень сильно изменилось лицо. Височные кости раздались, все лицо или отекло или опухло, было одутловатым.
Леонид смотрел на меня невидящими глазами. Из открытого рта шла обильная слюна, которую он не сглатывал. Эта слюна текла по его подбородку, тонкая, липкая; длинными, прозрачными нитями спадала она на грудь, свисала до самого живота.
– Так он совсем в себя не приходит? – спросил я.
– Неделю назад мычал, махал руками, – отвечала Фелицата Трифоновна. – Я думала, что пришел в себя, просит крылья. Надела ему их на плечи, а он вон что вытворяет. Обмазался дерьмом и все пе-рья из крыльев повыщипал. Куда теперь крылья девать? Только на выброс. А какие были шикарные!
Крылья действительно, были хороши, совершенно как настоя-щие, видимо, талантливый мастер их делал. Изготавливались они для какого-то дорогого спектакля, или же были позаимствованы с самого «Мосфильма». Воочию увидел я их впервые, а до этого созерцал их на фотографии, так поразившей мое воображение. И вот теперь – горы красных перьев, валяющихся на полу, и Леонид, обмазанный калом, в общипанных крыльях падшего ангела. Сердце сжалось от боли от не-объяснимой тоски по тем светлым годам, когда все мы грезили, люби-ли, мечтали.
Меня охватил ужас. Испражнениями из комнаты несло так сильно, что мне пришлось закрыть нос рукой и отвернуться. На что Фелицата Трифоновна удовлетворительно закивала головой, дескать, сам напросился, а я предупреждала.
Я смотрел на Леонида и недоумевал, как мог красавец, человек с внешностью Аполлона вдруг взять да превратиться в такое жалкое бесформенное существо. В глазах его не было и проблеска прежних страстей, ни малейшего намека на мысль. Они были пусты. А казалось бы, совсем еще недавно он видел себя хозяином всего мира, хотел по-губить род человеческий, «землю об колено, как гнилой арбуз». И вот мир, как стоял, так и стоит, земля вертится, люди живут своей жизнью, а его, того Леонида, уже нет. Погубил-то, выходит, только себя.
Прибежав от Леонида домой, я прижался к Тамарке и не мог ус-покоиться. Меня трясло. Тамара обнимала, согревала своим теплом и отогрела. Отогрела любовью, нежностью.
Утром, прийдя в себя, я заплакал. Не зная, в чем дело, только от вида моих слез, заплакала и Тамара, а следом за ней и ребенок. Я перестал плакать, встал перед Тамаркой на колени, уткнулся голо-вой в фартук, обнял ее и позавидовал самому себе. Есть где спрятаться, где укрыться, есть дом, есть запах пирогов, есть родные люди, лю-бимые и заботливые. А там – грязь, вонь, и в центре всего этого – обе-зумевший Леонид. «Владелец заводов, газет, пароходов».
Два дня я ходил сам не свой, не ел, не спал, к жене не прикасал-ся. Она обижалась, говорила: «Ты меня разлюбил». Я ей не говорил ничего про Леонида, потому что знал ее чрезвычайную восприимчи-вость ко всему подобному.
На исходе второго дня я все же решился и в щадящих красках обрисовал бедственное состояние своего друга. Я предложил взять его к нам домой.
– Не надо. Он будет ко мне приставать, – возражала Тамара.
– Не будет. Он уже не тот. Он болен. Он несчастен. Нельзя до-пустить, чтобы он пропал, как та собака под мостом. Он там, у матери своей сгниет.
– Не надо! – умоляла меня Тамарка.
– Надо! Надо взять! – убеждал ее я, ее и себя одновремен-но. – Ему там плохо. Ему нужен уход, а мать за ним не ухаживает, не смотрит.
– А ты? Ты будешь ухаживать? Будешь смотреть?
– Попробую, – неуверенно промямлил я.
И, тут же, подумав и взвесив все, исправился и твердо сказал: «Буду!».
Убеждать пришлось еще долго, наконец, жена смягчилась.
Когда пришел я к Фелицате Трифоновне второй раз и поведал ей о своем желании вязть Леонида к себе, чтобы осуществлять за ним более старательный уход. Она мне ответила:
– Окстись, какого Леонида? Я его вчера сожгла.
– Что? Как сожгла?
– «Как, как». Конечно же, не так, как Джордано Бруно. В печке сожгла. Называется «крематорий». Ты ушел, я в тот же день перевезла его в больницу. А из больницы позвонили, сказали: «Все. Преставил-ся». Не от лома, так от наркотиков бы умер. Ты-то давно его не видел, а я в последнее время и не знала, что с ним делать. Этих торговцев наркотиками надо, как в Китае, прилюдно, на стадионах расстрели-вать. Так о чем я, собственно? Да. Позвонили. Сообщили. Думаю, что мне с ним возиться? А у них там свой крематорий… Я и так убиралась за ним около месяца. И сожгли. А пепел, я думаю, лечше по ветру, как в Индии. Зурик ваш, кришнаит, говорит, что это для души умершего благоприятнее всего.
– Это вы шутите?
– Какие шутки? А кому урна с прахом нужна? Савелий женится. Я вот тоже, посмотрю на него, да и тряхну стариной, выйду замуж. Ты, что ли, ходить к нему на кладбище будешь? У тебя жена, ребенок маленький, на кой ляд тебе все это надо? Давай, Дмитрий, не будем играть в благородство. Получил мой сынок, что хотел. Пожил в свое удовольствие, хватит. Одних честных девчонок сколько испортил, со-служивца ножом зарезал, из матери, которая его родила, выкормила, да от расстрела спасла, чуть было проститутку не сделал. Ты знаешь, к чему он меня принуждал? Не знаешь. К такому, что и слов не подбе-решь. И с Азаруевым спать заставлял. Это как? Кто за это должен от-вечать? Он должен. Так что получил то, что заслужил. Я от тебя скры-вать не стану. Как только врач мне объявил, что в нормальное состоя-ние он не вернется, будет жить дурачком, растением, точно так, как сорняк на заброшенном пустыре, я сказала: «Сожгите». И Леньку со-жгли. Шестьсот долларов взяли, проклятые гиппократы. Конечно, не заживо, умертивили сначала. Чего ты так смотришь? Ты лучше вспомни, как он насиловал меня на твоих глазах, как ты хлебную крошку потом проглотить не мог, убежал. Вспомни, сколько крови живой он из меня повысосал, а та, что осталась, все по его же вине ис-порчена. Свое милосердие, Дима, оставь-ка себе, пригодится еще, век долгий. А о нем забудь. Нет больше Леонида Москалева. Был и весь вышел. Пусть будет так. Пусть даже следа на земле от него не оста-нется. И ты не осуждай меня, не сомтри, как на зверя. Я не зверь. Я мать зверя. Я ему жизнь дала, я и точку поставила в его биографии. А если как на духу… Эту точку должны были бы поставить там, в ар-мии. Остался бы в памяти хорошим человеком. А я ему пакостнику, вон, на сколько лет жизнь удлинила. Да и не я, в конце-то концов, его ломиком.
– В конце концов, вы, – вырвалось у меня.
– Да нет же. Я тебе говорила! – не вникнув до конца в смысл мною сказанного, возвысила голос Фелицата Трифоновна. – Когда бы ломик был в моей руке, то я б уж наверняка! Так, чтобы потом на кле-енку не гадил…
– Простите, – остановил ее я, не в силах больше выслушивать это.
– Чего там, ступай, Бог простит. Я сама тороплюсь. Поеду к подруге. Я ей третий раз обещаю приехать, и никак не соберусь. Я ей, в свое время, много добра сделала, с квартирой помогла, полгода уже не виделись.
Я направился к выходу, но тут из своей комнаты вышел Савелий Трифонович и, без слов, рукой, поманил меня к себе. Я зашел. Там у него уже стояли три наполненных стакана. Стаканы были стограммо-вые, на одном из них лежал кусок черного хлеба. Савелий Трифонович достал из шкафчика блины, видимо, их напекла соседка, на которой он собирался жениться, и фотографию Леонида. Леонид на фотографии был в форме старшины. Смотрел колючим, острым взглядом и еле за-метно, кончиками губ, улыбался.
– Врет, – сказал Савелий Трифонович.
– Что врет? – не понял я, и в голове моей забрезжила надеж-да. «Зачем тогда стаканы, хлеб, блины?» – стал задавать я сам се-бе вопросы.
– Все врет. Наркотики уже не потреблял. Ездил с другими, та-кими же, церкви восстанавливал. Мусор разгребал, разбирал завалы. И вроде ему это помогло. Стал возрождаться, потихоньку в себя при-ходить. В монастырь хотел послушником проситься. Тут его, как раз и оглушили. Давай, помянем.
От Савелия Трифоновича пахнуло перегаром. Он, судя по всему, поминал племянника уже не первый день.
– Ты за него, знаешь что… Ты за него, Митька, свечку поставь. И от себя и от меня. И сделай все, как надо. У тебя деньги есть?
Я согласно кивнул головой и, взяв в руки показавшийся мне тя-желым стакан, поднес его к губам.
После водки слегка отпустило. Прошло оцепенение. Я лениво жевал сладковатый блин и рассматривал ту его часть, что осталась по-сле моего укуса. Заинтересовали мелкие дырочки на бело-коричневом теле блина, словно он был истыкан миллионами игл.
Адмирал, опасаясь, что я убегу, тут же налил мне второй стакан, но и этого ему показалось недостаточным.
– Митя, ты не спеши, не уходи, – волнуясь, заговорил он, – ты ж для меня, как память о нем. Помнишь, как играли в домино? Песни пели, спорили, смеялись? Как нам было весело! Антону я звонил, он обещал прийти, но ты же его знаешь, он не всегда свое слово держит. Толю не найдешь, он никому своего телефона не оставил, другие тоже, кто где. А мне без вас грустно и одиноко. Что ни говори, а оди-ночество иссушает душу. Эти стены, они меня просто съедают. Я ведь и женюсь только из-за того, чтобы одному не быть. Вот сейчас немного в себя приду и поеду со своей на Волгу. С тигрой этой больше жить не могу.
Я поднес палец к губам и глазами показал на дверь.
– А ну ее, «мать зверя». Давай еще раз помянем племянника моего, Леонида, своей матерью жестоко убиенного. – Почти выкрик-нул он и потянулся рукой со стаканом ко мне, но вовремя остановился и прошептал: «Не чокаясь».
«Да он совсем пьян», – сообразил я и, выпив второй стакан, стал прощаться с Савелием Трифоновичем.
– Нет, нет, погоди, – засуетился он. – Я с тобой выйду. А то стук-нет затылком об косяк, а потом скажет: «Я не зверь, я сестра зверя».
Последние слова он опять произнес немеренно громко, как бы специально для того, чтобы его услышали. Закрыл все шкафчики, за-брал тарелку с оставшимися блинами; аквариумов не было, должно быть, уже перенес. И, осмотревшись, скомандовал:
– Шагом, марш!
Мы вышли из квартиры, так и не увидев Фелицату Трифоновну. Я так и не попрощался с ней. На лестничной площадке Савелий Три-фонович попросил меня позвонить в соседнюю дверь, у него руки бы-ли заняты. Дверь после звонка тотчас отворилась.
– А то посидели бы еще? – предложил адмирал.
– Не могу, Савелий Трифонович. У меня же маленький ребенок. Да и жена ждет, – стал отговариваться я.
– Понимаю. Поклон жене. Маленького за меня поцелуй. Тебе успехов в службе. Чинов и наград.
– До свидания, Савелий Трифонович. То, о чем вы просили, я обязательно сделаю.
Соседняя дверь захлопнулась, я остался на площадке один. Не-смотря на выпитую водку, я еще долго не мог прийти в себя. Мед-ленно спускался по ступенькам и думал, что на земле много зла, и люди делают злые дела походя, незаметно для себя, так же, как дышат. Фелицата Трифоновна считала себя человеком верующим, носила нательный крест, через слово повторяла божье имя и строго соблюдала пост.
Как-то зашел я к Леониду в пост, а она ест мясо. Я удивился, она мне растолковала: «Это лосятина, а лосятину в пост можно. Я читала, что даже монахи в монастырях лосятину в пост ели. Лесной говядин-кой они ее называли». Я не стал ей тогда говорить, что «лесной говя-динкой» называли монахи белый гриб. Уж очень ей мяса хотелось, но и на монахов в то же время хотелось походить.
Как-то сказала она мне, что за святой иконой в красном углу не-пременно надо держать водку и колбасу. Сказала, что так делают мо-нахи, и об этом она прочитала у Бунина. Я был почти уверен, что она опять что-то не поняла, что-то перепутала, но не стал ее разубеждать. Во-первых, потому, что это было невозможно, а во-вторых, потому, что ей именно такая вера и была нужна. С лосятиной в пост, да с вод-кой и колбасой за иконой.
Конечно, с точки зрения Фелицаты Трифоновны было просто бессмысленно заботиться об идиоте. Она была уверена в том, что сын поступил бы с ней точно так же, а значит, ее совесть была чиста, то есть, этим она себя и успокаивала. Я же, спускаясь со ступеньки на ступеньку, не переставая, тряс головой и все не мог поверить в то, что так стремительно закончилась земная жизнь Леонида. А ведь мечтал он о своем театре, о великих постановках, о послушных и талантливых актерах. Мечтал поехать в Новый Орлеан на джазовый фестиваль, мечтал съездить в Маселгу, посмотреть на деревянные храмы, мона-хом Оптиной пустыни стать мечтал и не нашлось у него времени ис-полнить заветные желания. В последнюю нашу встречу, когда Леонид был еще вменяемым, он мне сказал:
– Прочитал у одного католика интересную мысль: «Добро может существовать само по себе, а зло без добра существовать не может, то есть Рай может и без людей обойтись, а вот Ад – не может». Что ты об этом думаешь?
Я ответил, что об этом не думаю. Теперь же задумался и по-максималистски решительно, сказал сам себе: «Или все будут в Раю, или никакого Рая и вовсе не существует». И мне стало легче.






Глава 40 Толя Коптев

1
О Толе Коптеве особый разговор. Я, как приехал, чуть ли не ка-ждый день заходил к нему, но никак не мог застать его дома. Причем, соседи смотрели на меня очень недружелюбно и, открывая дверь, вся-кий раз грозили: «Мы вас в милицию сдадим». «Что-то тут не то», – думал я. И не зря так думал.
Встретил друга, как раз в тот момент, когда он выходил из подъ-езда своего дома и направлялся в магазин. Он был совсем не похож на того Толю-щеголя, каким я видел его в Уфе. Он был нечесан, небрит, выглядел ужасно. Одет был в рваную, непомерно широкую болонье-вую куртку, когда-то бывшую не то розовой, не то малиновой, не то коричневой. Одного цвета эта куртка не имела, была в разноцветных пятнах. Под курткой, прямо на голое тело, была надета солдатская хлопчатобумажная курточка. Курточка эта была без подворотничка, с непомерно широким даже для Толиной шеи воротом. Штаны, надетые на нем, тоже имели удручающий вид, они разошлись в нескольких местах, по шву в расщелинах мелькало его голое тело. На ногах были резиновые сапоги. Толя утратил весь шик свой и блеск и приобрел со-мнительные манеры, как-то – сморкаться на землю при помощи боль-шого и указательного пальцев, да громко ругаться, не стесняясь в вы-ражениях.
Увидев меня, нисколько не удивился. Мы вместе пошли в мага-зин. Все бумажные купюры у Толи были скатаны в маленькие комоч-ки.
– Чтобы не украли, – пояснил он. – Я свои деньги сразу узнаю.
И такими деньгами он собирался расплачиваться. Сыпанул про-давщице горстку кругляшков, она попробовала один из них развер-нуть, но он у нее тут же выпрыгнул из рук и покатился по полу. Про-давщица покраснела и психанула:
– Я такие деньги не возьму!
– Звиняйте, шекелей у меня нету! – заорал Толя сумасшедшим голосом.
Ясно было, что он нездоров. Я заплатил за бутылку, которую он намеревался купить, и мы вышли из магазина. И тут Толя вдруг сломя голову понесся через забитое быстродвижущимися машинами Садовое кольцо на противоположную сторону. Кого-то поймал там, низко-рослого и стал душить его прямо в телефонной будке. Я нырнул в подземный переход и так же бегом помчался на другую сторону. Смотрю, он держит за горло до смерти напуганного вьетнамца.
– Что ты делаешь! Пусти его, – закричал я и попытался несча-стного освободить.
Толя меня не слушался.
– Он мне средний палец «фак ю» показывал! Думал, я не замечу, не пойму!
– Отпусти! Он не виноват! – еще громче закричал я.
– Да? А почему тогда дружки его разбежались?
Ну что ему на это мог я ответить? Я видел, что он явно не в себе. Вьетнамца все же я у него отбил, и мы пошли к Толе домой.
Комната у Толи была хорошо обставлена, чувствовался вкус. Но совсем не убиралась, слишком была засорена. На полу стояло бутылок двести пустых, из-под водки. Это у Толи, который даже пива не пил. Известие о смерти Леонида он воспринял до странности спокойно. Чтобы как-то приободрить меня, он достал из шкафа красивую короб-ку.
– Вот, – сказал он, смеясь. – Купил дуэльные пистолеты, нау-чился их заряжать. Хотел на дуэль Леньку вызвать. Да, получается, опоздал. Можно Скорого, да тот стреляться не станет, трусоват.
– А с Леонидом за что?
– За измену своим идеалам.
– Странно. Он, наверное, страдал, мучился, а ты его за это за-стрелить хотел.
– А может, я в него бы и не стал стрелять. Может, я намеревался в воздух. Может, я хотел погибнуть на дуэли, как настоящий человек. Проклятое время, подлое. Помяни мое слово, дуэли еще вернутся. Без них просто невозможно. Нравственность упала катастрофически.
Толя потер ногу ниже колена и объяснил, что ушиб ее о корыто для раствора, оставленное строителями прямо у дверей подъезда. И тут же пригрозил, что завтра с утра научит строителей уму-разуму, объяснит, где можно оставлять корыто, а где нет.
Я обратил внимание на бутылки с наклейками «Святая вода», в которых плавали лимонные корки.
– Это самогонка, – пояснил Толя и тут же предложил одну из них распить.
– Давай уж водку, – сказал я. – Помянем Леонида.
Пить, однако, было не из чего. Волей случая у Толи осталась цела всего одна кружка, та самая, что пела по-английски поздравление «Хэпи бёздэй ту ю»; пела, лишь только донышко ее отрывалось от по-верхности стола или полки, на который она в данный момент стояла. Эту кружку Толе на день рождения подарила Фелицата Трифоновна. Подарила, не зная его ненависти к Америке и ко всему англоязычно-му, а возможно, и с подачи покойного Леонида-шутника. И Толя, помнится, клялся расколотить ее вдребезги, но не только не расколо-тил, а, как выяснилось, она одна из всей имевшейся у него посуды и уцелела.
Пришлось пить из горла. Помянули, помолчали, вспомнив каж-дый свое. А затем Толя завел разговор о недавнем моем прошлом.
– И как ты докатился до механика сцены? – допытывался он.
И, хотя я был уже зачислен в штат одного из московских театров на должность очередного режиссера, я стал вести беседу в том русле, в котором Толе было наиболее комфортно.
– Булгаков Михаил Афанасьевич просился в механики сцены. Что тут зазорного?
– Он сначала в режиссеры просился, потом в актеры, затем уже, в крайнем случае, в механики.
– Я тоже просился и в режиссеры, и в актеры. «Кто ты такой? В ГИТИСе учился? Да вас таких…». Сталин за меня не заступился.
Толя пил жадно, при этом ругал алкоголиков, себя, разумеется, не причисляя к их нестройным рядам.
– Ты о себе подумай, – вырвалось у меня.
– Нет. Надо о людях думать. Надо людей спасать. А то приду-мали отговорку: «Спасешься сам, вокруг тебя спасутся тысячи». Ус-пеется, – о чем-то задумавшись, сказал Толя и пошел чистить зубы.
Когда он жил с Катей, у него была новая красивая зубная щетка. После того, как зубы чистились, он натирал щетку мылом и оставлял ее в таком состоянии сохнуть. Для того это делал, чтобы не заводи-лись, не множились на щетке микробы. Теперь, по прошествии не-скольких лет, у него оставалась все та же щетка, только вот щетина на ней вся повытерлась, и зубы чистить было нельзя. Не было щетины, не было зубной пасты, не было зубного порошка. Толя намылил руку и почистил зубы пальцем. Я понял, что он готовится ко сну и встал для того, чтобы откланяться. Но Толя слезно стал просить меня остаться, не уходить, и я, позвонив жене и объяснив ситуацию, заночевал у него.
Надо сказать. что комната у Толи была особенная, на стенах не было обоев, все стены были расписаны каким-то очень талантливым художником. Нарисован был сказочный лес, тот самый, муромский, дремучий. Еловые ветви своими огромными лапищами напирали на вас, из дупла смотрел филин. Мухоморы, поганки торчали повсюду. Папоротник, волчья ягода, за ней и сами волки, выглядывавшие из-за деревьев, – все было, как живое, и даже шевелилось. На потолке были звезды. И замечательная деталь, – этот умник, я имею в виду автора произведения, – звезды небесные, глаза у филина и волков, светлячков, гнилушки, имевшиеся в лесу, выписал, используя светонакопительную краску. И в темной комнате со всех сторон смотрели на вас голодные волчьи глаза. К тому же скреблись мыши, свистел сверчок, – корм, ку-пленный для игуаны, жившей у Толи, и не съеденный; и, видимо, в по-исках этого сверчка и осмелев от воцарившейся в комнате тишины, по полу, шурша хвостом и брюхом, бегала та самая игуана. Да и пахло в комнате сыростью.
В такой обстановке даже у совершенно трезвого человека с крепкими нервами, вся кожа покроется мурашками, а если представить себе человека пьющего, с психикой, скажем прямо, расшатанной? Да. Невесело Толе было в этом жилище. Соседи, которые оказались очень приличными людьми, потом мне рассказывали, что Толя разжигал в тазу костер, прямо посередине комнаты и выл по-волчьи самым натуральным образом, пытаясь то ли напугать, то ли подластиться к зверям, смотревших на него со всех сторон.
Спал я плохо, всю ночь, сквозь сон слышал, как американская кружка пела «Хепи бёздэй ту ю», что могло означать лишь одно – бу-тылки с самогоном опорожняются. А потом Толя заговорил:
– Для того. чтобы создать что-то великое, надо самому стать ве-ликим. И необходимо стремиться к совершенству. Совершенствуя се-бя, мы совершенствуем мир. А переставая совершенствоваться, теряем веру, образ Божий, погрязаем в пороках и болезнях.
Пьяный Толя говорил сам с собой, а потом и вовсе запел:
– Муха по полю пошла, чью-то денежку нашла… Приходите та-раканы, я вас чаем угощу. И вышла замуж за комара, пауку отказала. Придумают же!
И хохотал Толя от души над своими размышлениями.
Утром, чуть свет, я проснулся и увидел Толю, сидящего рядом и смотревшего на меня. Он явно меня не узнавал и понять не мог, каким образом незнакомый человек оказался в его квартире. Боюсь, что не-добрые мысли на мой счет роились в его пьяной голове. Спасли меня те самые рабочие, что оставили корыто для раствора у самого выхода из подъезда. Только они загремели лопатами, замешивая раствор в ко-рыте, Толя вскочил и побежал на улицу учить их уму-разуму. С ним явно творилось что-то неладное. Я быстро оделся и пошел на выход.
2
Через три дня я заказал по Леониду панихиду в Храме мучениц Веры, Надежды, Любови и матери их Софьи, который находился на Миусском кладбище, рядом с Савеловским вокзалом. Помогла актриса с нашего курса, которая была прихожанкой этого храма.
В самом начале нашего знакомства Леонид, помнится, говорил, что в церковь ходить необходимо. Что надо себя за шкирку туда та-щить. Так до самой смерти это и оставалось одним лишь благим на-мерением с его стороны. Отпевать, и то приходилось заочно.
На панихиду ехали с мистическими приключениями. Новая ма-шина Савелия Трифоновича, американский «Форд», вдруг стала ба-рахлить. Когда он исправил ее, то случилась другая беда. Мы, зная дорогу, будучи в здравом уме и твердой памяти, против воли своей стали уезжать от храма все дальше и дальше. Уезжали, понимая, что и с машиной, и с нами творится что-то неладное, какая-то чертовщина. Заехали, наконец, в тупик, где был пункт по приему металлолома. Са-велий Трифонович особенно нервничал, не в силах понять того, что происходит.
На панихиде, кроме меня, Фелицаты Трифоновны и Савелия Трифоновича, были: Тарас Калещук, Зураб Каадзе, Гриша Галустян, Яша Перцель, Антон Азаруев, Кирилл Халуганов, Скорый Семен Се-менович, братья Сабуровы, Васька, Люба Устименко, наши сокурсни-ки и товарищи Леонида по бизнесу. Отца Леонида не было. Хотя Москалеву-старшему о панихиде, пусть и через третьи руки, но было доложено наверняка. Был и Толя Коптев, которому я сообщил о пред-стоящей церемонии по телефону. Он стоял в костюме, солидный, серьезный. Ничего не предвещало того, что вскоре произошло.
Когда священник стал читать слова из молитвы об умерших: «Со святыми упокой, Христе, душу раба твоего, иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная», Толя вдруг вы-крикнул:
– Не в той тональности! Здесь следует брать ниже.
И он стал показывать, как, по его мнению, следовало бы это делать.
Поначалу, какое-то мгновение, решили хулиганства не замечать. Хоть и нелепо было то, что выходило из Толи, но все же оно не сбива-ло священнослужителя, а как бы дублировало. Но очень скоро он про-сто стал мешать вести службу, и мы с Тарасом взяли Толю под руки и вывели из Храма. Он не сопротивлялся.
Постояв на паперти и отхлебнув из бутылки, которую принес с собой и прятал во внутреннем кармане пиджака, несколько глотков, Толя стал тихо напевать нищим, стоявшим у врат храма в ожидании милостыни следующее:
– Упокой, Боже, раба твоего и учини его в Рай, иде же лицы свя-тых, Господи, и праведницы сияют, яко светила…
Затем он прокашлялся, отхлебнул еще из бутылки и запел на все кладбище дурным голосом:
– Да лежится тебе, как в большом оренбургском платке, в нашей бурой земле!
Все нищие, предчувствуя недоброе, разбежались.
Выйдя из Храма, я переговорил с Тарасом, и мы решили Толю спасать. Не откладывая в долгий ящик, прямо утром следующего дня, повезли его к врачу, положили под капельницу, чтобы очистить его кровь, шипящую в спирту, а когда он пришел в себя, с его согласия, разумеется, сделали ему укол под названием «Эспераль-суспензия». А говоря попросту, на год «зашили».
На Толю операция «зашивание» повлияла самым положитель-ным образом. Он прибрался в квартире, стал стирать, готовить. По-клеили мы с ним на стены белые, в цветочек, обои. Он постепенно стал привыкать к новой жизни и, гуляя с ним вечером у дома, произошел чрезвычайно важный разговор. Причем начал Толя с главного, с того. что его все последнее время томило и мучало.
– Это я зарезал Бландину, – заявил Толя, – а Гарбылев, дурак, на Москалева подумал.
Толя никогда не говорил о Бландине, а тут, вдруг, такое.
– Зачем? Зачем ты это сделал? – растерянно спросил я.
– Что «зачем»? Зарезал или открылся?
– Не надо ёрничать. Сейчас не надо. Самое страшное позади. Нашел все же силы, чтобы сказать об этом.
– Сама виновата. Соблазнила на свою голову. И в переносном. И в прямом смысле слова. У нее тело холодное, как у лягушки, и как только Леня с ней спал? Она оскорбила во мне память жены, – сказал Толя, видимо, заранее заготовленную фразу. – Тогда таким был злым, что просто взорваться мог от накопившейся во мне ненависти. Гулял, заметил овчарку, которая сидела, оправлялась. Я подкрался к ней, да как по откляченному заду дал ногой со все дури. Надеялся на то, что хоть собака набросится, покусает, полегче мне станет. Но собака хвост поджала и ходу. И хозяин, мужик здоровый, мне ни слова не сказал, а жена моя умерла молодой, никому грубого слова не сказала, ничего плохого не сделала, а эта тварь живет себе, сеет зло, как пахарь пшеницу, и никакой управы на нее нет. Где же справедливость? Вот, собственно, за что.
Толя пришел с повинной в районное отделение милиции и напи-сал чистосердечное признание. Тот сотрудник милиции, которому он его передал, злорадно усмехнулся и сказал:
– Чистосердечное признание облегчает участь и увеличивает срок.
На него смотрели все с опаской и интересом, как на иноплане-тянина, пытаясь понять его интерес, разгадать тайный умысел в таком, на их взгляд, нелогичном поступке.
Толя какое-то время сидел в тюрьме на улице Матросская Ти-шина, а затем его судили в здании городского суда. Зал был маленький и набит был до отказа.
Кого в этом зале только не было. Представлю самых ярких пер-сонажей: ортодоксальные евреи в черных шляпах с пейсами, бритого-ловая молодежь в униформе, люди в дорогих шелковых костюмах. Был Москалев-старший, пропадавший и наконец, объявившийся. Васька в форме генерал-лейтенанта милиции.
Евреи были родственниками Толиной жены. Он перед тем, как пойти сдаваться, расписался с той самой театроведкой Заборской, де-вочкой-верблюжонком, губастой, носатой, всеми нами любимой. С той, Заборской, что когда-то выделила мой, а не его отрывок. Воз-можно, уже тогда он был в нее влюблен. Она также находилась в зале суда, хотя и была беременна.
Бритоголовые юнцы, наряженные в униформу и обутые в кова-ные сапожки, были бывшие Толины товарищи и единомышленники по части ненависти к человечеству вообще и людям другой нацио-нальности, в частности (славянским типом лица никто из них не об-ладал). Все до единого, были людьми ущербными в полном смысле этого слова. В непривычном для себя окружении чувствовали себя не-уютно.
Было два-три художника, друзья покойного Модеста Коптева, Толина матушка, был Тарас Калещук. Наших, институтских, кроме меня, никого не было.
Ждать, томиться пришлось долго, впустив в зал однажды, из за-ла уже никого не выпускали. Все терпеливо ждали, и вот, наконец, появился Толя. Его привели под конвоем. Сняли наручники и он занял свое место на скамье подсудимых. В руках у него были исписанные тетрадные листки, видимо, не совсем надеялся на адвоката и сам гото-вился к защите.
Толя в заключении исхудал, не брился и не стригся. Делал это не из собственной прихоти, а по приметам, чтобы не остаться в за-ключении. Даже отправляясь на суд, как он впоследствии сам расска-зывал, сокамерники дали ему пинка, все с теми же добрыми намере-ниями, чтобы назад не возвращался в камеру.
Передам увиденное и услышанное в зале суда не с той хроноло-гической последовательностью, как было на самом деле, а так, как это все сам запомнил и ощутил. Так проще будет мне, и яснее вам.
В своем последнем слове Толя цитировал святое писание. Но произносил слова святого писания не умиротворенно, а так, словно это была угроза. Обращаясь к судьям, он говорил:
– Не судите, и не судимы будете. Какой мерой меряете, такой и вам отмерено будет.
А потом, вдруг, возвысив голос, добавил от себя:
– Это не вы меня, а я вас сужу. Это не мне вы вынесете приго-вор, а себе.
Я от ужаса закрыл глаза. В мыслях было только одно, что я, возможно, Толю больше никогда не увижу. В лучшем случае. если и дадут пятнадцать лет, то это же целая вечность. Что с ним и со мной за столько лет произойдет, что случится?
Но прокурор, совершенно для меня неожиданно, запросил де-вять лет строгого режима. Что тоже, конечно, было ужасно.
Защитник упирал на то, что подсудимый осознал свою вину, чистосердечно во всем признался, что у него беременная жена на сносях, а роды у нее предполагаются не простые, о чем есть справка, что, наконец, подсудимый Коптев совершил преступление в состоянии аффекта, и не осознавал в полной мере того. что делает, так как с детства был болен всеми известными и неизвестными болезнями, из-за чего в свое время даже в армию не взяли. И так далее и тому подобное.
Все сказанное защитником казалось совершеннейшей глупо-стью, словами, ничего не значащими. Тем более, что он сам не верил в то, что говорил, всем это было очевидно. И все же такого приговора, который вынес суд, даже я не ожидал.
Посовещавшись, судья приговорил Коптева Анатолия Модесто-вича к пяти годам условно, с отсрочкой приговора на три года.
Я так волновался, что эти цифры, «пять», «три», запрыгали в мо-ем мозгу, как мячики из каучука. Я никак не мог понять, сколько же ему присудили, три года или пять? И, конечно, уже и этим приговором был огорчен.
Но что это? Судья приказывает освободить подсудимого из-под стражи, прямо в зале суда. Цифры перестают прыгать, я уже понимаю, что к чему. Все становится на свои места. Но беспокойство за Толю не исчезает. Я уже боюсь того, что за эти испытательные три года с ним что-то случится, и этот срок в пять лет вступит в силу автоматически.
Вот Толя уже в зале, вместе с нами, а не там, за перегородкой, на скамье. Сам, похоже, не верит приговору, хочет расплакаться, но ста-рается держаться, крепится. Подходит к матери, к жене, к евреям с пейсами, к бритоголовым, к Москалеву-старшему, всем жмет руки, что-то говорит. Похоже, по-настоящему никого не узнает, да и видеть никого не хочет, хочет побыть наедине с самим собой.
Что это было? Что произошло? Евреи ли повлияли? Симпатии к бритоголовым? Спонсорство мафии во главе с Москалевым-старшим? Васькины ли новые погоны? Или же неведомая мне болезнь, из-за ко-торой в свое время Толю в армию не взяли? Что тут гадать, гадать бессмысленно. Но факт остается фактом. В который раз я убедился, что закон писан не для всех. А если и для всех, то все одно, существует множество троп и дорожек, по которым можно его обойти.
Я, разумеется, безумно рад был такому исходу дела, в тайне все-гда надеялся на чудо, но признаться, очень удивился, когда оно про-изошло. Все же человека убил, женщину, да еще как убил? Ан, поди ж ты, оправдали.
Впрочем, я совершенно не желал того, чтобы Толя сгнил в тюрьме и считаю. что он пережил, перестрадал совсем немало, даже за те семь месяцев, которые провел в камере предварительного заключе-ния.
Довольные приговором зрители постепенно разошлись. С Толей остались: его жена, Тарас, я и теща.
Не помню, кому пришла в голову эта мысль, но мы направились в столовую Мосгорсуда. И судьи, решавшие участь Толи, и прокурор, просивший ему девять лет строгого режима, все оказались рядом. Чуть ли не за одним столом. Пять минут прошло, а как многое изменилось.
Все взяли себе по порции гречневой каши с котлетой и по ком-поту. Толя нервничал, не ел. Достал из кармана и при всех стал разла-мывать сигареты, в которых были скрученные записки от сокамерни-ков, предназначавшиеся друзьям на волю. Да, Толя очень волновался, не понимал, что делал.
Есть никто не мог, все переволновались; поковырялись вилками в каше, встали и пошли на выход.
Взяли два таксомотора и поехали на квартиру к Толиной теще. Мы втроем: теща, Тарас и я – сели в одну машину, а Толя с беремен-ной женой сели в другую.
Мы выехали позже, первыми отправили молодых, а приехали домой раньше их, еще долго сидели и ждали. Оказывается, Толя по дороге заехал в Храм, приложился с благодарственной молитвой к тем иконам, к которым обращался за помощью, будучи в заключении.
Толина теща выставила на стол дорогой коньяк, хорошую за-куску. Толя принял душ, постриг бороду, побрился, коньяк пить не стал, все сидел, поглядывал на беременную свою жену, а она держала его руку в своей и не могла на него наглядеться.
Заехал адвокат, выпил, быстро захмелел и как-то слишком уж разоткровенничался:
– Как ты их, Толя, священным писанием… Гы-гы. Помогло.
– А о судье что вы можете сказать? – пыталась заговорить с ним Толина теща серьезно.
– О судье? Как и Толя, гы-гы. Словами писания: «Нечестивый берет подарок из пазухи, чтобы извратить пути правосудия». Скажу, что повезло с судьей. Хотя таких теперь, как мне кажется, будет все больше и больше. Зарплата мизерная, уважения никакого.
Адвоката вежливо, но при этом настойчиво Толя выпроводил. Намекнул, что о делах они поговорят завтра, а теперь он хотел бы по-быть с родными и близкими, так сказать, остаться в узком семейном кругу. Адвокат хоть и без видимого желания, но все же оставил нас, ретировался.
В тюрьме, на улице Матросская Тишина, Толя сидел в двена-дцатиместной камере. Там ему сделали «марочку» на чистом носовом платке, шариковой ручкой нарисовали его портрет. Кроме этого плат-ка-марочки у Толи остались и другие воспоминания о тюрьме.
– Там не знают слово «мораль», – говорил он, – в ходу только здоровье, сила, авторитет. Все нравственные движения души воспри-нимаются, как слабость. Я чувствовал себя там так, как чувствует себя человек, провалившись в затхлое, стоячее болото. Я жил среди людей, которым что ни говори, все будет истолковано превратно. Так как сами они, даже в светлых мечтах своих, никогда высоко не летали, и им невыносимо слышать от себе подобного, как они выражаются «сказки про заоблачную жизнь».
В убийстве Бландины Толя никакого греха не видел. Считал, что просто уничтожил гадину.
– Я бы и в тюрьму не сел, если бы Димка не сказал: «Иди, сда-вайся», – так говорил он.
Но Толя, скорее всего, сам не понимал того, что с ним случилось после убийства и не помнил, какой он облик при этом имел.
Когда мы уходили, Тарас на прощание Толе сказал:
– Ты все последнее время создавал для себя ад, замкнулся в нем, заперся, никого к себе не допуская, и постепенно в нем сгорал. Давай, взбодрись, воспрянь, создавай свой новый мир, в котором достанет те-бе воздуха, света и радости и для себя и для того, чтобы делиться с другими.
Я так же думаю. что достанет у Толи ума и сил, чтобы все соде-янное понять и хорошенько переосмыслить. Верю, что Толя воспрянет духом. Воспрянет и восстанет, как феникс из пепла.
Я прогуливался по набережной, шел той самой дорожкой, ко-торой шагали мы когда-то с Леонидом и Керей, напившись плохого вина. Огромное солнце стояло над самым горизонтом, готовое уже спрятаться. Будто бы и задержалось лишь только затем, чтобы я мог им полюбоваться. Почему-то вспомнились слова Тараса:
– Художник умеет свою боль превратить в красоту, только тем от других людей и отличается.






Послесловие

С Замечательно Устроенным Театром случилась беда. Я все пе-реживал, как бы он не сгорел, но от пожара театр не пропал, его по-стигла другая, не менее страшная участь. Он просто взял, да и прова-лился под землю. Хорошо, что ни души в здании театра не оказалось, случилось все ночью. Утром актеры потянулись на репетицию, а теат-ра нет. Все пространство вокруг оцеплено, пыль стоит столбом, лазают рабочие в аварийных оранжевых куртках, работает техника.
Оказалось, что в Москве провалиться может не только спек-такль, но целый театр разом. Поэтому перед тем, как говорить в столице «чтоб ты провалился», надо хорошенько подумать. Ибо на московской почве такие проклятья очень часто сбываются. Прова-ливаются машины, люди, а теперь и театр со всеми репетиционными залами, буфетом, кулисами, все ухнуло, как будто бы и не было. Жутковато.
За процессом созерцания случившегося застал я Фелицату Три-фоновну, она самодовольно улыбалась.
– И что же вы теперь? Куда? – поинтересовался я.
– Не знаю. Идти в другой театр не вижу смысла, – ответила она. – Для меня они давно уже не существуют. Не сегодня-завтра про-валятся все до одного. Бегать из театра в театр? Чего ради? Я устала. Это не по мне. Пойду в политику, там теперь мое место. Жизнь стала интереснее любого спектакля.
– Для меня она всегда такой была, – огрызнулся я ненароком.
– Ну, что ж. Уступаем место вам, молодым. Дерзайте. На разва-линах старого храма Мельпомены воздвигайте свой, новый. А мы вам со своего политического Олимпа будем создавать всяческие трудности, то есть условия для благоприятной творческой деятельности. Ведь сейчас, когда все можно, ничего хорошего поставить нельзя. Не с кем бороться, нечего отстаивать. Нет ни зла, ни добра, есть большой и вонючий кусочек дерьма.
– Что-то вас на лирику потянуло.
– А ты, Дмитрий, стал жестокосердным, раньше ты был другим.
Это мне говорила женщина, заплатившая за то, чтобы ее родного сына «усыпили», как собаку, а затем без свидетелей сожгли так, что даже праха не осталось. Хотелось выругаться, но я собрался с силами, поборол в себе бесов и, рассмеявшись, сказал:
– А как мне было остаться прежним, если все эти годы кидало меня из огня да в полымя?
– Всем нам досталось, – нравоучительно заговорила Фелицата Трифоновна, – но надо же не забывать, что ты человек. Необходимо нам в любой ситуации оставаться детьми, то есть я хотела сказать людьми. Хотя и оговорка к месту. Ведь сказано: «Будьте как дети».
– Буду об этом помнить, – сказал я и, попрощавшись, оставив Фелицату Трифоновну любоваться развалинами театра, побежал на репетицию, на которую уже прилично запаздывал.
В спину услышал завистливые слова, сказанные Красулей:
– Беги, счастливчик.
Неожиданно для себя и всех окружающих, я изо всех сил под-прыгнул с поднятой рукой так, что могло со стороны показаться, что что-то в воздухе ловлю, и при этом громко, восторженно, на всю ива-новскую, крикнул:
– Жизнь продолжается! Мы победим!






1996–2006 гг.





Читатели (2209) Добавить отзыв
 

Проза: романы, повести, рассказы