ОБЩЕЛИТ.COM - ПРОЗА
Международная русскоязычная литературная сеть: поэзия, проза, критика, литературоведение. Проза.
Поиск по сайту прозы: 
Авторы Произведения Отзывы ЛитФорум Конкурсы Моя страница Книжная лавка Помощь О сайте прозы
Для зарегистрированных пользователей
логин:
пароль:
тип:
регистрация забыли пароль

 

Анонсы
    StihoPhone.ru



Добавить сообщение

Уйдя из очереди

Автор:
Автор оригинала:
Валерий Рябых

Уйдя из очереди




«Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и
имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы
переставлять, а не имею любви, – то я ничто».
(I Кор. 13.2.)




Оглавление:


Легенда

Свидетель – I

Старик – I

Рассказчик – I

Свидетели – II

Рассказчик – II

Старик – II



ЛЕГЕНДА


Город у извилистой реки возник пять столетий назад, по преданию, его основал Александр Ягеллон — Великий князь Литвы.
Мало что я знал тогда...
Вне сомнения, город, как и любое творение воли и духа людского, имеет час зачатья, когда было сказано: «Да будет!..»

Из заиндевевших зарослей ольхи выехал всадник, осыпанный с ног до головы снежным крошевом. Утомленный конь, тяжело приседая, с трудом преодолел снежный завал, но вот под копытами звякнула смерзшаяся земля. Ступив на пологий, редколесьем укрытый от ветра речной откос, наездник закричал что было мочи:
— Пан хорунжий, я нашел доброе место для ночевки!
Вскоре подоспел отряд литовских драгун под началом краснощекого удальца в грубом кольчужном панцире, обшитом толстой свиной кожей по спине и животу. Переговорив с дружиной, он приказал совсем юному на вид молодцу скакать с докладом «до пана Радзивилла». Остальные наездники, спешившись, принялись прорубать в береговой ольхе широкий проход, их походные топорики весело звенели. Стылые ветви ладно стелились на землю, словно снопы жита.
Часа два спустя пустынный берег доселе дикой реки совершенно преобразился. В разные стороны деловито сновали вестовые, скрипуче ползли разлапистые сани, запряженные волами, дымились бессчетные костры. И раздольно стлался тяжелый дух человечьего скопища — кислая животная вонь и сладкий запах варева. Трудно было выделить какую-то одну речь в этом разноязыком таборе. Где-то звенело польское дзеканье, там волжское оканье густо сдабривалось московским аканьем, здесь чудной говор хохлов перемежала якающая литовская трель.
Внезапно взыграли фанфары. Разворошенный улей разом смолк. Взоры всех обратились на здоровяка в раззолоченной броне, цепко оседлавшего вороного скакуна — виленского воеводу Радзивилла. Ясновельможный пан повелевающим жестом властно высвобождал широкий проезд к отливающему лазурью высокому шатру, на маковке которого трепетал вымпел государя Великой Литвы.
И вот из недавно прорубленной просеки стала выкатывать пышная кавалькада. Впереди, гордо восседая на породистых жеребцах, щеголевато отставив десницу с древком, скакали знаменосцы. С хлестким шумом, колышась на продувном ветру, рдело одиннадцать знамен земель, объединенных Литвой, двенадцатое, самое объемистое и тяжелое, было коронное.
Следом гарцевали родовитые паны в изысканных доспехах, пышные султаны из диковинных перьев на шлемах делали витязей похожими на экзотических птиц. Нарядный блеск свиты слепил глаза простолюдинам, скинувшим шапки.
Затем, приникая на рессорах, волочилась расшитая пурпуром крытая колымага. Ее лакированные борта украшали золоченые кресты, львы, мечи и иные, недоступные простому уму геральдические знаки — все это должно свидетельствовать о великом звании ее сидельца.
Вскоре шествие вымученно остановилось, повозка подрулила к лиловому шатру. Лишь на мгновение приоткрылась резная дверца, толпа придворных прихлынула, закрыв от посторонних взоров, как ловкие телохранители выхватили из недр кареты расслабленное тело и, не мешкая, занесли его в покои. Но над военным лагерем уже стоял невообразимый рев — войско приветствовало своего государя — Великого князя Литвы и короля Польши Александра.
Потом за порог королевской резиденции на краткий миг ступили вожди коронного войска. Первым вошел Великий гетман, за ним Великий писарь, потом Виленский воевода. После к шатру подошли остальные гетманы и каштеляны земель и городов Литвы и Руси.
Лагерь зажил обычной походной жизнью. Но наблюдательный взор мог отметить, что на стан легла тень тягостного смятения. Раскованное веселье и беспечность напрочь исчезли, ратники стали осторожнее обращаться с оружием и упряжью, старались поменьше сновать и даже говорить.
Час спустя вся дружина, не садясь в седло, спешно переместилась вниз по течению, оставив на истоптанной пойме несколько шатров да реющие на ветру стяги.
Между тем в увешанных коврами покоях у постели Великого князя, коварно подстреленного татарской стрелой, вершил свои таинства лейб-медик Болеслав Збых, выученик швейцарского чудодея Парацельса.
Но вот пан Болеслав обтер кисти розовых рук о расписной рушник, молча протянутый одним из служек. Пригладив взъерошенную шевелюру, лекарь обратил взор на загрустившего в углу пана Радзивилла. Всем было известно, что Виленский воевода личный друг короля, и уж как не ему больше всех печалиться о занедужившем господине.
— Ну как?.. — встрепенулся дюжий воевода. — Что с государем?
— Я думаю, опасаться за жизнь короля более не стоит. Вскоре Александр оправится. Дня через два-три можно тронуться в Троки.
— Господи Иизусе Христе... — зашептал на латыни молитву воевода. Закончив, встал во весь могучий рост, поклонился пану Болеславу и, неуклюже переваливаясь, на цыпочках покинул князя.
В другом зеленом шатре настороженно ожидали Радзивилла. Оставаясь в неведении, подавляя стыд, старшины войска обсуждали персону возможного наследника престола — королевича Сигизмунда.
Если Александр, прежде всего, литвин, — суровый и неприхотливый воитель, то его сводный брат Сигизмунд — изысканный немец, граф Оппельн и Глогау. Что ему Вильно, что ему Тракайский озерный замок, что ему стольный Краков, его оплот — сытая Силезия. Как-то будет «литве» при онемеченном государе? Каково придется дворянам литовским и польской шляхте поперек баронов немецких? И в какие земли переместится тогда центр государственной жизни Речи Посполитой. Неужели родимый край — край Миндовга и Гедемина обречен на захолустье?.. Не хотелось панам верить в такой поворот событий.
Стоило Радзивиллу раздвинуть тяжелый полог, несдержанный шепот мгновенно прервался. В глазах вельмож застыл немой вопрос: «Как?»
— Великий князь будет жить! Не так-то просто свалить старого зубра!
Вздох облегчения и выклик вновь обретенных надежд пронесся по заполненному вельможами шатру:
— Слава Богу! Слава Иисусу Христу! Матерь Божья, благодарим тебя!
Пять минут спустя из становища, словно камень из пращи, вылетел гонец. Радостная весть должна как можно быстрей оказаться у Ласского (канцлера Великого княжества Литовского), а уж он то знает, как ей распорядиться.
В полдень следующего дня еще слабого Александра вынесли на воздух. На исхудалом лице князя застыла мучительная гримаса. Рана нещадно саднила, несмотря на мазь и припарки, сочиненные Парацельсом. Когда походную лежанку поставили на землю, свежий ветерок пронырливо проник в орлиный нос Александра. Князя слегка опьянила зимняя свежесть. Он пытался приподняться на локотках, но тщетно. И тогда замутненным то ли от недуга, то ли от яркого света взором он оглядел парящие в дымке окрестности.
За рекой гордо возвышались неприступные холмы, поросшие вековым ельником. Ледяная гладь реки, яркая зелень хвои, синева неба — какая благость, как пригож мир! Боль потихоньку покинула плоть Великого князя. Он велел приподнять слабое тело. Слуги бережно подхватили старческую плоть, уложили на взбитые подушки. Князь зачарованно вглядывался в туманную даль, в глазах искрились слезы восхищения и радости.
Осторожной цепочкой приблизились воеводы, старший от лица войска приветствовал короля. Александр, возбужденно прервав излияния гетмана, вымолвил еще слабым голосом, указав сухим перстом на высокий заречный холм:
— Повелеваю... там крепость... город заложить! — и в изнеможении упал на подушки. В его страдальчески проникновенных голубых глазах светилась вера, горело убеждение в том, что так и будет. И будет хорошо!

Эта событие могло произойти в те давние времена... Да и было ли ему место на самом-то деле? Скорее всего, город возник при других, далеко не выясненных обстоятельствах, как часто случается — весьма прозаических, зачастую даже недостойных упоминания в хрониках.
Уже потом кто-то «очень сведущий» соединил город с именем князя Александра. Картинные подробности довершила молва. Я вполне допускаю, что нога Великого князя не ступала в тех местах... Что и не мудрено — Литва простиралась от моря и до моря, и с какой стати государю огромной державы скитаться в лесных дебрях по реке Невежис.
Все так и не так!? Не стоит лукаво мудрствовать. Коли гид рассказал, так поверим ему. Пусть рождение города неотделимо от имени Александра Ягеллона, славного потомка гордых князей Гедемина и Витовта.
Мое же воображение лишь слегка восполнило расхожую легенду. Что плохого в моих непритязательных выдумках?


СВИДЕТЕЛЬ — I


Мечтательный флер спал с моих глаз. У ног, под старым замшелым мостом, где я на мгновение остановился, озорничал мутный поток. Странная река: летом ее течение гладко, даже царственно, но сейчас, в конце ноября, среди затяжных дождей и зябкого пронизывающего ветра — она взмутилась бурлящими темными струями, словно ее равнинное дно устлано пузатыми валунами, останками когда-то прошедшего ледника. Среди пожухлой осоки то там, то здесь, подступая совсем близко к вспененной воде, зеленели веселенькие островки, сохранившие сочную густую травку. Они чем-то напоминали рукотворные газоны большого города. Но какой-сякой садовник-невидимка ухаживает за ними? Кому до них дело? А они вот и поздней осенью радуют глаз изумрудной прелестью, уверяя нас — не все уходит в небытие, далеко не все. Пышная поросль, она стремится ввысь, она расталкивает прелую листву, ей кажется, справься она с этой мертвечиной, и ей навек обеспечено счастье и бессмертье.
Неужто она не знает, что под серым осенним небом возможно лишь эфемерное, призрачное счастье. Зеленая травка, как то молодое поколение двадцатилетних, мечтавших вернуться домой с победой, но скошенных на корню в горниле былой войны.
Ударит мороз, день-другой юные побеги поникнут, почернеют. Так оно и будет. Но корни — здоровые, наполненные стремлением питать, двигать вверх молодые побеги — останутся, будут жить под землей, а значит, весной здесь опять прорастет дружная мурава — везде кругом станет радостно-зелено.
На левом высоком берегу реки выщербленными террасами сбегают к берегу постройки городка, крытые потерявшей цвет черепицей. Отчетливо различимы прорези улиц, будто борозды морщин на лице изрядно пожившего человека. Черными тенями выступают парки, скверы, сбросившие листву, они затушевывают, но вовсе не скрывают увядшую кожу зданий. Словно Монмартская башня, над прокопченными стенами домов возвышается высотное здание гостиницы. Даже от реки видны большие неоновые буквы на ее челе — «VISBUTIS».
Старый замшелый городок с грубыми швами пластических операций хаотично возникших новостроек. Несомненно, эти чужеродные вкрапления портят благообразный вид города. Но его мудрые зеницы, смотрящие сквозь «новомодные очки» остекленных призм, располагают к себе, им доверяешь.
Влюбляются именно в эти задушевные глаза. Они неназойливо западают в сердце, вошедшее с ними в контакт, они зачаровывают. И уже не миновать будущих очередных с ними свиданий.
Чем современней контуры новоиспеченных сооружений, чем экстравагантней выверты новой архитектуры, тем прекрасней и притягательней старый город. Он похож на милую всем сказку...
Вокруг, сродни рисункам Ван-Гога, в такой же осенней хляби корячатся сколькие скелеты деревьев. Своими корявыми сучьями, похожими на кровожадные упыриные пальцы, они норовят уколоть глаза, нависают над хрупкой человеческой фигуркой, намериваясь схватить и растерзать ее. Но, увы, они бесплотны, эти сучковатые стволы, они лишь поскрипывают от беспомощности, им только остается процеживать сквозь голый костяк промозглый ветер и студеный дождь.
Неотвратимо надвигается вечер, хотя еще светло, можно читать косо приклеенные на тумбах афиши, еще различимы вывески магазинов. Пока не включены уличные фонари и в редких окнах зажжен свет — но ночь уже на пороге.
Мелкий дождик находит лазейку и тонкой струйкой заползает мне за ворот. Почему вода настолько всепроникающа? Повожу плечами, глубже втискиваюсь в пальтишко, теперь, кажется, водному потоку положен предел. Но все же по спине расползается мерзкая леденящая влага, но постепенно она теплеет и уже не вызывает мурашек и озноба. Ускоряю шаги. Если смотреть под ноги, слегка зажмурив глаза, то земля, скользящая в полутора метрах, приобретает сходство с ландшафтом, обозреваемым из пилотской кабины легкомоторного самолета. Набегают озера-лужицы, вдали небольшие зеркальные осколки, они вырастают прямо на глазах, вот они под вами, случись авария, спикируешь и утонешь в этом омуте, но вот призрачные озерца позади и уже забыты.
Не помню, когда и почему у меня возникла привычка при ходьбе смотреть не прямо перед собой, а под ноги. Меня еще в детстве не раз оговаривали, мол, что ли, денежку потерял? Приходят какие-то детские воспоминания — земля в полуметре от глаз. Рядом вижу кофейные широкие брюки взрослого человека. Отец!.. Таким я его и запомнил. Он бросил нас с матерью. Второй раз я видел его уже в гробу, на похоронах.
Впрочем, о чем это я? Идет дождь, и самое удобное сейчас — смотреть под ноги. Асфальт стал чище, наносная грязь исчезла. Верно, началась песчаная почва? А вот и дождик прошел...
Я поднимаю глаза к небу. Вместо черных костлявых осин и раскоряченных тополей меня окружают стройные молодые сосны. Пусть они чуточку лысоваты, пусть у них не слишком пышная крона, но они не умерли, не уснули — они и сейчас зелены, они ничуть не впали в летаргию. Они явственно дышат, я обоняю дух дивного хвойного бальзама, запах янтарной смолы. Их рыжие пятнистые стволы наполнены жизнью, их поверхность шершава на ощупь, но в то же время нежна, как кожа запястья. Я знаю, можно подойти к дереву и отщепить от коры тончайший, как папиросная бумага, слой той кожуры. Как здорово! Сосна свежа и полна сил, у нее шелушиться кожица, как носики юных девушек, перестоявших на солнце.
Могучей бурой громадой вырастает костел. Он размеренно поворачивается ко мне своим барочным фасадом. До собора еще далеко, но главенствует он один, все округ подчинено его величественной доминанте. Разновеликие обиталища обывателей, снявши картузы и ермолки, подобострастно лепятся у его основания. Стыдливо потупили свои буквы сиротливые вывески магазинов. Вся округа застыла в немом почтении.
Улица расступается — соборная площадь. Ее перегораживает литая чугунная ограда — своеобразный рубеж, отделяющий обыденность и сумятицу от суровой торжественности.
Собор разрастается во всю исполинскую мощь, целиком закрывает весь небосклон. Гигантские сталагмиты его близнецов-колоколен возносятся в поднебесную высь.
На фоне плывущих облаков падают, но так и остаются недвижимы два ажурных латинских креста. Они гордо со своей высоты взирают на прозу городских будней, они уверены, что никакие лихолетья не свергнут их с пьедестала, они — застывшая вечность.
Но моем пути высится помпезный проезд, излишне усложненный скульптурной лепниной. Тяжелые створки ворот украшены растительными завитками, фасциями римских ликторов, хитро перевиты блестящими медными лентами. Все сплетено в замысловатый узор — ненасытный рокайль. Ясно, что это более поздняя, нежели собор, постройка.
С усилием толкаю отполированную временем рукоять, створы со скрипом нехотя расходятся. Я ступаю в совершенно другой мир. Здесь все чинно и размеренно. На газоне произрастает сочная темно-пурпурная цветочная листва. За ней непременно ухаживает искусный садовник, она ни чета той чахлой травяной поросли у реки. Ее цвет яркий и резкий, без полутонов, он сродни расцветке надгробных венков, блестит похожим лаком, да и пахнет искусственно, действительно, у этой газонной флоры нет аромата — он слишком суетен для нее. Она, как и соцветия георгинов, — многокрасочные, роскошные, но бесчувственные и бесполые.
Прямая, как стрела, усыпанная шариками гравия дорожка ведет к паперти собора. Если кто-то помнит панораму Тадж-Махала и проходы к нему, окаймленные водной гладью и строем ухоженных растений, если вы когда-нибудь поддались чувству отрешенной величавости, рождаемой этой картиной, — то подобное состояние охватило и меня. Разумеется, «перспектива» индийского мавзолея соразмерна чуду архитектуры, здешняя стезя сто крат меньше, но они сестры — эти дороги шествий, по ним не побежишь, не нагнешься завязывать распутавшийся шнурок ботинка и уж тем более не плюнешь на нее.
Я стою на широкой паперти костела, я еще не подошел к его массивным дверям, я гляжу под ноги. Гранитные ступени волнисты, ложбины на них протерты тысячами ступней ног, культяпками инвалидов и нищих, детскими башмачками.
Отсюда, с парадного крыльца собора, предстояли пред людом новоявленные супруги. Несомненно, они взирали на мир с новым чувством, и чувство взятого на себя христианского долга укреплялось у них на вольном воздухе, зародившись в настоянном ладаном церковном нефе. Они являлись пред земным миром в новом естестве — должен произойти коренной сдвиг в душе, прежнее миропонимание обязано качественно измениться, вознестись в другие пределы.
Участь же людей, отживших свой век — отсюда влекла их в вечность. По этим ступеням их несли другие живые люди.
Подняв голову, смотрю вверх, меня аж закружило. Впрочем, есть от чего. Вниз взирают три столетия с цифрами «1675», четко выложенными на портале белым камнем. Однако голова поплыла не от возраста костела, на Наполеона с вершин египетских пирамид смотрели пять тысячелетий — и ничего. На меня попросту рушатся башни-колокольни, кресты прочерчивают дуги в облаках. Сейчас я буду смят и раздавлен, погребен каменным водопадом, как самый последний еретик. Но кирпичная кладка незыблема, упасть могу лишь я один.
Нужно поскорее войти внутрь. Воистину вокзальные двери, нет, скорее наоборот, из соборов на вокзалы перекочевали эти лакированные монстры. Неподатливые массивные, резные врата — двуликий Янус... «Входящий, подумай, нужно ли отворять их, не лучше ли, повернув, уйти?»
Кольнула мысль: «А вдруг костел закрыт?» В душе шевельнулась горечь несостоявшегося праздника.
Решительно берусь за бронзовый поручень. «Янус», упорствуя, нехотя поддается, с силой продвигаю его, пробравшись внутрь, стараюсь придержать створ, хлопать дверью в соборе кощунство.
Остаюсь в совершенной темноте, мрак давит глаза, заползает внутрь, в голову, в легкие... На сердце становится тяжело, право, очень неуютно.
Но вскоре, свыкнувшись с тьмой, я разглядел небольшое преддверие (тамбур) — низкое, ограниченное стенами пространство сродни склепу. Это и была бы самая хитроумная ловушка, если бы не противоположная остекленная стена. Когда-то, поддавшись моде на Ле-Корбюзье, я прочитал его описание «Зеленой мечети» в Брусе: «... крохотный вестибюль производит в вашем сознании резкую смену масштабов, и вы — после простора улицы и окружающей местности — в состоянии теперь оценить размеры, которыми автор сооружения рассчитывал вас поразить. Пройдя вестибюль, вы полностью ощущаете огромность мечети, ваши глаза воспринимают меру...». Добавлю от себя, в отношении здешнего костела посетитель не сразу погружается в бездну церковного пространства, ему дается возможность обозреть внутренность собора снаружи, через стеклянный переплет тамбура. Таким образом, человек готовит свое сердце к торжественному состоянию и благоговению, в котором ему пребывать, оказавшись в освященном помещении храма.
Примкнув к старинного проката стеклу, я стал разглядывать явленную мне картину:
Центральный неф костела по краям и бокам своим, настоянный непроходимой чернотой, в центральной части своей наполнялся густой синевой, прорезаемой в подкупольной вышине разноцветными потоками тусклого света. Да и не свет это вовсе, а как бы тень его, так бледны и смутны рассеянные узкими витражами лучевые потоки. Сама же сфера и барабан купола были высвечены, я бы сказал, не земным, а потусторонним сиянием. Там, в головокружительной вышине, это свечение напоминало первородный хаос — «прото» состояние Вселенной, когда свет явил сам себя, разрывая в клочья извечную тьму.
Вглядевшись пристальней, я различил в глубине нефа, в бездонной черноте, млеющие бордовые язычки горящих свечей. Они ничего не освещали, они мерцали, словно звезды на небесной тверди.
Я прилип к оконному переплету и будто воду пил, утоляя щемящую душевную жажду. В то же время меня одолевало странное состояние, оно не нуждалось в обретении святости, духовности, скорее всего оно являлось носителем недоступной тайны, но тайны сладкой, влекущей в себя.
Я слегка толкнул ажурную тонкую дверцу — безуспешно, дверь заперта. Сердце похолодело, неужели я не смогу войти внутрь, как обидно, разочарование уже начало поливать душу ушатами холодной воды. Вдруг что-то подсознательное толкнуло меня в сторону, оказывается, в боковой маленькой нише имелась еще одна, но уже непрозрачная дверь. Она легко поддается, и я ступаю в чрево собора. Невольно делаю несколько шагов, ударами бича, их отзвуки резанули уши. Стараюсь идти тише, но все равно напольные каменные плиты, резонируя, разносят шарканье моих ног по всему костелу.
Я поколебал храмовую тишь, нарушил ее застоялый покой. Порыв мистического ужаса вынудил меня остановиться и переждать набегающие волны эха моих шагов. Ступая совсем тихо, будто тать в ночи, я взялся в полутьме рассматривать внутренне убранство костела. Непроницаемая чернота, наблюдаемая из вестибюля, при приближении стала рассасываться, однако, весь объем собора не проглядывался, словно вокруг сел сумрачный коричневый туман
Отчетливо различались граненые мраморные колонны, круглые капители, лепные квадраты потолочных перекрытий. Я находился в одном из боковых нефов, в его торце темнела округлая ниша, заполненная чем-то материальным. Подойдя ближе, я обнаружил в углублении церковных хоругви. Уже свыкнувшись с полумраком, я смог оценить добротную тяжесть этих бархатных и парчовых знамен. Среди них есть и зеленые, и синие, и черные, и пурпурные. С древка на витых шнурах свисают серебряные и золотистые кисти. Хоругви красочно вытканы, на них изображены католические святые, какие-то сакральные знаки и латинские речения. Сами хоругви по виду неподъемны, одному человеку не справиться с таким знаменем. Скорее всего, подобные стяги были у средневековых государей. Под такими знаменами крестоносцы отправлялись завоевывать Святую землю, в итоге — потеряв ее навсегда.
Иду вдоль отлакированной стены, вдоль которой развешаны католические «иконы», правильнее назвать их картинами с религиозным сюжетом. Эти церковные полотна очень зрелищны, но сейчас в полутьме они предстают лишь цветовыми пятнами. Живописная традиция католицизма в корне отличается от православной. Храмовая живопись католиков сродни светской, различие лишь в сюжете. Конечно, эти работы разнятся по мастерству. В иных костелах алтарную или настенную композицию впору выставить в столичных пинакотеках, в каплицах поплоше — обыкновенная мазня, а то и просто лубок. Признаюсь, мне встречались, без преувеличения сказать — живописные шедевры, наполненные пафосом эпохи возрожденья, похожие на эрмитажных мадонн Леонардо. Впрочем, отмечу одну характерную особенность католических ликов: взоры их томных очей устремлены не во внешнее пространство, а внутрь себя — во внутренний мир. Быть может, в этом и заложена духовная правда всякой религии.
Чуть не задел резную шкатулку исповедальни, видно, она исполнена воистину искусным резчиком. Жаль, что темнота съедает скульптурный рельеф, ничего толком не различить, одно видно — резьба богатая. Появилось навязчивое желание открыть хрупкую дверцу, взойти внутрь и сесть подле решетчатого окошка ксендза-исповедника. Одергиваю себя: нельзя, грех, все это — баловство. Следом набегает вовсе идиотское измышление.
Вот сейчас войдешь в исповедальную будку, сядешь на складной стульчик и вдруг... Холодная стальная рука сцапает за горло. Ты сделаешь попытку освободиться, но тщетно — силы не равны. Ты станешь упираться, цепляться руками за портьеру, но тебя, как шелудивого щенка, уволокут в сырую глубину монастырских подземелий и там.... Ведь говорят, в самом-то деле, что неверный, незаконно проникнув в мечеть, обречен на жестокую кару и обратно уже не выйдет. Здесь, конечно, Европа, нравы, понятно, не дикие, но как знать..., в чужой монастырь со своим уставом не ходят.
От широкого центрального нефа — узкая кишка бокового отделена рядом неохватных многогранных колонн. На их высокой базе, словно на постаментах, стоят статуи в человеческий рост. Кого они изображают: апостолов, святых мучеников, епископов, мужчин, женщин ли — трудно понять? Тьма скрадывает складки одежд, нивелирует фигуры, прячет лики.
Подойду-ка я совсем близко, можно даже потрогать рукой. Передо мной фигура в грубых звериных одеждах, так выглядели первобытные люди. Наконец догадался — это Иоанн Креститель: тонкий нервный нос, полные чувственные губы, длинные, до плеч кудри, непокорное, властолюбивое выражение на лице. Вот и тонкий удлиненный крест в его воздетой руке, другой рукой он опирается то ли на посох, то ли на лук. Какая судьба, если вдуматься?.. Подло казнен, лишен головы по коварному навету, по злой воле мстительной женщины, впрочем, бесчеловечный приказ отдал Ирод, он и есть главный убийца. Тени легли на тонкое, удлиненное лицо Крестителя... Как понимать — знак ли это одобрения или несогласия? Но, увы, статуя нема...
Господи! Я даже вздрогнул. Оказывается, я не один в соборе. Три или четыре задрапированные в темноту фигуры, недвижимо сгорбившись, будто изваяния, прикорнули на стульях центрального нефа. Их лиц не видать, их головы низко опущены, не ясен и сам их пол. Мрак растворил тела людей в коричневом киселе корабля костела с выключенным освещением. А они, видимо, затем и пришли сюда, им нужна эта отрешенность, отдаленность от света и жизни. А, что им жизнь?.. Хотят ли они ощущать свою плотскую, материальную сущность? Чем они сейчас живут, во что погружены их раздумья, что тяготит их? Почему эти люди не пришли к литургии. Возможно, праздный свет сотен лам на вращающейся люстре, блестящее благолепие одежд причта, сам торжественный спектакль латинской мессы не приемлем ими. А может, им не подходит массовость богослужения? У них нужда — остаться наедине с Богом в этом огромном церковном зале, погруженном во мрак. С Богом ли?.. Скорее всего, они хотят остаться наедине со своей совестью, со своей сокровенной сущностью. Пожалуй, лучшего места для подобного уединения не отыскать: отрешенность плоти от соблазнов, отсутствие идущих извне побуждений к любому действию, всяческих раздражителей, вообще неимение всякого контакта с внешним миром — они сейчас живут лишь напряженной жизнью духа. Человек зрит себя как бы со стороны, он абсолютно не предвзят, он судит себя по справедливости. Все его проступки, ошибки и прегрешения — именно тут, именно таким образом наиболее зримы, наиболее отвратительны и подлы.
Итак, человек остался один на один со своей совестью. Так ли уж и один? Ведь он избрал для своих медитаций собор — обиталище божественного. Значит, человеку необходимо присутствие Бога, как высшего арбитра, могущего понять, не оправдать, а именно понять, дабы жизнь не утратила очевидного смысла, не потеряла самое себя.
Эти люди твердят: «Господи, прости... Господи, прости!» Им нужна сопричастность Творца, нельзя людской душе быть в одиночестве. Можно жить в окружении любящих, преданных, возможно, даже понимающих твое поведение людей, но до конца никому нельзя открыться, никому не дано полностью познать твое Я. Человек до конца никогда не бывает понят — и в этом его беда. Порой люди настолько омерзительны, что зачастую не видят своей пакостности. В голову лезут мысли, в которых стыдно признаться самому себе, не говоря о том, чтобы покаяться господу, человек хранит их под спудом. Так люди совершенно по-детски утаивают сокровенное от бога. А если нельзя открыться Господу, то стоит ли вообще что-то исповедовать ему, стоит ли вопрошать к нему? Опыт человечества говорит — стоит!.. Бог поймет, он всегда рядом. И это поддерживает заблудшую овцу, нет, не спасает, а именно поддерживает, подставляет плечо.
На пределе осторожности, дабы не нарушить медитации этих людей, я пересек главный неф, оказавшись возле алтаря, на ощупь сажусь на краешек отполированной скамьи. Она мерзко скрипнула, скрип кольнул меня, словно электрический разряд. С извинительной миной на лице оглядываюсь на недвижимые фигуры людей. Они невменяемы, видимо, мало что может вырвать их из этого сомнамбулического равновесия. Сдержанно перевожу дыхание, сердце как колокол стучит в груди. Понемногу успокаиваюсь и тоже застываю.
У алтаря гораздо темней, чем в центре нефа. Но что удивительно, если там осел коричневый туман, то тут все четко и определенно. Недалеко от меня на матово светящемся медном поле искрящейся радугой горят гроздья ожерелий из самоцветных камней. Особенно различим молочно-белый жемчуг. Как много там драгоценных снизок, наверняка больше пуда. Заприметил аквариум защитного стекла. Хочется подойти поближе, рассмотреть эти сокровища. Но привстать не решаюсь, не хочу заскрипеть еще раз. Потому я устраиваюсь удобней: оползаю на лавке, облокачиваюсь на спинку. Как же, эти самоцветные грозди висят на всеобщем обозрении, должна быть сигнализация от жуликов. А дьявол уже начинает подначивать. Если бы не было остекления и сигнализации, если бы зал был пуст — отважился бы я стащить хоть одну драгоценную ниточку? Допустим, воровство сошло бы мне абсолютно безнаказанно — осмелился бы или нет?.. Сердце трепетно замирает, я прокручиваю в голове остроту ситуации: Протягиваю ручонку и снимаю тяжелое, слегка постукивающее костяшками камушков колье. Загнанно озираясь, заталкиваю камни за пазуху — скорей, скорей уносить отсюда ноги. Настроение, как у начинающего парашютиста, в первый раз подошедшего к люку и выглянувшего в бездну. Это как броситься в драку первым на пятерых сплоченных подонков. Страшно, рискованно, зовуще, увлекательно. Не хватает только одного — состояния, очертя голову, кинуться в омут. Так стащил бы или нет? Не знаю, не знаю — наверное, нет. Ну, конечно, нет.
Очевидно, эти драгоценные висюльки благодарственное подношение прихожан, своеобразная расплата с местным святым или почитаемой иконой за чудесное исцеление или еще какую-нибудь благую удачу.
Одинокая свеча, горящая сбоку алтаря, бросает багровые отсветы на блестящий алтарный холст, заключенный в изощренно нарядный золоченый багет. Пламя свечи колеблется, то стелется полого, то взметает в высь, вероятно, по нефу гуляют сквозняки. Поэтому сам алтарный холст освещается спорадически, отблески света произвольно перемещаются по алтарному изображению. Пытаюсь понять, кто же представлен на холсте, довольно трудная задача, так как различимы только отдельные фрагменты изображения. Но постепенно, суммируя видимое, я прихожу к выводу, что на картине Блаженный Августин. Прежде всего, красный долгополый плащ-хитон с капюшоном на белой подкладке, красная же широкополая шляпа, белые нарукавники, в левой руке зажат молитвенник. Но первостепенно лицо: аскетически изможденное и безбородое, взор глубоко запавших глаз устремлен в горние высоты, к богу. Таким образом, я окончательно уверился, что вижу Августина, епископа африканского города Гиппон, родоначальника христианской философии и истории, автора бессмертного сочинения «О граде Божьем...». Но вполне возможно, что я заблуждаюсь. И на алтарной композиции написан маслом неизвестный мне кардинал или архиепископ.
Свеча отбросила отблеск вдоль алтаря. Зелено-серое покрывало, какие-то статуи, неясные мне символы и атрибуты, и кругом старый потрескавшийся мрамор. Во мне проснулось однажды прочувствованная, возможно, даже привидевшаяся во сне декадентская ассоциация смерти.
Три символа, сливаясь воедино, образовывали странную, лишенную реальных черт комбинацию, в которой заключен и потусторонний мир, и подсознательный страх кончины. Вот они:
Первое — латинские древности. Триумфальные арки, засыпанные землей, обломанные поверху колоннады, статуи грубых императоров с огромными глазами, пожелтевшие камеи с зализанными от ветхости ликами, мрамор старый, выцветший, будто труп — холодный камень. Эти древности, по наитию, у меня ассоциируются с трупным цветом, с трупным запахом — они мертвецы, извлеченные из гробниц.
Не помню где, то ли в одном из апокалипсисов, то ли у кого-то из античных авторов я вычитал, дословно, разумеется, не помню, но передам суть: «...и пришло время, когда мертвые вышли из своих могил и смешались они с живыми...» Что ни говори — ужасная вещь!..
«Мертвая» культура — она по-своему прекрасна. Но есть нечто противоестественное, даже аморальное в ее существовании вместе с нами, в нашей реальности.
Второе — изобразительные средства традиционного католицизма, естественно, они детище латинской античности. Раскрашенная скульптура — не что иное, как «повапленные мертвецы». Картины блаженных с заведенными под веки глазами, их слепое полуобморочное выражение коробит меня. Во всем этом есть некая красота, ей можно даже любоваться, а то и наслаждаться, но это подобно тому, как влюбиться в мертвую девушку. Она еще прекрасна, но уже во власти тлена, но главное — она мертва, чисто материя, лишенная духа
Боже упаси меня утверждать, якобы искусство католицизма вовсе не искусство. Это такое же полноценное искусство, как погребальные росписи египтян, Ваал финикийцев и бородатые, с туловом быка, сфинксы ассирийцев и персов. Но, как мне кажется, в это искусство нельзя влюбиться, тяга к нему пахнет извращенностью, профессиональные пристрастия оставлю в стороне...
И третье — надгробные фотографии и силуэты на могильных памятниках. Дико помещать изображение лица умершего на его могилу. На мгновение представьте себе, что покойник смотрит на наш мир из зазеркалья иного мира. Вообразите себе всю гамму нравственных ощущений, рожденных этим образом?..
Через пяток лет надгробная фотография выцветет, порыжеет, изображенье на искусственном мраморе запылится, затрется — к ним опасно будет прикоснуться, как будто они пропитаны миазмами испарений смерти, будто они заразные. Мне также неприятно прикасаться к римским древностям, к католическим статуям в тряпичных одеждах — в том я вижу родство с кладбищенским фото. Какое-то проклятье заключено здесь, какая-то нерешенная тайна, предвосхищение колдовства и дьявольщины.
В костеле становилось совершенно сумрачно, тьма съедала большее пространство собора. Практически уже невозможно что-либо различить, самое время встать и уйти. Признаюсь, войдя сюда, я рассчитывал испытать очищение, переломить тоску одиночества, избавиться от боли душевной. Ранее, находясь в костелах, рассматривая настенные росписи, иконы, скульптуру... я проникался осознанием ничтожности собственных переживаний на фоне вечного, пусть не совершенства, но осознанного служения нему. Теперь я нахожусь в темноте собора, словно слепец в ночи... Уже не различимы потолочные плафоны, повествующие события писания, и не видно глаз, смотрящих внутрь, на полотнах католических святых. Я слепоглухонемой. Увы, нет торжественных песнопений, не слышу чеканных фраз латинской литургии, зычно провозглашаемой Ксендзом. Я не содрогаюсь от мощного звучания органа. О-о, Орган! Его величественного звучание, его средневековая песнь, одно из первейших орудий исцеления больной души.
Вспомнился Герман Гессе, его «Игра в бисер» — одной из существеннейших сторон показанного там процесса медитации являлась музыка. И не просто музицирование, а средневековые песнопения в духе Палестрины и, разумеется, гигант Бах. Но, увы, я не внемлю божественным мелодиям.
Единственное чувство, которое еще не отказался мне служить, так это обоняние. Я воспринимаю и по памяти, и наяву своеобразный запах, присущий соборам и церквам. Впрочем, в церквях дух более благоуханный, гигантских костелах запах острый, настоянный веками, чуть пахнет больницей. Да, да..., и как я сразу не обратил внимания на больничный запах: там лечат плоть — здесь врачуют дух. Несомненное родство двух, казалось бы, различных учреждений, впрочем, почему разных — и там и тут исцеляют человека. Не всех и не всегда, одной из причин тому — запущенность болезни. Не запускайте свой недуг! Но мне, видимо, обитель Бога не сможет помочь...
Я поймал себя на том, что перестал дышать... Спохватившись, глубоко вдыхаю сухой воздух. Что-то нехорошо чувствую... Надо идти. Мне кажется, я уже не встану, в голове туман, во рту горечь.... Сейчас посижу немного... Опять сбилось дыхание... Резко встаю, громыхая скамьей. Наплевать мне на шум, сквозь темень пробираюсь к выходу. Абсолютно ничего не видно, наконец замечаю дежурную лампочку в вестибюле (какой-то доброхот включил). Пробираюсь в тамбур, с трудом распахиваю недвижимую дверь.
Свежий воздух опьяняет, на улице еще достаточно светло. Из склепа на волю! С бодрыми волнами атмосферы в моей душе началось пробуждение, я словно воскрес. На душе становится чисто-чисто! Зарождается радость, она растет, ширится...
«Оковы тяжкие падут, темницы рухнут и свобода...» — вот она, медитация, вот оно, очищение. Другой человек объявился во мне. Как легко, как бодро ощущаю я себя... Хочется обойти костел кругом, детальней осмотреть его. Поднимаю голову, число «1695» — три века. Как богато украшен фасад собора, резные башенки, изогнутые вольты, стрельчатые оконца и большая розетка спереди. Спускаюсь с паперти, осматривая фасад издалека. Как называется этот архитектурный стиль — разумеется, барокко, но с готическим привкусом. Впрочем, в Вильнюсе есть собор Святой Анны" — вот там действительно готика, кладка настолько ажурна — каменное кружево, одним словом. Здесь все строже и солиднее. Анна-то Анной... Но меня всегда больше привлекала громада костела бернардинцев, стоящего сзади, где так и не побывал...
С южной стороны костела несколько гранитных надгробий: 1823-1878, 1855-1911, 1785-1812, 1781-1812 — интересное, кто там захоронен. Две последние могилы явно принадлежат погибшим в годину двенадцатого года. Читаю немецкие фамилии... ничего странного, в русской армии тех лет много было немцев.
Возникает соблазн немного поиграть. Я советский разведчик, нахожусь на вражеской территории, скажем, в Германии. Мой шаг нетороплив, иду задумчиво, заложив руки за спину. Как я устал, бог ты мой, как я устал. Где-то там, на Востоке, моя родина, мой маленький городок с одноэтажными домишками, утопающими в яблоневых садах.. Я явственно вижу одну асфальтированную улицу в центре городка, когда-то я блуждал по ней с любимой девушкой, обнимал, целовал ее в подворотнях. А сейчас я один, совсем один в целом мире. И что самое горькое — никому нельзя оказать свое одиночество. Я должен пить вино, радостно смеяться, ухаживать за пухленькими фроляйн и фрау, будучи любезным, обходительным, по-холуйски предупредительным. Я мурлычу под нос мелодию Таривердиева из легендарного фильма «Семнадцать мгновений...». Легкая грусть наполняет меня. Я одинок. В глазах навертываются слезы. Сейчас я могу позволить себе подобные сантименты — я один. Я стою возле громадной немецкой кирхи. За моей спиной домик пастора. Двое его прислужников что-то убирают во дворе, согнувшись в три погибели. Скорее всего — они военнопленные, интересно, кто по национальности — славяне, французы, английские летчики, а возможно, и русские... Как хочется произнести русскую фразу, хотя бы слово, но это провал. Я отворачиваюсь и деланно рассматриваю посеченную осколками стену кирхи. Две статуи, облаченные в ниспадающие мантии, в епископских митрах, осуждающе смотрят на меня свысока.
Я иду по аллее, обсаженной карликовыми деревцами, а спереди сочно зеленеет сосновая рощица. Сосны везде одинаковы, для них нет тысяч километров, их стволы шершавы и пахнут также вкусно, как и в России. Я иду и иду... я не ведаю, когда случится Победа, когда, наконец, я возвращусь в свой маленький одноэтажный городок?
Хочу курить. Достаю папиросы. Вот незадача — кончились спички. Где разжиться огнем? Мое наваждение спадает. Пора топать домой. Вдоль церковной ограды зажглись фонари. Прохожу по центральной аллее, вглядываюсь в редких посетителей. «Славно, вот у этого мужчины я и прикурю...»
На белой скамейке, расстелив газету, совершенно не сгорбившись, сидит пожилой человек. Он курит, как и я, «Беломорканал». Профиль у незнакомца острый, как у Ландау, седая шевелюра чуть прикрыта клетчатой поношенной фуражкой. Он смотрит неотрывно одну точку. Я перехватываю его взгляд — соборные часы, а я и не обратил на куранты внимания. Время уже позднее.
— Извините... Позвольте прикурить. — Незнакомец вздрагивает, я жестом поясняю свою просьбу.
— А пожалуйста, куда же я их положил (про спички)? — Протягивает он мне початый коробок.
«Говорит без намека на акцент. Русский?..» — замечаю я, прикуриваю... — Спасибо большое.
— Да не за что, да Вы возьмите спички-то у меня еще есть....Берите, берите, не стесняйтесь.
Мне как-то стало неудобно, впрочем, чего же здесь такого, благодарю доброго человека. Дойдя до ворот, я оглядываюсь. Старик свертывал свою газету...


СТАРИК — I


Старик любил в немом одиночестве разглядывать портал собора. Казалось, он изучил гигантское здание до самого мельчайшего кирпичика, до самой неприметной выщерблины в кладке. Но странно, ему случалось в отчаянье складывать руки, когда пытался представить костел в целом, в полной его архитектурной композиции. В усилии памяти собор представал огромной рыжей скалой, нагромождением камня, выложенного вверх. Порой все же вырисовывались отдельные детали, близкие к оригиналу, но они не имели законченной связи меж себя, были оторваны от своей основы — единого комплекса храма. Так что представить в воображении собор четкой, детализированной фотографией было старику не под силу.
Весьма редко, но старику снился костел, и вот тогда, во сне, он являлся идеальным оттиском с реально существующего. Но помимо его снились другие — разные по своей стати и форме костелы и церкви. Но в грезах — они как бы переоблачались, сбрасывали маскарадные балахоны и становились все тем же храмом. Быть может, другим по внешней сути, но это был он — костел, старый красный собор, построенный триста лет назад.
Старик любил прогуливаться по вечерам. Маршрут его был неизменен и зимой , и летом: он шел до сосновой рощицы, дышал настоянным скипидаром воздухом, любуясь стройными, как свечки, соснами. Так, от нечего делать, забредал на церковную территорию передохнуть, посидеть на лавочке. Частенько доводилось наблюдать культовые процессии, выстраивавшиеся на главной аллее. Как в довоенном немом кино, перед ним на маленьком клочке асфальта чередовались жизнь и смерть, обязательность радости и неизбежность утрат. Рассматривая со стороны чужие переживания, старик неизбежно задумывался о своем жизненном пути. Перебирал, словно замусоленные игральные карты, разные дни в огромной колоде собственной жизни.
Много чего передумал старик, сидя на церковной лавочке, она стала его безмолвной наперсницей, старик даже ревновал ее, находя иногда кем-то занятой. Старик сердился на невольных «захватчиков» его скамьи, он был уверен, что эти люди могли бы сыскать себе иное место, да и вообще — они бездельники, по праздной прихоти захватившие не принадлежащее им.
В таких неувязках старик недовольно обходил костел, угнетаемый мыслью: «Коль «те» не уйдут, ему останется возвратиться домой раньше срока. Не будешь же выстаивать над чьей-то душой?» Старик не любил прохлаждаться на улице, если не предвиделось неотложных дел, он прямиком направлялся домой.
В сам собор старик почти не заходил, там мало что изменилось за те десятилетия, что он жил в этом городе. В молодые годы, когда жжет любопытство и будоражит всяческая «экзотика», — было время постижений, и его влекло в собор. Теперь он растерял былую любознательность, многое стало ему неинтересным.
Давным-давно, когда старик толком и не помнил себя, его окрестили православным обрядом. Сам факт собственного православия был для него очень важен и неотделим от его Эго. Конфессиональная принадлежность плотно срасталась с его русскими корнями. Ему становилось теплее от мысли, что он, как и подобает истинно русскому, — православный, что это не столь религиозная характеристика, а большее... основной видовой признак русской души. Православие пребывает с ним всю сознательную жизнь, оно срослось зрительным образом с заброшенными погостами, с истлевшими крестами, закопченными иконами в красном углу избы, лаковыми маковками резных церквушек — оно словно кокон: в сердцевине изначальная суть, а уж намотано-то не перечислишь. Все тут и самобытные этнические особенности, и черты, и народные приметы с языческим суеверием. И рефреном звучит — русское православие.
Потому старик, бывая в костеле в часы литургии, наблюдая молящихся литовцев и поляков, твердо знал себя русским. Он, при всем свеем богословском невежестве, явственно ощущал себе представителем другой мощной ветви христианства, своего посконно-исконного византийского духа, и это давало ему повод со снисходительностью смотреть на коленопреклоненных латинцев. Нет, он не считал их инородцами, в его взглядах не было ни грамм национализма, но он все равно ощущал собственное превосходство. И это чувство наполняло все его существо гордостью за русский народ, а значит, и за себя.
При развитом с годами равнодушием к происходившему внутри собора, старик любил надменный скалообразный силуэт, он любовался им подобно явлению природы, хотя чтил как творение рук человека, а вовсе не как обиталище католического Бога. Находясь возле собора, старик ощущал токи человечества. Он осознавал себя причастным и ко дню сегодняшнему, и к прежним эпохам, и к будущему...
Старик никогда специально не задумывался над тем, что его влечет в тихий соборный сквер. Ему было там хорошо, там он был удовлетворен самим собой. Подобно какому-то условному рефлексу, его по вечерам тянуло сюда, и редкий день он пропускал...
Старик сложил отволгшую газету, сунул ее в карман пальто. Сумрак густел. На вершине колокольни зажглись яркие бордовые огоньки. «Зачем они? — подумал старик. — Ведь самолеты над городом не летают? Скорее всего, это своеобразные маяки в ночи, предупреждающие летчика далеко в вышине, что "...Нил еще на подступах, под крылом раскинулась Сахара, а не гибельная Аравийская пустыня..."» — старик боготворил Экзюпери.
Он запахнул полу пальто. Сырость прокралась внутрь, уже начинала щекотать горло. Хорошо, что он надел калоши, в такую слякоть не мудрено промочить ноги. Старик зашмыгал к выходу.
Он слегка брюзжал: «Чего это меня сегодня потянуло на прогулку? Сидел бы уж лучше дома. Растопил бы печку, пожарил бы ломтики картофеля, потом что-нибудь почитал бы. Хотя по правде — надоело читать. Читать хорошо, когда все еще впереди, когда прочитанное соизмеряется с самим собой и, случается, невольно осознаешь, что написано как бы и про тебя. Да, молодым книги помогают понять, как, в сущности, они еще молоды, можно еще многое переиначить в жизни, а то и начать заново неверно начатую жизнь.
А ведь сколько раз я пытался начать жить по-новому. День, два и опять сворачивал на старую проторенную колею. Судьба?.. Конечно, судьба, что бы там не писали в ученых статейках. Все заранее предопределено. Как не понять, что раз данное, уже не изменить, как не исхитряйся, не бейся, как рыба об лед...
Интересно, когда я понял, что уже ничего не могу переиначить. В тридцать?.. Наверное, позже... Несомненно, меня этим чувством не обнесло... Как сейчас испытываю это состояние — уже ничего не поменять. Да, оно и сейчас это ощущение во мне только обострилось, устоялось... А столь же горькое оно если раскушать?.. Не дал Господь удачи. Да, брат, чего-то ты загрустил...
Да, книги... Если бы не было книг, наверное, и незачем мне было бы тогда жить. Что я без книг?.. Старик — одной ногой в могиле... Книги дают мне радость сопереживания, уносят, куда и не мечталось, они единственные наполняют хоть каким-то смыслом мою жизнь. Как я люблю, придя в библиотеку, рыться в пыльных развалах, так бы весь день копался, искал бы ту единственную книгу — ту, которую хотел, но не прочел. Да и есть ли такая книга? Ищешь, ищешь, а возьмешь какое-нибудь чтиво — не удобно, право, полдня толкаться на глазах библиотекаря.
Да, приятно, конечно, в библиотеке меня все знают, глядишь, молоденькая девчонка, недавно на работе, а уже называет по имени-отчеству, уже не спрашивает номер моего формуляра, если большая очередь, для меня делают исключение. Я давно уже хожу в профсоюзную библиотеку, клиент со стажем... Впрочем, говорю чушь, ведь речь идет не о парикмахерской, а о книгах...
Да, если и осталось что-то стоящее в жизни, так это то, когда идешь из библиотеки домой, еще не дошел, но уже предвкушаешь свое общение с книгой, как с молоденькой незнакомой девушкой в молодости. Просмотришь оглавление, прикинешь, стоит ли наперед читать предисловие, или немедленно углубиться в сам текст литературного опуса.
Что-то последнее время уж слишком медленно я стал читать. Прочтешь строчку и задумаешься, прочтешь абзац и начинаешь рассуждать... Да, мысли идут вовсе не о прочитанном, вернее сказать, сожалеешь о самом себе.
Приятно держать в руках еще незнакомую книгу, но выбранную на твой вкус — какое-то лихорадочно забубенное состояние, чем-то похожее на подготовку к предстоящей выпивке, также судорожно замирает сердце, предвкушая удовольствие.
А ведь правильно, старый ты хрен. Собрались ребята дерябнуть, послали за спиртным гонца. И вот все сидят как на иголках, и ты вместе со всеми... Идет никчемный разговор о всякой ерунде, но помыслы всех устремлены к единой цели. Все делают равнодушный вид, никто не хочет выделиться, мол, мне не больше всех надо, но все понимают это притворство и не осуждают его.
Вот и гонец! У всех на лицах написан немой вопрос — «Принес?» То-то радости! Раньше было гораздо веселей, когда еще ходил на роботу. Глядишь, навертывался маленький праздник — и людям в радость, и тебе хорошо.
Надо бы зайти к Михалычу, проведать старика. Как он там, «лучший друг» поживает? Старик за глаза именовал своего приятеля «лучший друг» или просто «лучший». Меж собой они общались только по имени-отчеству. Только при особом благожелательном расположении употребляюсь лишь одно отчество.
Василий Михайлович Востриков был давний сослуживец старика. Последние пятнадцать лет до ухода обеих на пенсию они работали в уютном коллективе машиносчетной станции большого завода. Василий Михайлович по должности числился инженером-проектировщиком. В его обязанности входило составление программ и сборка электрических цепей коммутационных досок для табулятора. Табулятор — это громоздкая счетная машина размером с автомобиль, хотя, по сути, это просто гигантский арифмометр. Специального образования у Василия Михайловича не было, он, как любил сам прибедниться — имел семь классов и восьмой коридор. Так что в основном коммутировал «доски» старик. Михалыч же, конечно, за пятнадцать лет чему-то научился, не совсем же он был остолоп. Но главное — незнание техники он компенсировал умением помогать отыскивать пропавшие «сальдо» и «бульдо», ибо еще раньше где-то подвизался то ли счетоводом, то ли бухгалтером.
Табулятор начинал печать околесицу, тогда спешили за стариком. Старик, исправляя напутанное, при этом нещадно и обидно ругал Василия Михайловича: мол, лезет не в свои сани — хотя это была прямая обязанность проектировщика. Михалыч терпел подобные унижения, однако считался на работе почему-то старшим, молчал и делал вид, что вникает в подправляемую схему. Старик не возмущался, что Востриков главней, они, в общем-то, ладили по работе, вероятно, потому, что были давними собутыльниками. Ко всему прочему, а это меж ними не скрывалось, у Михалыча с пятидесяти лет не стояло, но над этим не подшучивали, считалось так должно быть.
На машиносчетной станции среди механиков большая текучка, лишь старик и Михалыч были здесь всегда, верно, со дня основания МСС. Вновь поступавшие на работу механики, постоянно видя эти собутыльные отношения, воспринимали их как составную часть профессии и рано или поздно неизбежно примыкали к кружку стариков.
В возлияниях тон задавала молодежь, ветераны же просто проявляли солидарность, молодежь заводила, стариканы не возражали. Поводов же к «распитию» было великое множество. Но у старичков был и свой особенный предлог после баньки соблюдать суворовский закон — промыться изнутри. Что бы там не случилось — суворовский закон исполнялся свято.
Старики прекрасно изучили друг друга, знали все о каждом, поэтому, выпив, они часто повторялись, пересказывали одни и те же истории. Но дело не в том. Лучшей формы дружеского общения они не могли придумать, возможно, ее и нет вовсе.
И вот сегодня вечером, вспомнив о Михалыче, для старика естественным было позаботиться о выпивке. «Время еще детское, — подумал он, — полвосьмого...» Старик принялся шарить по пальто, надеялся сыскать кошелек. Но портмоне не было, видимо, оставил дома. Старик понурился.
Двадцать плюс пять и еще две — двадцать семь копеек всего-то и наскреб он в своих карманах. Разочарованно, он машинально опустил пальцы в лицевой кармашек пиджака. Какая-то крахмальная бумажка хрустнула в пальцах. Сердце екнуло. А вдруг трояк, а вдруг и того хлеще — пятерка, руки предательски задрожали. Осмотрев бумажку, старик в сердцах плюнул. Черте что?.. Лотерейный билет... Да, совершенно верно, сегодня утром он покупал провизию, и продавщица всучила ему лотерейку вместо сдачи.
Старик удрученно сообразил — попойка сорвалась. Кой он дойдет до своего дома, туда-сюда, время уже позднее. Эх, жизня бекова...
Окончательно стемнело. Старик ускорил шаг. Навстречу по завершении трудового дня спешили люди — сосредоточенные, усталые. Вдруг промелькнула стайка девушек и парней. «Верно, из кино или только еще идут на танцы», — подумал старик.
Он полез в карман и опять наткнулся на злосчастный лотерейный билет. Будь он неладен! Выбросить тридцать копеек на воздух, лучше бы взять пачку «Беломора».
Внезапно у старика засосало под ложечкой: «А почему, собственно, на воздух? А вот всем назло фортуна выберет его. Вдруг...» Старик представил себе, как по истечении месяца он как бы невзначай зайдет на почту. Сядет за массивный круглый стол, протянет руку и возьмет газету с лотерейным тиражом. Он достанет этот надоедливый билет, разгладит, положит его на газету. Так... номер? Его сухой указательный палец с желтым от никотина ногтем побежит по газетному столбцу сверху вниз. Так-так... «Да разве здесь, когда выиграешь?» — будет угнетать предательская мыслишка.
Ага! Сорок семь пятьдесят два — совпало. Считай, рубль уже в кармане.
Сердце судорожно застучало в груди: «А вдруг и серия сойдется?»
Резануло током! «Не может быть, так и есть, — сошлось! Давай-ка по цифрам, по порядочку... Есть, есть, есть... Один к одному!.. — Закружилась голова. — Выиграл! Выиграл!
Ух ты! — передернуло, как во кошмарном сне. — Не может быть автомобиль ГАЗ-24 — «Волга»! Уж не сплю ли я. Нет. Скорей проверить еще раз. Ошибки нет. «Волга»! Спокойно, спокойно, не волноваться...»
— Вам плохо? — участливо, с милым акцентом спросила молодая женщина, заклеивающая конверт.
— Нет, нет, пройдет, пройдет (главное, что бы никто ни заметил). Спасибо, извините...
«Где билет? А вот он, в кулаке, я уже смял его. Скорее на улицу! Главное не тормошиться, пусть обдует свежим воздухом. Спокойно, спокойно, так и не долго сыграть в ящик. Итак, я выиграл «Волгу», или пятнадцать тысяч. Повезло раз в жизни. Да что я говорю. Мне действительно повезло, это счастье! А может, это опечатка в газете? Надо зайти в другое почтовое отделение и перепроверить билет».
Вот старик уже в другом почтовом зале. Просит газету с таблицей. Он взял себя в руки: будет, что будет.
Все правильно, автомобиль Газ-24! Немыслимо! Невероятно! Пятнадцать тысяч, это же фантастические деньги!
Как же он поступит со столь гигантской для простого человека суммой денег? Самое соблазнительное, мечта всей его жизни — отправиться в дальнее путешествие. Не раз, особенно после просмотра по телевизору «Клуба кинопутешествий», им овладевало неистовое желание бросить все к чертовой матери: работу, дом, даже семью и отправиться в странствия. Но он прекрасно осознавал, что это всего лишь дурацкие и наивные фантазии, кто он в этой жизни — раб, крепостной крестьянин, привязанный толстенными цепями к заводу, семье, дому, наконец, своему городу. Превратись в перекати поле, потеряв накопленные за жизнь связи, став бомжем, — он быстро скопытится, попросту умрет или окажется за решеткой. Иного простому, даже непьющему русскому человеку в этой жизни не дано.
А вот теперь он сказочно богат! Главное, что дают деньги, они раскрепощают человека, дают свободу, вожделенную свободу. Собственно, теперь-то он и стал настоящим человеком, хозяином своей судьбы, властелином своих желаний.
Куда же он отправится прежде всего? Разумеется, прежде всего следует посетить старушку Европу. Его всегда вожделели ее красочные города со средневековой сердцевиной, стены замшелых замков, пышная старость роскошных дворцов и палаццо. Особенно его вдохновляли соборы — это средоточие средневековой ментальности и гениальности вместе взятых. Безусловно, он мечтал увидеть бесценные собрания знаменитых галерей и вернисажей. Просто невозможно вообразить, что он мог когда-то воплотить все эти мечты в жизнь.
Само собой понятно, что объехать всю Европу просто физически невозможно, да он и не собирался делать это, да на это дело и денег никаких не хватит.
Первым делом в старую добрую Германию, уж так ему всю жизнь хотелось, задрав голову, обозреть шпили Кельнского собора. У Валерия Брюсова есть мистический роман «Огненный ангел», основное действие которого разворачивает в Кельне, главная героиня которого, Рената, одержима дьяволом, скитается по старому городу в поисках своего выдуманного возлюбленного. Впрочем, здесь не место пересказывать таинственную брюсовскую вещь. Потом можно завернуть в Мюнхен. Не ради баварского пива, а ради знаменитой пинакотеки и сказочных замков безумного короля.
Затем — Париж. Без Парижа никак нельзя, но этот город почему-то не будил его фантазий, он как бы отдавал дань его общепризнанной славе культурной столицы Европы. Конечно, Лувр — Леонардо. Конечно, остров Сите с собором, ну что еще — Сен-Шапель, Монмартр, Опера, как ни банально звучит — башня Эйфеля. Конечно, он посетит парижские кладбища, некрополи русской эмиграции и первым из них Сент-Женевьев де Буа. Увидит последние пристанища Волконских, Воронцовых (по алфавиту), Гончаровых, Мусиных, Мещерских...Трубецких, Шуйских. Эти громкие фамилия навечно вросли в историю ушедшей прошлой России, они прославили ее. Рядом с ними лежит великий печальник той России — Иван Алексеевич Бунин. Старик побывает на кладбище Батаньоль, где лежит другой русский атлант — Шаляпин.
После Парижа податься в Лондон, да что-то не лежит душа. Лучше Барселона — Гауди и непременно Сант-Яго-де-Компостела, это обязательно, обязательно нужно посетить собор Святого Якова.
А уж после Компостелы — волшебная Италия. Здесь он задержится надолго, а Бог даст — навсегда. Нельзя прожить жизнь и не увидеть Флоренцию — гигантский купол «Марии в цветах» Филиппа Брунеллески, необъятного и затейливого Миланского собора, Римских древностей и «Святого Петра», а напротив замка «Святого ангела». Так это лишь оболочка, а внутри Микеланджело, Леонардо, Джотто, Тициан — да не перечислить всех гениев эпохи кватроченто-возрождения.
Ну а напоследок — царица Адриатики — Венеция. Голуби на площади Святого Марка, великолепные палаццо на Грандканале, гондольеры, мосты, другие дивные чудеса и остров святого Николая, на котором его, старика, никогда не похоронят.
Тут до старика наконец дошло, что на подобный круиз пятнадцати тысяч никак не хватит, а уж чтобы увидеть остальной неохватный мир под распростертыми руками белоснежного Христа из Рио, об этом и мечтать не стоит. Остается только Венеция! Там бы и подохнуть... Пусть похоронят на кладбище для безродных, пусть...
Однако жалость над самим собой не долго довлела на старика. В нем вскоре проснулось чувство, родное только истинно русскому человеку, извечному рабу и крепостному — совесть. Никак нельзя все деньги потратить на себя, ведь он ни какой-нибудь перекати-поле, чай, у него есть сын, родная кровь. Правда, старик не видел его уже года три, но сын пишет иногда, что скоро приедет в гости, к себе не зовет, потому что живет у черта на куличках. Сын — военный летчик, майор.
А что, если сыну сделать роскошный подарок. Нет, «Волгу» его парень и сам купит, если нужно, тем более «Жигуль» у него уже есть. А что, если я ему подарю мебельный гарнитур, стилизованный под старину. Он как-то слышал, что жена сына говорила, мол, это высший шик иметь подобную мебель. Это было бы здорово, но хватит ли денег? Наверное, хватит.
Однако какой-то червь взялся точить душу старику — подарок-то будет не сыну, а его жинке. А на хрен мне на нее тратится, на вертижопку бестолковую. Это через нее сын не едет в гости, ей все курорты подавай.
Может, просто отдать все деньги сыну — тому видней, как потратиться. Но тот же червь опять заюжил — потратит, скорее всего, на свою женку разлюбезную, на разные там шубы норковые да сапоги с платформами.
Старика опять понесло. Лучше в Европу. Сын, слава Богу, обеспечен — в подачках не нуждается, конечно, добрый подарок я ему прикуплю, не без того, но только подарок, а сам в Венецию.
А что, нельзя?! Я ведь, кроме московских вокзалов да универмагов с промтоварными магазинами, в столице ничегошеньки не видал. Старик лукавил, он хорошо знал Москву и ее достопримечательности. В свое время облазил все московские монастыри и погосты, а уж про музеи и говорить нечего. Правда, в ресторациях разных и театрах модных не бывал, ну да бог с ними. Что до Ленинграда, то был там всего один раз — три дня... ночевал в комнатах отдыха Московского вокзала, но что следовало видеть в Северной столице — увидел.
Старик по натуре был скромный человек, ему не нужны были гостиничные люксы, рестораны и театральные премьеры. Он и сейчас не мог подумать, чтобы просто пожить на широкую ногу.
Куда их девать-то, эти пятнадцать тысяч?
Но тут старик наконец прозрел — денег-то нет. Всего и дел-то что паршивый лотерейный билет, если повезет — выиграешь рубль, а так одна морока. Надо скорее домой, припозднился я что-то.
Он пытался думать об ином, о том же Михалыче, о том, почему сын не пишет уже больше месяца, даже смешно сказать, мелькали мысли о международном положении, как об этом писали в газетах.
Но чертов билет не лез из головы.
Ну пусть... «Волгу» выиграть бесполезно, это шанс из десяти миллионов. Ну а вот, скажем — цветной телевизор — выигрывают же люди? А что, если и мне повезет выиграть цветной телевизор? Как отоварить выигрыш: деньгами или самой вещью? Возьму лучше телевизор! Вот здорово! И клуб кинопутешествий с Сенкевичем цветной, и концерт пляски Советской армии тоже в красках, фильм там какой новый... Старик вполне определенно представлял преимущество цветного телевидения, так что в дополнительной агитации не нуждался. «Как небо от земли», — говаривал он.
Да, тогда бы жизнь старика существенно переменилась бы. Приходишь домой, щелк — голубое небо, зеленые сады, красные яблоки — вот оно действительно окно в мир. Он смекнул, что в его доме еще ни у кого нет цветного телевизора, у него он будет первым. Все соседи как бы невзначай будут наведываться к старику с детским желанием поглядеть в цветной телевизор. Старик не станет их неволить, смотрите вволю, сколько влезет.
Интересно, а как он скажет людям — откуда у него цветной телик: выиграл по лотерейному билету или купил на сбережения. Ну, про сбережения глупо говорить, люди скажут, что старик совсем одурел, живет так себе, а покупает предмет роскоши. Сказать выиграл — заставят проставляться по серьезному так, что и пенсии не хватит. Поить весь дом старику не хотелось, и вовсе не от жадности, а так, ради принципа...
Тут старику подвернулась соблазнительная мыслишка. Он скажет всем, что телевизор подарил его сын — майор, летчик. Якобы сынок балует старика. Ни кому не станет завистно, наоборот, все скажут, мол, вот какой хороший у старика сын, надо же, столько денег отвалил, не пожалел, лишь бы порадовать отца.
Старик уже заранее благодарил сына... Придумал даже за сына слова: «Сидишь ты, отец. дома, ни куда не ходишь, ничего не видишь — вот тебе цветной телевизор, смотри, не хочу!»
«Да сын у меня хороший, добрый, на новый год пятьдесят рублей прислал. На что мне деньги, ведь я пенсию получаю? Потратил бы лучше он на себя, сходил бы с женой в театр, ресторан, еще куда... Я ему так и написал — денег больше не вздумай присылать, ишь нашелся богатей какой. Мне всего хватает.
Жалко лишь, что сын служит далеко, не так часто доводится свидеться. Взять бы да и съездить к нему...
Вот выиграть бы какой-нибудь баян рублей за двести. Накупил бы гостинцев да и махнул бы в Сибирь, к сыну. Вот будет и ему и мне радости-то...»
Старик начал представлять, как ему на шею бросятся сын, его жена Лена: молоденькая, и где это тот ее отыскал, она почти на десять лет моложе его, красивая, высокая.
«Жаль, пока не родили они ему внуку, а уж пора. Пора, сколько они живут-то? Да уж, поди, лет пять, а то и шесть... Возможно, это оттого, что по дальним гарнизонам мотаются, быт не устроен, где там с детьми-то?.. Однако все же это не тот повод, надо их чуточку пожурить. А то помру, а так дедом и не стану. Надо обязательно съездить к сыну...
Сколько у меня в заначке денег? Рублей сто пятьдесят есть... Думал справить, что по мелочам и даже малость еще подкопив, послать подарок к тридцативосьмилетию сына. Нет! Самым лучшим подарком явится его приезд к сыну в гости, хорошо бы успеть на самый его день рождения. Вот получу пенсию за декабрь — восемьдесят пять целковых, да и махну за Урал.
По дороге заеду в столицу, схожу в Пушкинский, в Третьяковку — давненько там не бывал. Дальше в поездке увижу новые места: Заволжье, Средний Урал, наконец, Сибирь. Что это за такая хваленая земля?..
Но прежде всего следует завтра же списаться с сыном. Не то приеду, а он либо в командировке, либо на учениях — вот будут дела...»
Старик обрадовался, что он действительно может осуществить задуманное. Это не сон, а явь, которую он может осуществить без особого труда и усилий. Сел и поехал, через неделю уже у сына. Эх ты, старик, старик! Европа, Америка, а про единственного сына напрочь забыл.
Старику стало тепло, он предвкушал будущую встречу, как они там сядут за стол с выпивкой, будут говорить о новых самолетах. Сын обязательно покажет ему недоступные простому смертному фотографии новых машин. Сам же старик ведь не лыком же он шит, спросит якобы американские «F 15» или «F 17» каковы по сравнению с нашими «МИГ 23» и «СУ 17», мол, я кое что читал, то, да се... Старик непритязательно размечтался.
Предательская мысль опять коснулась лотерейного билета, но уже как-то вскользь, уже мало рассчитывая на чудеса. Спустилась совсем на прозу. Хорошо бы выиграть рублей..., ну так десять. Купить две водки, деньги то дармовые, да и завалиться со своей радостью к сослуживцу Василию Михайловичу. Вот бы он обрадовался нежданной встрече.
Выпили бы по маленькой — хорошо: бутылки еще целехоньки, пить можно еще долго. Поговорили бы за жизнь. Я непременно поведал бы о сыне-летчике, о его звании — майора, скоро еще звездочку дадут а там, и до полковника недалеко, станет «папахой». (Старик очень уважал военное начальство в папахах). Знай, мол, Василь Михалыч наших! Ну, а что там у Михалыча? Сын — парень неплохой, работает токарем на заводе, правда запивает, но не хулиган, просто парень, да и кто сейчас не пьет... Дочь работает продавщицей в хлебном магазине. Ну и что — много-то хлеба не наворуешь? Да... а мой-то — майор, летчик!
С такими согревающими душу мыслями старик, наконец, вошел в обшарпанный подъезд своего дома. Одиноко горевшая лампочка тускло освещала в желтых подтеках стены, особенно у потолка, ступени давно мраморной лестницы стерлись, местами были в выщерблинах. Старик вскарабкался на второй этаж.
В этом дореволюционном доме с коммунальными квартирами старик жил верно лет двадцать. Сюда он переехал с женой, она умерла пять лет назад. Старик тогда еще не вышел на пенсию, сын с ними давно не жил, так что хозяином двух комнатушек: залы и спальни и прихожей с керосинкой остался один старик. К нему, как к одинокому, не раз обращались докучливые женщины , предлагая обмен. Обмен , разумеется, в свою пользу, взамен суля одну комнату и денег в придачу. Да и не деньги-то вовсе — так рублей триста-четыреста до полутысячи не доходило. Их занудные приставания старик даже до конца не выслушивал. Нет!
Да и как старик мог бросить эти две комнаты, где он прожил последние годы с женой. Последнее время они часто ругались, но старик все равно любил ее также крепко, как и в молодости. Когда она умерла, он очень сильно тосковал и думал, что вскоре уйдет вслед за ней. Но как-то сдюжил...
И еще как отдать квартиру?.. А вдруг приедут сын с женой, а может, и с внуком, разве мыслимо всех разместить в одной комнатенке? Нет и нет!
Через затхлый коридор-тамбур, старик прошел к своей двери. Ему соседствовали две семьи: русская и еврейская.
У русских дети разъехались, и в трех смежных комнатах куковали муж с женой. Он давно на пенсии, она всю жизнь деловито пробыла домохозяйкой. Теперь муж болел, целыми днями безвылазно сидел дома. Домоправительница же постоянно или стирала, или варила, будучи при этом вредной и раздражительной особой («скандалистка» — так звал ее старик). Ее мужика, вялого и флегматичного человечка, старик вообще презирал за его бесполезность и невзрачность. Старик относился к ним, как к куркулям и старьевщикам. Это от их соседства коридорчик приобрел противный запах, словно там сушили портянки. Вот и теперь, стоило старику появиться на пороге, «суседка» (так она себя называла) торчавшая на общей кухне, подозрительно оглядела и что-то змеино прошептала ему вслед. Старик, если когда с ней и разговаривал, то лишь обороняясь от ее упреков по поводу порядка на кухне и туалете, и в прочих житейских мелочах... Что, впрочем, было не обосновано, так как за старика (по пятерке в месяц) убиралась Роза — пятидесятилетняя еврейка из угловой комнаты.
Розаветта (так ее все называли) и в пятьдесят лет была красива той тяжелой, восточной красотой. Ее моложавое лицо всегда парадно, не буднично. Прельщали ее томные, черные, выпуклые глаза, тонкий, с еле заметной горбинкой нос, чувственные, сочные, сильно накрашенные губы. Роза, правда, была излишне полна, но, принимая во внимание ее годы, полнота делала ее еще более привлекательной для мужчин. Раньше они ходили к ней. Но уже года два старик не замечал за женщиной этого греха. Причину того охлаждения старик не мог понять, но воспринимал сей факт с удовлетворением. Конечно, старик ревновал Розу к тем мужчинам, хотя, какое право он имел на эту ревность? — Никакого.
За те десять лет, что еврейка живет рядом, у них со стариком ничего не было. Хотя, еще раньше Розаветта шутливо пыталась приударить за стариком, но тогда еще не умерла жена, да и сам он считал себя не ветреником. В итоге Роза восприняла праведность старика по-своему и прониклась к нему дочерним уважением. На самом-то деле, женские прелести еврейки отнюдь не оставляли старика равнодушным, было очень заманчиво поддаться на такую приманку, но старик упрямо подавлял в себе то искушение. К слову, убираясь на кухне, помимо ее воли или еще как, когда Роза нагибалась, то на обозрение всему миру выставлялись жирные ляжки, обтянутые розовым трикотажем. Летом в жару, будучи без трусов, женщина демонстрировала свою распустившуюся розу, что, как говорится, и мертвого тронет. Старик старался не смотреть в ее сторону, но взор то и дело упирался в губастую промежность. Чертыхаясь, гремя кастрюлей, он уходил к себе в комнату, запирался и онанировал. Потом ему было очень стыдно, да и не по возрасту. Подобный стриптиз и последующий конфуз надолго выводили его из состояния равновесия. Он клял Розаветту, обзывал проституткой, но при встрече с ней виду не показывал, был приветлив и ровен.
Розин сынишка, щупленький еврейчик, целыми днями пропадал на занятиях. Он учился в техникуме, ходил в кружок киномехаников, еще какие-то секции, но при том оставался очень тихим и робким. Возможно, за его застенчивостью скрывается новый Эйнштейн или Ландау, думал старик, глядя на тонкие музыкальные пальцы Левчика, так звали паренька. Следует заметить, что обладание длинными пальцами еще не делало Левчика искренним почитателем музыки, он ее не переносил, боготворил же технику и железки. Гениальный физик Лев Давидович тоже не выносил симфоний и ораторий, про то старик где-то вычитал и ассоциировал сей факт с молодым соседом. Впрочем, в бытовом общении Розин сын являл собой полную бесцветность. О его же успехах вне дома мало кто знал. Поэтому отношение старика к Левчику в целом было снисходительно-добродушным.
Вот такие соседи были у старика.
Старик, возможно, и разменялся бы квартирами... Только вот где найти отдельную, равноценную этой, чтобы в ней разместить всю мебель, все вещи, нажитые с женой. А ведь не так просто после стольких трудов праведных пустить все по ветру...
Первая комнатка называлась столовкой. Доминировала там высокая голландская печь, топившаяся углем. Старик, еще не ощутивший старческой дряхлости, очень страшился того времени, когда, ослабев, не сможет носить уголь из сарайчика сюда, наверх. Он успокаивал себя, мол, когда еще наступят та пора, да и будет ли?.. Но он боялся тех дней.
Обстановка жилья у старика самая обычная. По стенам висели ажурные полочки, выпиленные из фанеры. То рукоделье сына-подростка, его подарки матери на 8-е марта и дни рождения. Кое-какие из самоделок пришли в ветхость, но хозяин любил их, мысль о том, чтобы выбросить рухлядь на помойку, он считал кощунственной. Нельзя, и все тут!
В зале, второй, чуть большей комнате, главенствовали книжные шкафы — два полированных мастодонта. Книг в них достаточно много для рядового читателя, старик с юности мечтал собрать большую библиотеку, состоящую из многих разделов, наполненных редкими и ценными изданиями. Еще в молодости у него сладко сжималось сердце от предвкушения грядущего книжного богатства. Но юношеским мечтам, по обыкновению, состояться полностью не удалось. Книг скопилось томов пятьсот. В шкафу у окна собрана беллетристика, философские и атеистические сборники в твердых обложках, из тех, которые никто не покупал, и книги по истории и искусству, купленные, как правило, с рук. В его собрате стояли институтские курсы электротехники, механики, физики, теплотехники, различные справочники и взятая по случаю послевоенная подписка Большой Советской энциклопедии. Старик любил рыться в своем богатстве, хотя, на первый взгляд, оно безнадежно устарело.
Он порой задумывался, с какой целью приобреталось им атеистическое чтиво. Он никогда не слыл воинствующим атеистом, он не нуждался в легковесных безбожнических аргументах, годящихся лишь для агитации среди неверующих. Скорее всего, испытывая подсознательную тягу к божественному, он пытался почерпнуть вероучительные знания из атеистических статеек. Какого рода эти издевательские писания — знаете сами: религиозная мораль очерняется побасенками о нравственности церковнослужителей, а библейские сюжеты подаются как недоумочный вымысел. Но где бы еще страждущий неофит мог узнать о ветхозаветных патриархах, пророках и царях, о многострадальном Иове, братьях Маккавеях, воскрешении Лазаря, о Иисусе Христе и его апостолах? Достать библию в те времена простому человеку было не по силам, выходило, что закон божий воспринимался стариком из мерзкой пошлятины безбожия. Могучий дух священных книг, нравственная мощь осмеянных и преданных поруганию евангельских заповедей сполна воздействовали на старика, нетвердый разум которого находил в себе силы отметать плевелы атеизма и выискивать зерна истины. Старик осознавал, что, читая атеистические трактаты, он постигает азы христианской грамоты.
И, нужно отметить, он вполне преуспел в таком религиозном самообразовании. Не держа в руках подлинной библии, он отчетливо знал содержание ее книг, мог, словно заправский пастырь, рассуждать о ее бесчисленных персоналиях и пересказывать их поучительные истории. Кроме того, старик умудрился различать все течения и секты христианства, знал сильные и слабые их стороны, знал великое множество теологических терминов — в общем, незаурядный был самоучка.
Так и жил старик... Изредка по случаю выпивал, топил печь, читал умные книги, размышлял в меру сил над вопросами бытия. В общем, жил, как живут миллионы других неприкаянных стариков.


РАССКАЗЧИК — I


Именовать Александра Семеновича стариком, по-моему, несправедливо. Какую смысловую нагрузку несет слово «старик»? Безусловно, я не пытаюсь вторгнуться в круг ваших ассоциаций, вызванных этим названием. Мне же прежде всего видится колючая седая щетина на впалых щеках, щербатый рот с обломками желтых клыков, крайне заношенная одежда, узловатые, словно корневища деревьев, пожелтевшие от никотина кончики пальцев и голос — ржавый, скрипучий. Вы зададите вопрос — в чем лексическая разница слов «старик» и «дед»? В плане возрастных категорий — «дед», бесспорно, старше. Да и в зрительных образах — «дед» несет печать благочиния, некий библейский типаж, ветхозаветный патриарх: коренастый, твердо стоящий на ногах, с бородищей лопатой, обязательно в смазных сапогах или лаптях, с чистыми онучами, таковой глава купеческого или крестьянского клана. «Дедушка» — более благообразный, буколический символ, попросту — чисто вымытый и аккуратно расчесанный старичок. Вообще-то, я так думаю, «дедушка» и «старичок» весьма близкие понятия. Как правило, оба сухонькие, слегка согбенные, только старичок более подвижен, а дедушка — уже не жилец, потому он такой чистенький и прибранный, хоть завтра клади в домовину. Есть еще одно интересное слово— «старче»?.. По правде, оно курьезно смотрится в нашей обиходной речи, на память сразу приходит пушкинское «чего тебе надобно старче...». «Старче» — это нечто замшелое, это когда спадают порты, этакий гриб-сморчок.
Вообще-то для характеристики стариковских видов в русском языке придуман легион слов: недобрых — старикан, старикашка, хрыч; былинных — старина, старец; множество ласкательных дедушек и дедулек и прочая, прочая... Эти слова как клеймо, они метко выражают суть человека, его масть.
Александр Семенович не подходит ни под одну из перечисленных градаций. Он не так стар, до дедушки ему еще далековато, наречь его «пожилым мужчиной» — глупо, а «пожилой человек» весьма неопределенное понятие. Скорее всего, отталкиваясь от Булгакова, Александра Семеновича следует величать — «мастер» не в средневековом цеховом смысле, а вообще по иерархии мужских типов. «Мастер» не от корня слова «мастерство», а от понятия «мэтр».
Александра Семеновича я знаю порядком. За последние пять лет, включая и те, что он на пенсии, он мало изменился. Быть может, чуточку исхудал, профиль стал острее, все та же седая, с просинью, голова...
Сколько я его знаю, он всегда был седым. Есть седина с проплешинами, есть «седой, как лунь» — волосики тонкие, легкие, будто пушок, есть пегая седина, есть молодецкая проседь. Александр Семенович имел благородную седину. Волосы у него густые, плотные, если бы не их серебряный цвет, выглядел бы он со стороны — лет на сорок пять. Но вообще-то возраст в нем чувствовался, когда мы с ним познакомились, он уже перевалил за шестой десяток. Случалось, будучи с похмелья, небритый — он все же являл собой старика из вышеназванной градации, но это за редким исключением... Сам же себя (основываясь на его шутливых высказываниях) он таковым не считал, да и окружающими он воспринимался вовсе не старым.
В общении с ним прежде всего бросалась в глаза не разница в возрасте, а разница в мироощущении поколений. Александр Семенович являл собой образчик человека тридцатых-сороковых годов. Его точно пропитал энтузиазм тех лет. Ментальность довоенных кинофильмов сквозила в его манере говорить, убеждать... Даже работал он, как не высокопарно будет сказано, по-ударному, по-стахановски, не в духе выработки лишних процентов к плану, а в смысле «даешь Магнитку, даешь Днепрогэс!».
Знаменательный факт, его нельзя опустить. Его любимый поэт — Маяковский... Так и хочется перефразировать Владимира Владимировича: «...он себя под Маяковским чистил...». Энергетика Александра Семеновича была в ритме великого пролетарского поэта. Замечу между прочим, над рабочим столом Семеныча висела вырезка из «Огонька» — памятник поэту на Триумфальной площади. Кстати, о прическах! Не знаю, совпадение или как, но и шевелюра у них была схожей — лихой отброс чубатой пряди назад. Еще одна памятная деталь. Я как-то, желая сделать приятное Александру Семеновичу, нарисовал гуашью (с известной фотографии) портрет поэта: демонический взгляд, короткая стрижка «под зека», папироса в углу рта. Получилось похоже, именно таким я видел Маяковского — колючим, как еж, угловатым, как бойцовский кулак. У Александра Семеновича, видимо, сложился другой образ кумира тридцатых, подобие того трибуна с откинутым чубом на памятнике. Семеныч не сразу «узнал» моего Маяковского, правда, потом был очень признателен мне, но скорее из вежливости. Он так и не прочувствовал мою версию, считал аутентичной ту, на журнальной вырезке.
Александр Семенович — настоящая ходячая энциклопедия по Маяковскому. Порой, захмелев, он читал наизусть большие куски из его поэм, и не только хрестоматийных, но и тех, что сыщешь разве лишь в полном собрании сочинений поэта. Он сетовал на память, раньше помнил почти всего Маяковского, и я верил тому. Семеныч прекрасно знал биографию «Вадим Вадимыча». Я с искренним удовольствием слушал байки о житейских, а зачастую и анекдотических ситуациях из жизни поэта, те легенды и мифы, что окружали великого человека. Не удержусь и расскажу одну историю:
Выступает Маяковский в Политехническом... Зал беснуется, неиствует от любви к кумиру. Правда, имеются и недовольные новаторским стилем стиха и манерой поэта выступать, в основном это бывшие «корифеи» от литературы. И вот после одной из бурных оваций, когда зал на минутку стих, один из «корифеев» в первом ряду демонстративно встал и во всеуслышание заявил: «Я пошел домой...» — Маяковский тут же громогласно парировал: «Если у вас не все дома — идите!»
Каково?! Здорово, не правда ли!
Александр Семенович ни как не мог постичь, почему великий поэт покончил с собой? Разумеется, он знал различные печатные и непечатные версии самоубийства гения, но они не убеждали до конца, не уверяли Александра Семеновича. Он не раз по памяти зачитывал его посмертное «письмо правительству» и скорбел, будто текст послания только вчера опубликовали в газетах, будто и не прошло с тех пор сорока с лишним лет.
Помнится, как по прочтению «Ни дня без строчки» Юрия Олеши Семеныч был потрясен тем местом, где говорится о тазе, покрытом салфеткой. Под ней лежал МОЗГ Маяковского... Не раз, не два произносил Александр Семенович эту фразу, обрывал ее и печально задумывался... Я молчал тогда.
Не помню, то ли у Руссо, то ли еще какого великого после смерти осталось лишь одно сердце (тело кремировали), и это величайшая национальная святыня. Для нас, русских, остался МОЗГ Маяковского в книге Юрия Карловича Олеши.
Стоило мне упомянуть Олешу, как невольно возник образ другого из той славной писательской плеяды — Валентина Катаева. Для меня они родственны душой Александру Семеновичу. Единственное, что человек ни у кого не заимствует, что не передается ему с генами родителей и иными кармическими особенностями, так это его душа.
Душа и дух — не одно и то же ли это? Дух есть энергетическая сущность. Дух тождественен энергетическому потенциалу человека, не физической, плотской энергетике, а энергии жизни, жизнестойкости. Вот я и говорю, что энергетика Александра Семеновича была в ритме Маяковского. Дух внешне осязаем, его проявления отчетливо видны стороннему наблюдателю (даже не прозорливому). Дух слит с делами человека, он изливается во вне и он изначально запрограммирован... Восприняв полярность и напряженность духовного потенциала человека, мы можем судить о нем: добрый он или злой, надежный или тряпка. Но иногда мы наблюдаем, как, не имея на то вящей причины, человек в своем внезапном поступке отклоняется от навешенного ярлыка, делает нечто такое, что не вяжется с нашем представлением о нем. Он как бы становится иным. То проявилась душа... Душа главная внутренняя сущность человека, именно она и есть его Я. Душа тайна, она не руководит судьбой человека, но она есть его совесть. А совесть присуща даже выродкам, как они не скрывают это. Душа всегда белая, и она всегда болит у каждого по-разному, ибо она у каждого своя и грехи у каждого свои. Мне кажется, говорить о душевном родстве можно, лишь сопоставляя величину той душевной боли. В чем она проявляется, та боль? У настоящего писателя в его книгах, у остальных людей, просто читателей — в слезах по тем книгам.
Вот он, критерий, подсознательно, интуитивно применяя его, я уверился в родстве душ моего героя и двух совестливых литераторов Катаева и Олеши.
Читая «Алмазный мой венец» Валентина Катаева, в конце книги, где повествуется о печальных видениях в парке «Монсо», у меня возникла приснопамятная ассоциация, еще раз связавшая Катаева, Олешу и Александра Семеновича родством душ. Вот эти строчки:
«...На одном из газонов под розовым кустом лежала фигура «ключика». Он был сделан как бы спящим на траве — маленький, с пожатыми ногами юноша, гимназист, — положив руки под голову...»
Почему Катаев изобразил свою сконцентрированную память об Олеше именно так?
Я же, прочитав эти строки, умилился им и увидел Александра Семеновича. И я понял — такая эпитафия была бы правильной и по Александру Семеновичу...
Как-то раз, в конце мая, когда уже давно отцвели сады, мы с Александром Семеновичем сговорились подписаться на Гоголя (собрание сочинений в трех томах). Ранним утром (как сейчас помню), воздух отдает морозцем, я подошел к книготоргу. Семеныч уже поджидал меня. Сетуя на длинную очередь, с перекурами... мы простояли больше часу. До открытия магазина было еще далеко. Внезапно в нас что-то надломилось, нам захотелось выпить... Как водится, денег у каждого было в обрез, но Семеныч обнадежил: мол, у него в «книжном» знакомая... Вином тогда торговали с семи утра, выпив за углом, мы вернулись в очередь. Зелье помаленьку делало свое гнусное дело. И, махнув рукой на Гоголя, мы решили гульнуть. Непонятно, с какой стати, Александр Семенович предложил поехать в загородный НИИ, где он когда-то работал, в гости.
Сочные краски за окном автобуса, веселый хмельной разговор — на душе майская благодать, живи не хочу! На территории института, затарившись спиртным, мы отправились по знакомым Семеныча. Выпив и с одними, и с другими, заняв у какого-то кандидата еще червонец, оказались на каких-то складах... В общем, налакались... Пора ехать домой, голова плывет, автобуса нет, солнце нещадно припекает — пошли посидеть в тенечке...
Просыпаюсь... Сижу, притулившись к забору. А где же Александр Семенович? Даже екнуло в сердце. Но, слава Богу — вот он. На травке под кустом роскошной сирени лежит Александр Семенович, свернувшись калачиком, руки сложил под щечку — беззащитный во сне, щупленький, в своем стареньком пиджачишке. Я не то чтобы пожалел его, мне было не до сантиментов, но какое-то странное чувство наполнило меня, будто я подсмотрел чужую тайну, какая-то скрытая истина открылась мне. Какое-то откровение, причем чистое, искреннее, я словно коснулся души Александра Семеновича.
Жаль было будить забулдыгу, но делать нечего. Зачумлено очнувшись, Семеныч валко поднялся с земли. О Боже! Я не увидал на его ступнях башмаков, одни растянутые носки...
— «Семеныч, где же твои ботинки?»
Он заметно трухнул. У обоих кольнуло подозрение. «Спер кто-нибудь, бомжей ходит навалом...» Александр Семенович на глазах протрезвел. Ботинок рядом не было. Признаться, мне стало забавно, но я утаил смешинку. «У человека белым днем утащили ботинки... Идти по городу босиком, этаким босяком из ночлежки — смешно, не правда ли?» Александр Семенович поначалу бродил по пыли в носках, потом он снял их, видимо, счел, что так менее похабно оказаться на людях. Я еле сдерживал смех, хотя осознавал, что и я выгляжу в не лучшем свете — быть товарищем босоногого, полупьяного человека, чего уж тут хорошего?.. Александр Семенович же чуть не плакал, пришло самобичевание: идти босым по городу — прямой позор... Потом мы смекнули: следует занять обувь у давнишних собутыльников, благо они местные. Да дела?..
Но, слава Богу, ботинки обнаружились! Как пара близнецов, стояли они аккуратно у ветвистого дерева метрах в десяти от «ложа» Александра Семеновича. По-видимому, он разулся, укладываясь спать, и «отнес их в прихожую». А может, просто припрятал их спьяну? Святая простота...
За годы общения я достаточно подробно узнал жизненный путь Александра Семеновича. Не подумайте, что я намеренно выспрашивал его, что да как? Он не назойливо поведывал о себе сам, вспоминая или нелепое происшествие, или запавшую в душу мимоходную зарисовку, или памятный нравоучительный случай. Постепенно эти коротенькие, порой малозначительные истории скомпоновались в одно целое — жизнь Александра Семеновича.
Обязательно следует подметить, что родился Семеныч в сердцевине России, посреди обильных черноземов, в небольшом купеческом городке. Правда, к тому времени, когда он стал осознавать мир, история того мира круто переменилась. Городок из торгового мещанского посада на глазах превратился в крепкий индустриальный центр, вокруг же еще долго прозябали в дреме десятки патриархальных сел и деревень. Купеческий облик, русский ампир и по сей день определяют архитектурный облик центра города, его лицо. Из семнадцати городских храмов история сохранила только три: маленькую кладбищенскую церквушку (служба в коей не прекращалась даже во времена богоборчества) и два огромных собора — впору столицам. В первом, двухэтажном, просящем сравнить его с Петропавловским в Питере, его и строили по проекту Растрелли, располагался краеведческий музей и картинная галерея. Другой, меньший, брат Христа Спасителя, тогда порушенного, кстати, и он вышел из мастерской Карла Тона. В советские времена Тоновский собор выделялся тем, что вместо сбитой луковки его величал массивный каменный купол, поросший травой. Семеныч утверждал, что под тем куполом можно свободно расположить круглый зал библиотеки британского музея. И неплохо бы в здании храма расположить какое-нибудь гуманитарное учреждение вместо складских помещений стройтреста. Чего там только не перебывало за годы безвременья: и конюшня, и заготзерно, и проходной двор... Собор был приведен в полнейшее запустение, опасаясь, что от бесхозности он может рухнуть, погубив людей, начальство опечатало и отдало его тресту. Со страдальцем-собором связано «явление Богоматери». Александр Семенович любил повествовать эту быль (с незначительными купюрами).
В самом начале тридцатых, тогда еще парень, Александр жил с родителями, к ним вбежала соседка со словами: «Скорее, скорее, на Успенской Богородица явилась?!» Все кинулись в дверь. Окрестный люд толпами устремился подивиться на чудо, чем ближе к паперти, тем гуще народу. Семеныч что было сил, работая локтями, протолкался к гигантскому порталу. В самом деле, на куполе кто-то сидел и изредка отвешивал поклоны затаившей дыхание толпе. «Ишь ты, сердешная, печалится...» — умиленно ворковали бабы. То ли не нашлось рисковых удальцов, то ли на купол не было хода, некто прокланялся весь оставшийся день. На следующее утро прилегающие к церкви улицы были запружены телегами и возками, явились богомольцы с окрестных сел, людей была туча. Но вот прокатилась удручающая весть: «Идут сымать!» Через полчаса, ретиво трубя, подкатил пожарный автомобиль. Народ не хотел расходиться... его потеснили силой.
Выдвижные пожарные лестницы оказались смехотворно коротки для такого дела. Но служивые получили безоговорочный приказ — не отступать. В конце концов купол собора был покорен двумя смельчаками. Было видно, как, опоясав себя веревками, они осторожно перемещались по жестяной выпуклости. Наконец с поднебесья донесся зычный клич: «Расходись! Убью! Расходись!» Толпа ломанула в стороны. Раздался страшный ураганный свист и грохот, будто явлен был прообраз будущих бомбежек, — и наземь, корежась и крушась, шмякнулся завернутый лист железа. Верно, ветер вчера подшутил над людьми, оторвав и перекрутив железяку, заставил ее бить поклоны. Народ тяжело вздохнул...
Зачем я так много говорю об этом незначительном городке? Признаюсь — он мне очень близок. В молодости я частенько бывал там в командировках, жил по нескольку недель, облазил его вдоль и поперек. Город не то чтобы очаровал меня, нет, скорее, я подружился с ним. Теперь, встречая в печати или по телевизору скудные упоминания о нем, я радуюсь за него, говорю жене и дочери: «Я был там. Хорошее место!..» Мне стало досадно, когда, купив географический атлас, разыскав сей град, я увидел явную несправедливость. Его население лет двадцать назад перевалило за сто тысяч жителей. Картографы поленились присвоить городу подобающий значок на карте, криво поставили точку в махонький кружочек (что означают от тридцати до ста) — такое вот нерадение... Я стал искать по карте подобные неполноценные кружки, нашел Мичуринск, Батайск и Тернополь. Мне стало очень обидно за город, с которым мы сдружились.
О своих родителях Александр Семенович никогда не говорил. Одно достоверно известно — он родился в простой рабочей семье, где умели ценить копейку. Отец его, как я понял, работал монтером, лазал по электрическим столбам, в те годы то было вполне престижная профессия. Поэтому-то «электричество» и стало делом всей жизни Александра Семеновича.
С какой гордостью он рассказывал о собранном им детекторном радиоприемнике, тогда диковинной редкости. Практически его детали приходилось делать вручную из подсобных материалов: и конденсаторы, и катушки, и мембрану, проблему создали диоды, но и ее путем ошибок и неудач удалось решить. Приемник заговорил. Был еще жив дед, который ни как не мог взять в голову, как это Сашка, совсем малец, самостоятельно смастерил столь мудреную вещь, как радио. На мой взгляд, это значимое рукоделие явилось для Семеновича отправной вехой в жизни.
После окончания политехникума он работал директором электростанции в пригородной МТС. Он сам смеялся, ну и директор, всего и дел-то: локомобиль да помощник-монтер. Однако он не забыл, что его чрезвычайно уважали сельчане, «чай, свет дает».
Особенно Александр Семенович любил вспоминать, как хорошо стало жить перед самой войной. «Жить стало лучше, жить стало веселей!» — не раз к месту цитировал он известный Сталинский лозунг.
Раздумывая о пережитом, Александр Семенович сопоставлял людские типы довоенного и настоящего времени. Люди жили бедней и проще, в большинстве малограмотны, но были гораздо честней, чище. Жили как бы на одном дыхании, сомнений в выбранном пути, уж тем более среди молодежи, не было вовсе. Поклоняться западу, как ныне, считалось омерзительным. Джинсы, магнитофонные диски, абы какая иноземная мишура — о том и понятия не было. С упрямым максимализмом полагалось — советское значит лучшее! И пусть это не всегда соответствовало истине, вера в общий посыл, сам тот патриотический дух имел принципиальное значение. В те годы не на словах, а на деле веровали в наше превосходство, скептиков (коли таковые встречались) презирали как последних людишек. Народ был крепкий, жить бы и жить, но вмешалась ВОЙНА!
В предвоенном сороковом Александр Семенович сдал экзамены и поступил в Московский объединенный институт инженеров транспорта — МОИИТ. Жил в студенческой общаге. Учился, как и подобает безродному провинциалу, тянулся из последнего. Но тут грянула Война! Студены института получили бронь, в армию их не призвали. Однако военного лихолетья и они хлебнули сполна. Снимали с занятий на разные заготовки, отправляли на строительство оборонительных рубежей, тушили зажигалки на институтских и прилегающих крышах. Голодали на тощем продовольственном пайке. Но жизнь есть жизнь, а молодость — молодость! Ребята кадрили к девчатам, нарушали комендантский час, выпивали по случаю — скучать не приходилось.
Время было строгое, но все равно куролесили, да еще как. В сорок третьем, когда победный ход войны был не обратим, после торжественного Октябрьского заседания старшекурсники сообразили выпить. Захмелев, вышли покурить на лестницу. Кто-то не справился с желудком и вытошнил прямо в лестничный проем. На беду, внизу в холе находились железнодорожные чины. Какому-то генералу тяги досталось по полной программе. Разумеется, выпивохи попрятались по укромным уголкам. Началось расследование. Пронесло. Но это была первая ласточка надвигавшихся репрессий.
Дальше больше. Стали потихоньку подбирать студентиков. В основном по ней по пятьдесят восьмой... Ребята все собрались шухарные, палец в рот не клади, злостные насмешники и анекдотчики. Злопыхателей не было и в помине, а уж тем паче контриков, но время суровое — пасть не разевай.
Весной сорок четвертого влетел за компанию и Александр Семенович. Поначалу думал, обойдется... но не обошлось. Дня через три после ареста вызвали его к следователю. Час уже поздний, энгэбэшник что-то пишет в следственных делах, на затравленного Семеныча ноль внимания. Вертухай принес чекисту чай с бутербродами, тот кушает и читает, у Семеновича не то что слюнки потекли, холодным потом обливается со страху. Наконец пришел черед подследственного. Выполнив положенные формальности, заполнив анкетные данные дела, следователь опять углубился в чтение других папок. Опять принесли чай. Семеныч молча ждет, прощается с жизнью... Но вот следователь, словно прозрев, обращает внимание на арестанта. Зачитывает тому обвинение, показания свидетелей... Бог ты мой, какой самой отъявленной контры там не написано! Выходит, то говорил подследственный в общении с друзьями и знакомыми, настоящий враг народа. Александр Семенович и в страшном сне подобного не мог сказать. Кошмар, да и только! Естественно, он не стал подписывать провокационного оговора. Следователь давить не стал, подержал с полчасика и нажал на кнопу вызова — в камеру. Время утреннее. Поспать не пришлось. Полки-лежаки подняли и завинтили. Весь день на нервах, тем паче наконец дошло до сознания, что пахнет керосином, да еще как. Вот она — Голгофа, и нет никакого спасения!
Вторая ночь. Только произвели отбой, опять подъем — к следователю. Тот ведет себя по-прежнему, ему спешить некуда. Студент не первый, не последний, ни таких деляг обламывали, — сознается... Семеныч же продолжает мандражировать, слаб еще, духом не заматерел. К утру опять прозвучали чудовищные обвинения, доказывать следователю, что ты не контрик, — бесполезно. В кутузку!..
Ближе сошлись с сокамерником. Интеллигент, пианист. Такие же беспочвенные обвинения. Говорили о многом... Музыкант постарше, поопытней, учил принять судьбу как она есть, не противиться воле рока, не роптать. Потом, после приговора, они на мгновение увиделись в тюремном коридоре, говорить нельзя. Пианист три раза разжал и сжал распростертый кулак — пятнадцать лет!..
На третью ночь Семеныч обнаружил, что с ним творится что-то неладное. От изнурительной нервотрепки и насильственной бессонницы в голове помутилось, стали витать какие-то сумеречные образы, порой хотелось на все плюнуть и подписать листы протокола. Впрочем, он еще не совсем свихнулся и устоял в третью ночь. Следователь оставался невозмутим, в НГБ берут ребят с крепкими нервами.
Днем появились голоса... То мать о чем-то спросит, то матом кто-то обзовет. Может, ругаются через стенку, да толстая кладка, звуку не пробиться. В момент просветления Семеныч понимал, что начались слуховые галлюцинации. Когда опять находило, аргументы во вздорности голосов рассыпались, точно кто-то действительно говорит на ухо. Да еще стало примешиваться чувство, что сокамерник знает о Семеныче много нехорошего, которого не было, но сосед думает, что Семеныч впрямь подлец и подонок. А как проверить, ведь не будешь спрашивать: «Ты в самом деле так считаешь?» Александр Семенович понимал, что сходит с ума.
На четвертую ночь он не устоял. Устал. А будь что будет! Пропади все пропадом! Уж лучше в зону, чем в психушку. Александр Семенович безоговорочно подписал странички со своими контрреволюционными и пораженческими воззваниями, со всеми своими антисоветскими байками и анекдотами... Продал черту душу!
Следователь дружелюбно похлопал Семеныча по плечу и в награду за измену того своему Я разрешил поспать.
Когда Александр Семенович проснулся, то был совершенно другой человек. Прежнего Сашка не было. Вообще не стало такого живого человека. Прежний Александр Семенович умер, а вместе с ним умерли добро, правда, справедливость. Возникло новое существо — зек, раб, никто...
Александру Семеновичу дали десять лет лагерей.
В пересыльном бараке по названию «вокзал» Александр Семенович стал очевидцем, если не прямым участником, одной кровавой разборки. Большое внутренне помещение барака по трем сторонам опоясано трехъярусными нарами, четвертая стена отгорожена дощатой переборкой, там охрана и начальство. На нарах вповалку лежат зеки, спрессованные, как сельди в бочке, прибывшим новичкам места не найти. Александр Семенович с приятелем, не зная куда податься, недоуменно притулились в центре зала у металлической фермы-подпорки. Сидят на корточках, курят. Тут к ним подходит цивильного вида мужчина в кожаном реглане с двумя чемоданами — на фраера не похож. Он вежливо попросил покараулить его вещи, пока отлучится на минуту, другую. Дело обычное. Но стоило ему уйти, как с близлежащих нар поналетели урки с целью захапать чужое. На протесты Семеныча и его друга — ответ один, ребята быстро схлопотали по морде.
Вот стоят они, недотепы, утирают разбитые носы. Появляется хозяин чемоданов. Ему без слов все понятно. Один только вопрос: «Кто?» Приятель ткнул рукой на верхние нары. Там идет дележ захваченного добра, у шпаны праздник. «Кожаный плащ» подходит к лежанкам налетчиков, твердо приказывает уркаганам: «Вещи немедленно сложить, чемоданы поставить на место!» Куда там, его и слушать не хотят. Он настойчиво повторяет, заходит в проход между нарами. Его норовят пнуть ногой, всячески обзывают. И тут в мгновение ока «кожан» выхватывает из рукава блестящий стилет, вскочив на края лежанок первого яруса, сцапывает первого попавшего нахала и закалывает его. Следом второго, третьего!.. Все произошло будто в замедленной съемке, навсегда врезалось в память. Чок и раз, чок и два, чок и три — прямо как кабанов на конвейере!.. Трусливую шантрапу как ветром сдуло. «Плащ» подзывает одного из дрожащей рвани, велит собрать и отнести вещи. Тот подобострастно трясущимися ручонками собирает разметанный скарб, укладывает поклажу. Уже и добровольные носильщики заискивающе подставляют спины.
Но вот чемоданы на прежнем месте. «Плащ» презрительно оглядывает урок, сплевывает, улыбается незадачливым сторожам и с высоко поднятой головой направляется к дежурке. На вопрос заспанного вертухая: «Чего надо?», без затей отвечает: «Я тут трех падл заколол... Зови начкара».
Да... — подумалось тогда Александру Семеновичу, — личность!
Как вести себя, находясь в среде отпетых уголовников? Среди бандитов, как и везде, существуют разные люди: с одной стороны есть щепетильные законники — рыцари уголовной чести и романтики, с другого полюса — самая откровенная мразь, нелюди. Прежде всего следует в любой ситуации сохранять собственное достоинство. Не ползать на брюхе, не лизать сапоги, но и на рожон не лезть — держаться со всеми ровно. А главное — не бояться смерти, лучше умереть, но сохранить честь. Помни, для остального вольного мира ты и так уже умер. Духовная смерть жутче, физическая — чик... и в белом тоннеле... Совсем не страшно.
Одному среди людей плохо. Вот и зеки группируются по интересам. Хуже всех «власовцам», их все ненавидят, одно слово – изменники Родины. Власовцы от безнадеги сбились в крепкие бойцовские группы. Их не тронь, будут драться насмерть, с поножовщиной, с арматурой — им терять нечего. Блатные, ну это понятно, там своя вековая иерархия. Как говорится, без комментариев... Политические же, коль в лагере их мало, прислоняются к бытовикам. Сами же по себе в советское время политические силой никогда не были и не будут, ибо много среди них размазни и слюнтяев. Конечно, война и в лагеря привнесла свои суровые коррективы. Нередко случалось, что фронтовики (суки — так звали их урки) брали верх над уголовными и держали масть в зоне. Но начальство всегда и непреклонно было на стороне блатных, ибо там оно формировало себе слуг и палачей. Рано или поздно уголовники все равно брали верх.
Я привел не собственные домыслы, так рассуждал Александр Семенович, и я доверял ему, как никак, он отбухал все десять лет.
Воспитательный процесс лагерников начался еще в столыпинских вагонах-заках. Семеныч уже со многим свыкся, но и тут он был шокирован. Процедура заключалась в следующем. Лагерный состав останавливался где-то на пустынном перегоне. И в течении часа вагоны передавали друг другу сатанинскую эстафету, будто чудовищная приливная волна грохотала несколько раз от одного конца вагона до другого. То топали десятки зековских ног, бегая от торца до торца, увертываясь от ударов киянок на длинных ручках. Такими деревянными кувалдами их молотили по головам и спинам разъяренные охранники, как правило, из злобных поволжских народов. И вот так раза три на дню... Пока приехали на место, плечи стали сизыми.
Однажды эшелон остановили среди тундры, но бить не стали... По вагонам быстро разнеслась трепетная весть: «Побег!» Охрану бросили на поимку беглецов, посадили на маленьких киргизских лошадок и пустили по топям. Как зеки желали удачи своим товарищам... Иные страстно молили о том всех святых, другие кляли на чем свет стоит ненавистных чмошников-охранников, желая тем сгинуть в болотах. Но проведение скупо к зекам. Бегунов изловили. Заключенных вывели из вагонов и построили в ряд. От головы состава повели всем напоказ двух изможденных, мокрых и грязных парней с фанерными табличками на груди «Беглец». Несчастные еле шли, спотыкались. Их подгоняли площадным матом и увесистыми ударами прикладов в спину. Потом, как на заправском митинге, был зачитан приказ коменданта эшелона. Собственной властью капитан Синичкин приговаривал беглецов к смертной казни через расстрел. Приговор был приведен в исполнение тут же, за бугорком.
Но вот они на месте... Их высадили вечером на безымянном полустанке ветки Котлас-Воркута. Построили в колонну по четыре и повели на север в ночь...
Кстати, зеки в лагере загодя знают о новом этапе, знают о примечательных личностях: законниках, высшем комсоставе, заслуженных артистах там... Александр Семенович потом узнал, что вместе с ним попали в лагерь два Героя Советского Союза (конечно, разжалованных), генерал-лейтенант инженерных войск и известный в определенных кругах вор в законе Чика — Чикин Михаил, как оказалось, его земляк.
С прибытием этого самого Чики в лагере между уголовных развернулась настоящая война не на жизнь, а на смерть. В конце концов на одной из попоек Чика заколол старого авторитета слесарным шлямбуром (сказывали, прошил в самое сердце), и жизнь в зоне пошла обычным порядком.
Генерал же оказался вполне заурядной личностью. Его подселили почти рядом с Александром Семеновичем. Семеныч как-то из благих побуждений поинтересовался у бывшего «лампасника», мол, по какой специальности тот инженер? Генерал высокомерно ответил: «Я инженер вообще...» Лагерное начальство вскоре разобралось в деловых качествах инженер-генерала. Он покатился вниз по начальственной цепочке лагерных спецов и остался бы прозябать в десятниках, если бы не заболел воспалением легких. Из жалости, а может, по телефонной команде его оформили библиотекарем выдавать книжки. Семеныч с ним даже подружился. Так что в русской литературной классике он недостатка не имел, в чем и был весьма благодарен бывшему генерал-лейтенанту технической службы.
Человек так устроен, что рано или поздно ко всему привыкает. Привык и Александр Семенович. Свыкся с рабским лагерным распорядком, сжился с бесправием, беспределом, творимым вертухаями, и самоуправлением из уголовников. Постепенно у него наладились (если так можно назвать) бытовые условия. Появились собственные нужные вещи, обустроилось с некоторым комфортом рабочее место. Можно было расслабиться, покемарить, попить чайку с друзьями, короче — отвести душу.
Естественно, случались стычки с блатными, правда, без большой крови. Семенычу еще повезло, пахан Чика пронюхал, что студент его земляк, и взял под свою опеку. Слава Богу, не давал мерзких поручений, так, по мелочи, по монтерскому (Семеныч пробыл в зоне электриком): собрать кипятильник, проводку провести в нужное место. Даже иногда подкармливал... Года через три Чику по открывшемуся следствию увезли, но Семеныча блатари уже не трогали, он считался как бы своим.
Поднатерпелся страху Александр Семенович в последние два года. Его уже расконвоировали, часто приходилось работать за пределами лагеря. Монтерские когти на плечо и вперед... Только вот вожделенная «свобода» обернулась бякой. Уголовные, снабдив Семеныча двумя резиновыми грелками, понудили таскать с воли водяру. Само собой разумеется, что отказ в таком деле начисто исключался. Ну а ежели поймают с водкой — нашьют новый срок... Вот и крутился бедняк Семеныч, как уж на сковороде: обвяжется по голому телу грелками, главное, чтобы не булькало, и тащит... И ничего не поделаешь? Сам никак не мог понять, видно, Бог сжалился. Никто не стукнул, да и не шмонали сильно.
О лагерной жизни Александра Семеновича можно много чего порассказать, только не благодатная это тема, да и жаль портить читателю настроение...
Большого зачета Александру Семеновичу было не положено, так что отсидел он девять лет. Вышел своим ходом, без хрущевских амнистий. Реабилитировали его гораздо позже, в пятьдесят седьмом.
Вернувшись домой, устроился Александр Семенович в небольшой заводик-артель по выпуску запчастей к автотракторной технике. В те годы знающих специалистов днем с огнем поискать, а Семеныч пришелся ко двору, через месяц провели его главным энергетиком.
С электричеством работа не мед. Вспоминая те дни, он зачастую повторял: «Не было ни кусочка изоленты, проволочную скрутку приходилось обматывать тряпками...» Естественно, присутствовал страх пожара, малейшая искра и пиши пропало...
Как-то осенним вечером сидит он дома, вдруг влетает сосед, весь взмыленный: «Санька! Твой завод горит!» У Александра Семеновича все оборвалось... Там долго разбираться не станут: «Кто главный энергетик? Только пришел с зоны — вражина! Снова, сука, за свое — вредитель!» И опять: «По тундре, по широкой дороге...» Как оголтелый, выбежал малый на улицу, взаправду, в стороне завода висел ржавый густой дым. Молодой он еще был, сильно не поизносился — инфаркта не произошло. Подбежал Семеныч к заводику, и камень с сердца упал — горел склад утильсырья на станции, пронесло на сей раз...
Но все равно через полгода отчего-то не заладилось у Семеновича в тракторной артели. То обмоточный провод в бухтах снабженцы побьют, а энергетик отвечай. То накладные не сойдутся, а ведь Семеныч воровать ни-ни боится. То кожух у силового трансформатора по швам пойдет, то в нем же масло на лампады сольют... Начали к энергетику придираться. Не так уж чтобы и сильно, может, просто для порядку? Но, будучи «меченным», пока мать с отцом еще живы, надумал Александр Семенович уйти с артели подобру-поздорову.
Подошел отпуск. Подвернулась платная путевка в прибалтийский дом отдыха. Чего уж там — Семеныч, холостой парень, взял и поехал...
Неисповедимы пути господни... Александр Семенович повстречал свою любовь в Прибалтике. По судьбе вышло, что за пригожей девушкой ему пришлось ехать в Литву. Семеныч не любил распространяться о личных сердечных делах, считал то ниже мужского достоинства. Не годится и мне дофантазировать за Александра Семеновича подобающие для него любовные сцены. Одним словом, все сложилось как нужно, женился он на скромной русской девушке, медсестре из дома отдыха.
А чуть раньше и с работой все утряслось — лучше некуда, она сама нашла его. В одном из местных заводиков вышел из строя крупный электродвигатель, стояли неделю... Молва про ту нужду не обошла и дом отдыха — такое время умельцев и в больших городах не хватало. Семеныч не артачился, взялся за дело, засучив рукава.
Мотор немецкий, конечно, паспорта не было, клеммная коробка разбита. Местные навешали таких «соплей», диву даешься, как это двигатель совсем не сгорел? Первым делом Александр Семенович «прозвонил» электродвигатель, пытаясь понять, что к чему. Разобравшись, он набросал на листочке схему обмоток, проверил еще раз тестером и подсоединил концы... Настал решающий момент. Собралось недоверчивое начальство: русские в полувоенных френчах, литовцы в цивильных костюмах, работяги, те тоже — «сумлеваются», мол, вражий мотор не соизволит работать...
Александр Семенович вдернул рубильник, двигатель натужно загудел и, плавно набирая обороты, закрутился. «Ура!» — закричали вокруг. Один лишь Семеныч знал по опыту — радоваться рано, не известно еще, как движок поведет себя под нагрузкой. Но тоже был доволен — двигатель живой! Пришлось наладчику прикрикнуть на тупоумных. Натянули ремни трансмиссий, подали ток. Мотор надрывно загудел и задергался, Семеныч мигом отключил сеть. Втайне он надеялся, что повезет с первого раза, но по закону подлости «метод тыка» не сработал.
Пришлось опять перекоммутировать клеммник. Нашлись, которые возроптали:
— Бесполезно, лучше вышвырнуть немецкое дерьмо на свалку!..
— Я«ваам выброшшю»! — отрезал директор, — ты, «Семянавич», работай, работай, не слушай «лянтяев»! — наставлял он.
— Должен пойти... — был короткий ответ.
Дело мастера боится! Двигатель судорожно дернулся, заурчал, и поплыли широкие ленты трансмиссий, завертелись валы станков. Электромотор работал. Семеныч, сдерживая радость, колдовал у реостата, наконец вытер ветошью руки: «Ну, по-моему, нормально...»
— Молодец! Качать его! — героя дня, русского парня, подхватили на руки.
Потом директор повел его к себе, оживленные работяги тоже хотели всей оравой втиснуться в кабинет, но их выпроводили.
— Спасибо, парень, тебе, выручил ты нас! Мы уж и не знали, что нам делать? — директор, парторг, главный инженер пожали запачканную «мазутой» руку Семеновича.
— Слушай, Александр! Давай к нам энергетиком! Работы, правда, много, да ты смекалистый, справишься...
— Давай, давай! — поддержали парторга директор и главный инженер.
— Да я ведь после зоны, мне нельзя в Прибалтику? — пытался отговориться Александр Семенович.
— Ничего, у нас можно! — успокоил парторг-орденоносец.
— И «сямью» устроим, — дал обещание директор, — и «жиле» дадим!
— Да нет у меня семьи, умерли все после войны...
— Так женим, ты главное, не робей! — Хлопнул по плечу парторг.
— Да я и не робею! — улыбнулся Семеныч.

Так Александр Семенович оказался в Литве. Со временем обжился, освоился и с литовским языком и, кажется, забыл, что он тут иностранец. По правде сказать, служебная карьера Семеновичу не удалась, в большие люди не выбился. А даже наоборот, застал я Александра Семеновича в должности электромеханика на заводской машиносчетной станции, закрепленной за бухгалтерией.
Жена Александра Семеновича — Валентина Гавриловна иногда заходила проведать муженька. Последние годы перед пенсией стал он частенько «поддавать», его пьянство, естественно, беспокоило супружницу. С первого взгляда могло показаться, что она держала мужа в ежовых рукавицах, на самом деле было не так. Жена никогда не ругала, не корила Семеновича, но то, что он явится домой выпивши, — крайне подавляло его. Он очень совестился Валентины, прилюдно казнил себя за безволие и слабость. Должно, они души не чаяли друг в друге. Но, повторю еще раз, не любил Александр Семенович выставлять своих чувств наружу.
Я уже не работал на машиносчетной, уезжал за «синей птицей», когда умерла Валентина Гавриловна. Приехав на побывку, зашел проведать Семеновича и поначалу не нашел в нем особой перемены, правда, одет он был несколько пестро. Не зная об его утрате, я полез со своими новостями — Александр Семенович сам поведал мне о своем горе. Мы выпили... Семеныч выглядел сиротой, но не плакался, наверное, уже начал свыкаться со смертью супруги. Во всяком случае, встретив меня через год, он не обмолвился о своем одиночестве. И это не равнодушие, а деликатность, я то знаю — Семеныч сильно переживал.
Его сына — летчика я видел всего раз. Он как-то, будучи в отпуске, забежал к отцу в разгар трудового дня. Здоровый такой, мускулистый парень лет двадцати семи. Наши гаврики сразу же раскололи военного на выпивку. Александр Семенович не возразил. Летчик оказался мужиком простым, не важничал, носа не задирал — он нам понравился.
Как сейчас свежо воспоминание перед глазами... Ранним утром, часов в семь, я распахиваю дверь мастерской. Сбоку огромного стола (он и верстак, и письменный, и обеденный) на древнем скрипучем стуле с подлокотниками, сгорбившись, сидит Александр Семенович. Над его взлохмаченной головой в лихом развороте плеч реет Маяковский (журнальная картинка). Семенович курит свой любимый «Беломорканал». Помнится забава с ребятами: отыскивали на пачке папирос число «четырнадцать» и еще какой-то (уже не помню) загадочный символ. С другой стороны прикорнул проектировщик Василий Михайлович Востриков, он тоже курильщик, смолит жиденькие сигаретки с самодельным бумажным мундштуком. Эти обслюнявленные и засохшие мундштуки разложены по всем углам машиносчетной, Востриков не сносил сорить на пол.
По обыкновению я заявлялся позже всех (ехал на автобусе с другого конца города). Чинно здороваюсь с коллегами, стреляю курнуть... если есть, закуриваю свои. И тут Александр Семенович, словно опомнившись, вскакивает со своего места и начинает собираться. Мы знаем — он направляется в соседний киоск к его открытию, за свежими газетами. Как ни странно, но Семенович обязательно отпрашивался у начальницы, хотя совершенно ее не боится, а в иных обстоятельствах и вовсе ни во что не ставит. Но, как говорится: порядок есть порядок. Пока его нет, мы тихо дремлем. Признаться, никому в голову не приходило вместо Семеныча сбегать за прессой, уважить старика. Александр Семенович по обыкновению предпочитал центральные издания: «Правду», «Известия», «... индустрию» — местных он не читал. Мы расхватываем пахнущие типографской краской газеты, первым делом читаем о событиях за рубежом, обсуждаем их. Не знаю, как остальные, но благодаря Семенычу я прошел своеобразные курсы политпросвета: знал немало иностранных государственных деятелей, разбирался в проводимых теми курсах, в общем, ориентировался в международной жизни. И слава Богу...
Пора и честь знать, то бишь приступать к работе. Цепочкой, друг за дружкой, пускаемся мы в обход по машиносчетной станции. Естественно, Александр Семенович впереди, как в заправской клинике, — профессор и его ассистенты. Эту параллель можно и дальше продолжить, он спрашивает у медсестер-операторов состояние их подопечных больных — табуляторов, сортировок, перфораторов, суммировок. Если следовало нарекание, Семенович немедля устранял неисправность. Нас, молодых механиков, порой злило, какого черта он лезет, дефект несущественный, с ним любой справится... Оставаясь одни, мы так и поступали, но Семенович был щепетилен и педантичен. Когда не было замечаний, мы возвращались в свою избу-читальню — поговорить за жизнь. И были крайне раздражены, стоило какой-нибудь девчонке-оператору попросить о помощи: замяло карточку, заело клавишу. Такие пустяковые неполадки должны по негласным правилам устранять молодые, но если выходило, что посложней, тогда мы оглядывались на Семеновича. И его не нужно было понукать. Меня всегда удивляла его безотказность во всем: остаться сверхурочно — пожалуйста, перетаскать ящики с перфокартами — извольте, нужно то, нужно это — сделайте одолжение...
И еще одна деталь. Наш кильдимчик — своеобразная кавказская мастерская в заводоуправлении. У кого где бы что ни сломалось — все идут к нам. Так было заведено Александром Семеновичем, причем чинил он совершенно бесплатно и на совесть. Нас по лености это часто раздражало. Но Семеновичу нравилось таким образом общаться с разными людьми. Он и нас приучал помогать людям, причем без магарычей — сталинская школа, одним словом. Был, правда, плюс от такого альтруизма — везде для нас был открытый кредит. И еще одно правило. Деньги, взятые взаймы — всегда отдавались вовремя. Казначеем у нас был Василий Михайлович. Нет, он не держал деньги в кубышке, но он вел наш дебет и кредит и в зарплату извещал — кто кому и сколько должен. Очень удобно и справедливо, не правда ли? Кстати, вот любимая пословица Вострикова: «Дружба дружбой, а табачок врозь!»
Изредка перепадала халтура — где-то на других заводах ломалась вычислительная техника, и нас приглашали помочь. В таких случаях ходил Семеныч и кто-нибудь из молодых в качестве подмастерья. Фактически ремонтировал Александр Семенович, деньги же за работу (сколько дадут — твердой таксы не было) поступали на общий пропой, быть «шкурой» считалось у нас самым последним делом. Потом в жизни попадались мне всякие «сучары» — собьет пятерку в рабочее время, похваляется ею, а чтобы угостить сослуживцев, так ни-ни... Александр Семенович был не таков — артельный мужик!..
Через наставничество Александра Семеновича прошло немало школяров, и, я убежден, для его питомцев оно не осталась бесследным. Встретишь коллегу-соученика, и перво-наперво: «Как там Семеныч поживает?» Случалось, собирались и ехали — проведать... Александр Семенович был неизменно рад таким встречам, он, как отец родной, был участлив к судьбе каждого, с ним делились радостями и невзгодами, он все понимал и сочувствовал.
Что еще мне помнится? Иногда к нам в мастерскую забредали его бывшие сослуживцы, в основном люди пожилые, пенсионеры. Семенович обязательно предоставлял гостю свое кресло, тот, кряхтя, усаживался, и у них завязывалась занятная беседа. Они вспоминали своих начальников, оценивали их достоинства и недостатки. Молодежь не знала тех руководителей, но постепенно память усваивала «кто есть кто», и в дальнейшем я уже не был сторонним слушателем тех разговоров. И мне становилось интересно узнать, к примеру, что некто Генис теперь коммерческий директор, а некий Скурат — начальник промышленного отдела горкома. Часто пенсионеры приносились что-нибудь в починку, Александр Семенович радостно выполнял их заказ.
Особенно мне запомнились визиты совсем ветхого ветерана завода, сей дедок воевал еще в империалистическую. Будучи по жизни страстным общественником, он и в преклонном возрасте вел активный образ жизни. Приказом директора Йонас Казимирович (его имя) был утвержден хранителем создаваемого заводского музея. Старичок по обыкновению приносил объемистую папку с архивными документами и поблекшими фотографиями — результат его розыска по городу. Теперь уже Александр Семенович был вынужден облачаться в шкуру невежды, так как не мог знать членов городской управы или довоенных добровольцев пожарной дружины. Однако Семеныч и тут проявлял искренний интерес. По уходу старого «архивариуса» Семенович неизменно восхищался подвижничеством дедка, его неиссякаемой энергией, подчеркивал кристальную честность того.
Следует особо заметить, что Александр Семенович никогда не отмахивался от людей. Что общего у него с малограмотным заводским плотником, о чем им говорить то? Иногда ходоки были сильно выпивши, но и с такими забулдыгами Семенович находил общий язык, был радушен.
Александр Семенович был наделен талантом, умением разговаривать с людьми. Пожалуй, и по сей день я не встретил лучшего собеседника. Какие могли существовать темы общения между мной, юнцом, и убеленным сединами метром?.. Оказывается, их было предостаточно. Особенно были захватывающи разговоры о современной физике. Мы оба увлекались фантастическим миром сверхскоростей и огромных гравитаций, парадоксами времени-пространства и прочими загадками теории относительности. Сейчас-то я понимаю пустоту того околонаучного трепа, но тогда я, как говорится, ловил кайф. А вот проектировщик Василий Михайлович был реалистом. Он весьма насмешливо относился к нашим «диспутам», конечно, ни черта в том не понимал и удивлялся, как это возможно часами рассуждать о подобной чепухе.
Сейчас я с печалью вспоминаю тогдашнюю жизнь. Сегодня люди прагматичны, не транжирят время попусту, не трепятся по пустякам. Хорошо ли это? А Бог его знает?.. Во всяком случае, тогда на работу мне было ходить комфортней. Сейчас идешь как на каторгу, порой сравниваешь свое существование с рабским... Работа — дом, дом — работа. И сплошная пустота...
Так вот, мне было приятно и комфортно общаться с Александром Семеновичем. Прочтешь, бывало, умную книгу — обязательно поделишься своими соображениями с Семенычем, подискуруешь с ним — «пирдуха!», как говаривал Олег Ефремов. А что сейчас? С кем поделиться прочитанным, день-два поносишь в себе и забыл?.. Книг никто не читает, эрудиция нынче не в почете, «Мамона» все сожрала. Хорошее тогда было время, «совки», подобные мне, жили для души, а не для брюха.
А как умел Александр Семенович работать?! Уверяю вас — в высшей степени добросовестно, а в точной механике педантизм великое дело. Далеко не нужно ходить, достаточно сравнить его с собой тогдашним. Устраняешь неисправность, вроде не халтуришь, а мысль одна: поскорей бы устройство пошло. Чуть получилось, хоп, затягиваешь гайки, кабы не сделать хуже. Вроде отремонтировал, а совесть не чиста, твердо не уверен — будет ли хорошо действовать в дальнейшем.
После Александра Семеновича хоть «знак качества» ставь — гарантия сто процентов. Он никогда не делил: моя или твоя обязанность, если у напарника не получалось, он обязательно помогал. Любому было ясно, что вкалывал Семеныч поболе всех, получал же по тарифному разряду, но он ни разу не возмутился, якобы перерабатывает.
Помню, однажды заглянул в гости, как он нахваливал нас, прежних, перед новыми сотрудниками. «Вот были механики, я при них отдыхал, не давали шагу ступить, все сами...» А может, оно так и было, а я уничижаю себя по скромности?.. Куда там... Мы ему в подметки не годились, да и делал он в основном все сам, а мы так были на подхвате...
К чести Семеныча, он все же научил нас кое-чему... Пришла пора, когда, как грибы, стали расти вычислительные центры, и его ученики котировались там довольно высоко, даже те, которые у нас считались самыми бестолковыми. С возрастом многие стали классными мастерами, хотя я уверен, вернись они на старое место — их участь по-прежнему быть в тени Александра Семеновича.
Как сейчас перед глазами...
Завершается рабочий день, девчонки-операторы столпились у большого зеркала — наводят лоск. Александр Семенович перед окончанием смены обходит машинные залы: где выключит рубильник, где натянет чехол — девки спешат, торопятся... — где погасит свет. Но вот все в порядке. День окончен — по домам! Как быстро пролетел день... Признаться, грустно расставаться с Александром Семеновичем... Но было и отрадно, ведь настанет завтра!..


СВИДЕТЕЛЬ — II


Вычурные литые створки ворот, зловеще клацнув, захлопнулись за спиной, выбросив меня из оранжерейного мирка — транзитного прибежища одиночек, эфемерной грезы, что надсаживает душу неминуемым концом. Хлесткий ветер ударил в лицо, дыхание перехватило, колючие хлопья воздуха, подобно комкам ваты, запечатали нос и рот. С минуту я простоял в недоумении, не в силах осознать, что необходимо идти домой. Все иллюзии рано или поздно заканчиваются. Я зашагал вон от собора.
Сгущались сумерки. Потоки густой тьмы поспешно заструились вдоль стен стародавних домов, отпугивая черными ямами в оконных нишах, бездонными омутами в провалах подворотен. С неотвратимым упорством мги становится больше и больше, потемки прибывают в геометрической прогрессии. Вот их бесшумные воды залили проезжую часть улиц, следом заплескались у нависших балконов, наконец подступили к чердачным оконцам. Ночь накрыла землю! Город, словно былинный град Китеж, погрузился в зыбкую трясину. Но небо еще противится, поджимает хмурые облака, боясь замочиться в растекшейся мгле. Безбрежное черное море с утопшим городом и рваное лоскутное небо над ним — еще две разные стихии. Подспудно теплится надежда, что налетит свежий ветерок, разгонит тучи, мглистые оковы спадут — ночь отступит. Но тщетно, средь черных вод прорезался свет фонарей — призрачных маяков (как на картинах Чюрлениса). Их мерцающее гало влечет к себе, колдовски подманивает: «Эй, заблудший странник, иди к нам, спеши скорей, иначе пропадешь...» Путник поддается на их зов и, погибает... Небо начинает сдаваться. Порой всполохи зарниц бросаются в атаку на темное марево, даже теснят его, но мгла неодолима и ненасытна, она сжирает самоотверженный свет. Мрак торжествует! Светлый клочок неба темнеет, съеживается, пятится на запад. Он уже бессилен и ничтожен. Кто его запомнит, кому он нужен? Все царствует ночь! Кто знает, не навсегда ли?..
От соборной площади до маленькой гостиницы, где я живу, не так далеко — ходу минут десять. Десять минут ничто, были и нет, хотя это отсрочка, ничтожная отсрочка, но она принадлежит мне. Я могу оставаться самим собой, я вправе побыть с самим собой, подышать свежим ночным воздухом, ощутить колкие капли заморосившего дождя. Я волен делать, что хочу... Я могу повернуться и пойти на вокзал. Купить билет и пройти в разбуженный посадочной кутерьмой вагон. Найти свое место и отдернуть маленькую занавесочку на никелированном стерженьке. Смотреть через толстое стекло на уплывающий перрон, на исчезающие фигурки провожающих, на мерцающие огни городка. Радоваться обретению независимости.
Но я не сворачиваю в направлении вокзала, продолжаю топать к себе в гостиницу...
Я с усилием растворю неповоротливую стеклянную дверь и окажусь в ярко освещенном вестибюле, окаймленном кожаными креслами. Он полон ночных гостей, осаждающих администратора, молящих о даровании приюта. Я проследую на второй этаж, чувствуя спиной завистливые взгляды страждущих постояльцев. Им, беднякам, невдомек, что я с удовольствием отказался бы от своего преимущества в их пользу, но, увы, мое время еще не вышло. Я пройдусь по коверной дорожке, словно по сырому речному песку, прошествую неспешно. Остановлюсь у огромного (от пола до потолка) окна в небольшом холле, разделяющем этажные секции. Осмотрюсь в ночи: по правую руку высится подсвеченный латинский крест, слева горят неоном буквы «VISBUTIS» на крыше высотки другого отеля, мерцают огни фонарей, ползут светлячки автомашин. Погожу секунд пять и открою дверь своего номера.
Мои уши резанет надсадный вой кассетного магнитофона — нечленораздельные вопли иноземных бардов, скребущий по нервам лязг электрогитар. В сигаретном дыму плавают красные распаренные лица моих «однокамерников», обязательно раздастся смех глупых девиц с тощими попками, обтянутых линялыми джинсами. Меня представят девкам, пригласят к столу... Я уставлюсь на объедки и опивки: консервные банки с рвано вскрытыми крышками, кружки колбасы, нарезанные на бумаге, лежащие на полировке корочки хлеба, пустые стаканы, опорожненные пивные и винные бутылки.
Разливая по новой, обойдя меня, мужики ответят, мол, ему нельзя... Кто-то из девушек обязательно начнет допрос с пристрастием: — почему? Ну, что я ей отвечу?.. По обыкновению прикинусь этаким циничным малым, якобы нахожусь в завязке, хотя выпить и не прочь, но не положено и в том же роде.... Случается, иная девица находит мой ответ не убедительным, просит клюкнуть с ней хотя бы чуточку. Я отвожу ее липкие пальцы, выбираюсь из-за стола и сматываю удочки. Мне всегда стыдно этого бегства. Спускаюсь поужинать в бар, хотя есть мне совсем не хочется, но необходимо убить время, случается мои ребята засиживаются допоздна.
В баре меня давно признали — тот, кто никогда не заказывает выпивки. Беру что-нибудь легкое и кофе, присаживаюсь в уголке, как правило, он всегда не занят. Лениво ем, смакую крепкий кофе, иногда перелистываю попавшие под руку газеты или журналы. Ловлю более интуитивно недоуменные взгляды официанток: порой презрительные, порой сочувственные, порой подозрительные. Усмехаюсь внутренне — за кого они меня принимают? Молодой, одинокий, элегантный мужчина и — ни капли спиртного. Скорее всего, мент или комитетчик?.. Я и не собираюсь их разуверять, да так и проще, не пристают и не гонят. Вот и веду себя подобающим образом, листаю прессу да потягиваю кофеек. Ничего не поделать... Приходится играть роль уравновешенного, знающего себе цену работника органов. Бывает, под настроение намеренно подыгрываю дурындам, делаю каменное лицо и одним взглядом, деловито, окидываю панораму бара. Филер, да и только... Так я высиживаю не более часа, в конце концов нервы не выдерживают, расплачиваюсь и ухожу.
Возвращаюсь в номер, благо он из двух комнат: гостиной и спальни. Включаю торшер, ложусь, не раздеваясь на тахту и опять что-нибудь читаю. Из соседней комнаты доносится визг, писк — ребята зажимают девчонок. Уж как так мне удалось себя поставить, не знаю — но никто не посягает на спальную комнату для известного дела.
Чтобы совсем не осрамить сожителей, замечу, что мы вместе занимаемся на курсах повышения квалификации. Вообще-то это неплохие пацаны, башковитые, острые на язык, иные грамотнее меня. Беда только, малость неуемные (простим им) — девиц водят, устраивают каждый день пьянки. Скорее всего, на их месте я вел себя точно также, если не круче. Слава Богу, ребята вошли в мое положение и не доматываются. Даже с похмелья завидуют мне, просят денег взаймы — даю, как не дать. Да черт с ними, с деньгами, участвуй я в гульбе — ушло бы в сто крат больше. Я им не дядька, не мне их воспитывать, да это и бесполезно. Как говорится, пока не клюнул жареный петух...
Подходит время, и человек крепко задумывается...
Пожалуй, над тем, чтобы вовсе не пить или пить в меру, он размышляет всегда: в часы утреннего похмелья и когда стоит в винной очереди, наблюдая омерзительные опустошенные типы спившихся людей, которых уже не спасти... и в бессонницу. Ему то и дело о том талдычат мать, жена, доброхоты, он читает про то в газетах, смотрит телепередачи «об алкоголиках». Он в той теме постоянно. Даже когда нетрезв, зарекается — все, больше не буду, это последний раз. Даже болтая с собутыльниками, он сетует на мерзость пагубной привычки. Случается, они даже сговариваются бросить пьянство, заключают суровое пари. Но тщетно... И вот, побывав в вытрезвителе, заплатив штраф, человек зарекается — все кончено, начну новую жизнь.
Хорошо начинать «новую жизнь». Полон энергии, веры в собственные силы. Доволен собой: «Ой, какой я молодец, не пью аж две недели!» Воображаешь, как такое состояние продлится месяц, год, всю жизнь. Начинаешь фиксировать в биографиях знаменитостей их склонность к зеленому змею... а я, мол, не таков. Отстраненно взираешь на бывших собутыльников — рубль да двадцать копеек, сколько еще не хватает?.. Красота, да и только! Идешь по городу с высоко поднято головой, — ой, как хорошо! Довольны близкие, довольно начальство, лишь приятели-шаромыги посмеиваются: «Сколько не пьешь? Аж две недели?.. Молоток, молоток!» Они все прошли через подобный искус. Они точно знают — не через недели, так через месяц, другой ты вернешься в их ряды. Опять станешь сдавать в общий котел «обеденный рубль», вновь будешь стрелять «трояки» у доверчивых сотрудниц, сызнова начнется старая музыка...
Почему? Не хватило силы воли?.. Да вроде можно и удержаться. Да пусто как-то стало на сердце. Ни поговорить по душам, трезвые они всегда себе на уме, не высказать наболевшего, не выразить мятежный дух. Да и червь проклятый гложет: «Все пьют, ни есть, ни пить — зачем тогда жить?» Да, конечно, существует семья, работа, книги — много чего в жизни хорошего, одного нет — чувства единения с другим человеком, чувства общности и закадычности. Это когда тебя понимают... Чистую правду сказал паренек в фильме «Доживем до понедельника». И завязывается по новому кругу...
Оправдание — все пьют... Люди употребляют спиртное по-разному: одни каждый день понемногу, вторые ежедневно — помногу, иные запоями, другие с получки и по большим праздникам. Но никто не гарантирован однажды проснуться в кутузке отрезвиловки. Есть такие, что страдают от своего алкоголизма, несут свои горести на общее обозрение, каются публично. Есть и такие, что пьют и посмеиваются над общественным мнением, им все до фенечки. Впрочем, не будем составлять классификацию выпивох, зададимся одним лишь вопросом: «Виновен ли человек в своем пьянстве?»
Да, виновен! — другого ответа нечего ждать.
Но в тоже время — алкоголизм болезнь. Рад бы не пить, да подохнешь с похмелья или чего лучше — вольтанешься. Как правило, алкогольный психоз случается, когда выпивоха резко завязывает. Пил неделю, потом взыграло самолюбие. Решил пересилить себя: прошибает холодный пот, деревенеют руки, сердце работает с перебоями — самое время пропустить сто грамм, но нет, как можно. Непередаваемые мучения, но наш человек вынослив, ему все по плечу. В обед съел ложку супа — чуть не вырвало, пьет одну воду, жидкости много, да не та. К вечеру вроде бы полегчало, только сильно болит голова, да чуток покалывает сердце. Ночью наш герой полез на стену — рвать розы с ковра или под кровать — искать тапочки, которых там нет, и увидел чертей. Как говорится, приплыли... — белая горячка. Теперь точно надо в психушку. А чтобы не стать ****утым — нужно лечиться заранее, только мало кто это понимает.
Как мне казалось, единственным человеком, искренне желающим освободиться от недуга пьянства — был один я. Остальные оказались в лечебнице в силу различных, порой абсурдных причин, но только не по собственной воле. Были экземпляры, что лежали по третьему, по четвертому разу — аборигены здешних мест прошли огни и воды. Они пользовались среди «пациентов» самым большим авторитетом. Как-то не с руки называть лечившихся от водки — больными. Здешний контингент исцеления вовсе не жаждал. Во всяком случае, в планах по выписке из больницы добровольно порывать с выпивкой никто не собирался. Наоборот, с замирание сердца внимали разговорам — каким образом можно «быстрее восстановиться от лекарств без ущерба для здоровья». Нужно было нейтрализовать накопленный в организме «тетурам», универсальным средством считался обычный лимон. Ешь лимон, и сила проклятого тетурама будет сведена на нет, можешь пить спокойно, не опасаясь за последствия.
Следует оговориться, «пациенты» не считали себя алкоголиками, а уж тем паче пропащими людьми. Находились хитрецы, что специально ложились в лечебницу, чтобы смягчить грядущее наказание — косили от увольнения по тридцать третьей, а то и от тюрьмы. Большинство обвиняло в своих злоключениях кого угодно, но не себя — жену, начальство, участкового, ЖЭК.
Разумеется, не все были отпетые пропойцы, попадались люди думающие, осознающие свое шаткое положение в обществе, обеспокоенные судьбой. Но перед массовой бравадой, пред всеобщим игнорированием трезвости — им ничего не оставалось, как прикидываться злостными выпивохами, подобно держащим масть алкашам.
Так и я вел себя. Глупо быть белой вороной в среде отъявленных алкоголиков. Понять меня никто бы не понял, да и не захотели бы — зачем? И я кривил душой, выдумал легенду своего попадания в лечебницу, аналогичную прочим судьбам. Если бы я признался, что пришел сюда по доброй воле и убеждению, то меня наверняка сочли бы подлецом. Вот так инкогнито и прожил я два месяца. Возможно, моя мимикрия продиктована слабостью, трусостью, но иначе поступить было глупо. Мое честное признание было бы расценено здешним людом как вызов, протест против их образа жизни, а люди тут лежали всякие, что спросишь с психов.
Я все же сдружился с немолодым (около пятидесяти) инженером. Среди остальных «невольников» он выделялся интеллигентным обликом, чистотой, маломатерностью речи, да и вообще — культурой поведения. Но не стоило большого труда понять, что знакомый — горький пьяница. Я могу быть полностью искренним только с собой, но мы говорили (и довольно серьезно) о напасти алкоголя, осуждали пристрастие к зеленому змию.
Инженер понимал — алкоголизм болезнь, но у него выработалась особая философия, извиняющая личное бездействие и лень. Он уверял, что процесс винопития вполне регулируем, важно знать, когда можно пить, когда нельзя, когда опять можно. Он разглагольствовал, но я видел, что надуманная им система никуда не годится и только еще больше затянет в омут пьянства.
На наших глазах происходили воистину апокалипсические картины. Мы наблюдали глубину падения людей. Весь тот бред и невыносимые судороги привезенных в белой горячке. Дурь купированного таблетками мозга. Страх перед новыми галлюцинациями. Безразличие ко всему, в том числе и к собственной жизни. Моего нового приятеля самого недавно вывели из алкогольного психоза, но он не воспринимал трагично сей факт. Во всяком случае, как и у других, в его жизни прочно застолбилось место водке. Он рассуждал приблизительно так: «По выписке месяца полтора выпивать не буду; затем потихоньку стану осваиваться, пробавляться пивком, сухим вином... Но никогда уже не дойду до критического состояния...» Как мне кажется — он не верил самому себе...
И еще про философию нового знакомца. Все его жизненные проблемы и неудачи работали на аргументацию в спорах. Вот образчик:
— Непьющему в жизни трудно. Даже сойтись с женщиной невозможно (конечно, коли раньше сходился лишь в подпитии). — И он рассказал одну историю.
Как-то, находясь в серьезной завязке, познакомился он с интересной бабенкой. Навязчиво стояла задача дальнейшего сближения. По пьяной лавочке сойтись всегда легче: и сам раскован, и женщины определенного сорта податливей на ухаживания пьяных. А вот как «подъехать к ней» трезвому, с какой стороны?
Думал он, гадал и пригласил пассию в ресторан. А будучи человеком непьющим, решил сыграть привычную роль, притвориться малость под шафе... В подпитии все дозволено. Ну так вот... Заказал фруктов всяких, конфет — естественно, вина. Сидят, трапезничают. Он все рассчитал, сел возле кадки с пальмой. Ну и приловчился сливать в грунт, под корни растению свою дозу. И так вошел в роль, стало ему все нипочем, как истинно пьяному. Да только женщина почувствовала неладное и раскусила те манипуляции. Взяла и закатила скандал на весь ресторан, якобы, ее бедняжку, спаивают с коварной целью (тоже еще целка). Ясно — баба дура из дур, но от того не легче. Случилась поблизости милиция, вот и пришлось несчастному объясняться в письменной форме, что он не извращенец. Конечно, разобрались, но таким дураком он себя никогда не чувствовал.
Опытный собеседник любой промах, любую неудачу или стыдный поступок может объяснить, вызвав к себе сочувствие. Даже в принципе оправдать свое поведение. Нужно ли внимать оправданиям алкоголиков, следует ли брать их объяснения в расчет?
Я слишком много слышал рассуждений на тему пить или не пить. Каждый волен выбирать свою судьбу сам. Платить по счетам придется самому — мучительной болезнью, тюремной неволей, даже потерей собственного я, став жвачным животным в дурдоме.
Расплатился ли я сам за то, позорящее человеческое достоинство, состояние добровольного безумства? Я не крал, не избивал, не оскорблял. Пострадавшей стороной была лишь моя семья — она сносила сыновнее бражничество. Ну, тогда хотя бы перед ней — ответил ли я за причиненную боль? Не знаю?.. Дома я, разумеется, прощен — там рады за меня. Но я сам — простил ли я себя?
Приведу где-то поверхностно слышанные рассуждения.
В христианских изданиях и проповедях, затрагивая тему распятия Христа, зачастую делают акцент на терзаниях и скорби Марии — матери Иисуса. Тут не надо большой души или ума — трагедия любой матери сопереживаема и ясна. Но в тени остается горе Бога-отца, его понять сложней. Тут не только драма отца. Сумятицу привносит предопределение: Бог заранее обрек Христа на искупительную жертву. Какова же мера страданий — обрекшего своего сына?..
Мария безмерно изводилась, если бы вместо сына распяли ее, она с великим облегчением пошла бы на пытку ради сына — выбор обоснован. Господь жертвенно заклал сына, свою ипостась, свое второе я. Как передать страдания Бога Отца?..
Я спрашиваю — простил ли я себя? Нет! Ответил ли сполна перед людьми? Нет! Я не имею права утвердительно ответить на поставленные вопросы, ибо так до конца и не уверен, что навсегда покончил с проклятой пьянкой.
Так я рассуждаю спустя всего полгода после добровольного лечения. А что мне взбредет в голову через год, через пять лет, через четверть века?.. Не повторится ли моя немочь? Говорят, запившие после осознанного лечения — пьют совсем уж бесчеловечно, начисто сходят с катушек.
Господи, избавь меня от всякой напасти! Я не уверен в себе. Я человек и поэтому слаб. Мир и его условности сильней меня. Сумею ли я, крохотный человечек, выстоять против заведенного порядка, традиций, обычаев, против злой воли черных сил, тянущих в бездну.
Когда я вознамерился лечь в лечебницу, я не представлял, как там тяжело. Бог ты мой, как там тягостно... Я считал — больница и больница. Но оказался в психиатрическом диспансере...
Наряду с алкашами там помещаются и душевнобольные. Они постоянно перед глазами, разумея вероятность стать, как и они — растениями, ужасаешься бездне, разверзающейся перед тобой. Это сравнимо, когда вдруг задумаешься о бесконечности вселенной, безграничности во вне нас — охватывает мистический ужас, разум парализован, преступив пределы воображения, границу реального. Так и тут. Видишь человека, он говорит с тобой, но это уже как бы и не человек, это фантом. Не передать словом...
Я всегда считал себя выше прочих людей и внешне, и по развитию. Я знаю, что благородных кровей..., но никогда не чурался людей, какого бы звания они не были. Но так низко никогда не опускался. Здесь моими товарищами стали бродяги и сумасшедшие.
Побудь здесь с полгода и подлинно оскотинишься, станешь окровавленным куском мяса, брошенным в чудовищный котел. Бежать, бежать, закрыв глаза, заткнув уши — бежать отсюда! Но побег немыслим... Сам отдал себя на истязание... Я не мог читать, не мог думать. Лежал на узкой койке, на грубом одеяле, по-мертвецки скрестив руки на груди. И не то чтобы находился в забытьи — нет, я все ощущал, но был вне всего, в том числе и себя...
Слава Богу — человек привыкает ко всему, привык и я. Стал общаться с людьми, говорил с ними, о чем лишь можно говорить в дурдоме. Подчеркиваю — о чем можно говорить в дурдоме?..
Ландау, классифицируя формы человеческого общения, выделил и такой вид времяпровождения, назовем его аллегорически — «случай из жизни». При этом нобелевский лауреат дистанцировал себя — коли возникает подобная ситуация, он прощается и уходит... Да, хорошо было Дау. Он мог уйти... А тут сидишь за запертой железной решеткой на дверном проеме. (Вот почему в дурдомах, как правило, большие жертвы при пожаре). Вот и слушаешь одну и туже затасканную пластинку, только из разных уст сами знаете о чем... Впрочем, я человек деликатный. Живя среди людей, пусть даже опустившихся изгоев, мерзко показывать, что ты думаешь о них. Хотя в данный момент — ты не лучше и не чище. Вы все одного поля ягода. Ну а ты даже более виновен, нежели они, потому как — умней.
По-правде сказать, алкогольное братство так и не признало меня за своего. Но и в разряд чистоплюев не зачислило. Я быстро сориентировался в ситуации и научился с ними ладить, нет, не подстраиваться к ним, не петь под их дудку, просто держать себя естественно и свободно. Главное — не показывать, что считаешь себя лучше. И это совсем не трудно, нужно понять и смириться, что по божеской, да и по человеческой справедливости мы все равны. Есть хорошая американская поговорка, она к делу: «Бог создал человека, а полковник Кольт — людей равными!»
Пригляделся я и к душевнобольным. Фактически (как сказать) они не полностью сумасшедшие. Сознание у них явно помутненное — это в лечебнице заметно, но на воле можно и не разобраться. Разговаривать с ними неприятно. Он что-нибудь спросит — ты ответишь, он молчит. Попросит закурить — дашь ему, он молчит печально. Тоска, да и только. Воистину ужасно помутиться разумом. Обычный мир теряет смысл... Но живут же люди, пусть и паразитами, ведь осталось и у них какое-то разумение? Насколько мне известно, они ясно осознают положение, в которое попали. Оно им не в тягость, но и не в радость. В основном все смирились. Случается, правда, озарит «шизика» просветление, поймет, что прошел точку невозвращения, и возропщет на судьбу и Бога. Потом опять погружается в маразм.
Одним словом, приходится наблюдать грань мира людей и мира теней. Но, в общем-то, понимаешь — это еще не преисподняя, бывает и хуже...
Мне сделали первую капельницу. Ввели литра полтора глюкозы — с целью подпитки истощенного организма и прочистки засранных водкой мозгов. Так вот, я перенес вливание довольно хорошо. Замечу, что здешняя процедура в разы дольше и потому более тягостна. После капельницы нещадно болит голова, тело словно проваливается в пропасть. Но чего не стерпишь ради здоровья.
В курилке какой-то дядя, очевидно, без всяких задних мыслей, обронил, мол, де первая у всех проходит хорошо, а видно — будет после второй...
О чем он, что будет видно?.. Мое воображение взялось дорабатывать недосказанное... Ну, начнется горячка. А может — спятишь, свихнешься? Самое худшее — откинешь коньки...
По-молодости я запереживал, как говорят, стал метать икру. В панике зашел к лечащему врачу и прямо выказал свои опасения. Доктор возмутился: «Кто тебе сказал такую ерунду?» — велел не переживать. Сообразив, что «спасения утопающих дело самих утопающих», я притворился успокоенным и покинул ординаторскую.
Пришел черед второй капельницы. Я взял себя в руки — все будет нормально. То время, что лежал на кушетке, я твердил: «Мне хорошо, я спокоен, все будет хорошо...» - занимался самовнушением. Инъекция прошла успешно. Вены у меня сильного наполнения, да и психотерапия, видимо, помогла. То, чем был напуган, рассеялось, лишь изредка в голове проносились всполохи пережитого страха. К вечеру я совсем успокоился.
Пришла ночь. Черт возьми — сна не было. Стараясь заснуть, я перебирал все известные мне способы усыпления... Бесполезно! Поняв, что не усну сегодня, решил расслабиться и так прокантовать до утра. Пришли теплые мысли о жизни, пожалуй, редко я испытывал такую удовлетворенность собой, даже эйфорию.
Было за час ночи. Кто-то из больных (наверное, также в бессоннице) отправился покурить. Мне было так здорово, не хватало только человеческого общения — просто так посидеть, закурить. Я стрельнул сигаретку.
Но стоило сделать две затяжки, как сильно заломило в висках, очень сильно. Разом вспыхнули мои дневные страхи, боль становилась все невыносимей. «Видимо началось?..» — подумал я, спустился в сестринскую и попросил у дежурной лекарств от головы. Проглотив таблетку, лег в постель. Но лучше не стало, в затылке началось сильное жжение. Я по-настоящему запаниковал, в одних трусах устремился в туалет, вытошнил дурацкое снадобье. Самочувствие даже ухудшилось. Я вернулся в сестринскую и стал требовать (ну и дурак), чтобы меня соединили по телефону с лечащим врачом. Пояснил, что тот в курсе дел, нужна его помощь. Скорее всего я нес всякую околесицу, мне же казалась, говорю здраво и обоснованно. Появились санитары и предложили лечь в коридоре на раскладную койку. Все знали ее — место буйных... Стало понятно — меня считают чокнутым, сейчас привяжут и вколют мерзкий укол, от которого вольтанусь уже по-настоящему. Как заправский шизик, я бросился бежать в палату, лег под одеяло и притворился спящим. На что рассчитывал, чудак?
Меня нашли и действительно привязали к той кровати. Подо мной лежала противная скользкая клеенка. Я не сопротивлялся, бесполезно, только усугубишь свою участь. Потому от меня как-то быстро отстали...
Однако в голове все уже мешалось. Из досужих разговоров я знал, что главный признак умопомешательства — присутствие мысли, что чего-то недопонимаешь. И я чего-то не понимал... На полном серьезе... — какая-то очевидная истина была мне недоступна. Боже, неужели свершилось!.. Я уяснил, что свихнулся.
В мозгу образовалось как бы два мыслительных центра.
Один — само сумасшествие. Хочу мыслить логически и не могу, пытаюсь вспомнить цифры и не могу. Намериваюсь отыскать важные слова, получается абракадабра...
Второй — несколько отстраненно наблюдает за происходящим, констатирует факты: «Я конченый придурок. Я — первый ученик, я перспективный инженер, я интересный, эрудированный парень — теперь инвалид, недочеловек... Представляю горе матери, скорбь семьи — иметь умалишенного сына. По выходу из дурдома буду истуканом бродить по двору, малые дети станут дразнить меня, насмехаться, кто-то зашвырнет в меня камнем — крах всему. Я сознаю — придется покончить с жизнью... Но, Боже — ой, как хочется жить, почему-то хочется жить. Неужто я не в силах наложить на себя руки?.. О ужас! Еще больше убеждаюсь, что сошел с ума, ибо душевнобольные безвольны.
Переключаюсь на первый канал. Ни черта, ни соображаю, бр-р-р-р!.. Надо мной ярко горит лампочка, она нервирует меня. Закрываю глаза. В памяти всплывает мое рабочее место. И вдруг я ощутил, что в силах справиться с возложенными трудовыми обязанностями. И подумалось мне, что, возможно, удастся скрыть сумасшествие и прожить как-нибудь, не выпячиваясь — полудурком. Я стал соглашаться с той мыслью и постепенно утихомирился. Будь что будет...
И чудо! Ко мне стал возвращаться разум. Мозговое раздвоение пропало. Я стал соображать, что к чему...
Попросил чуть ослабить давившие жгуты. Попросил вежливо, ненавязчиво — мне смягчили узлы. Я справился у пожилого санитара (для собственной душевной страховки) — считает ли он меня чокнутым или нет (вот дурак-то)? Старик успокоил меня. Я совсем угомонился и задремал.
Утром меня развязали. Признаться, в голове остался некий шум, точнее какое-то сдавленное чувство. В отместку моим равнодушным истязателям я намеренно подтвердил окружающим легенду, что после второй капельницы можно сойти с ума. А медперсонал ни хрена не понимает, так бездушные твари... Какое-то злорадство овладело мной, я понимал — мои инсинуации непорядочны. Но тоже самое я поведал и лечащему врачу, который с иронией посмотрел на меня, но спорить не стал.
Днем мне сделали третью капельницу. Ночью ввели снотворное. На следующее утро я был как огурчик, лишь самую малость шумело в ушах. Подлец я, однако!..
Считаю, что правильно поступил, определяясь в лечебницу. Случившееся после капельницы приоткрыло кончик завесы в бездну, куда я мог рухнуть со временем. Да и не было у меня никакой горячки. Я потом видел горячечных. Они испускают нечленораздельные дикие вопли, их корежит, они вырываются из-под связок, испражняются под себя. Это страшно. А главное — они ничего не помнят, что вытворяли, находясь в прострации. Случается, некоторые не выдерживают. «Похарчился!» — так итожат бывалые алкаши. По мне, лучше подохнуть, чем маяться дураком.
Господи, слава тебе и спасибо, что избавил от страшной участи. Я не поседел, не стал заикой, мои руки не трясутся в «пляске святого Витта» — но не дай Бог еще раз испытать те «пограничные» часы между разумом и безумием.
Жутко представить (избави Бог), что я в длинном, до пят, черном пальто, в шапке ушанке — небритый, с испитым лицом, иду по летней цветущей улице. Мне наперед забегают шустрые ребятишки и обзывают глупыми прозвищами. А я иду, растянув рот до ушей, мне весело от их гомона, по подбородку стекает невольная струйка слюны... Впереди нет будущего, ничего нет — одна пустота. Отнеси, Господи, чашу сию (больше и сказать-то нечего), отнеси, Господи...
Подошвы ботинок заскользили по промозглой слизи булыжника. Наискосок перехожу улицу. Вот и гостиница. Сдвигаю неповоротливую дверь, окунаюсь в жар калориферов. Вот и фойе. У конторки администратора по обыкновению столпились бесприютные командировочные. На что они рассчитывают? На их месте я поспешил бы на вокзал, поискал бы скамью у регистра отопления. Я не завидую этим бедолагам.
Поднимаюсь по широкой, устланной мягкой дорожкой лестнице. Ноги как ватные, не хотят идти. Как мне надоело быть свидетелем чужого праздника. Как там у Хемингуэя — «Праздник, который всегда с тобой». Одного заголовка книги достаточно, дабы прояснить стиль жизни моих соседей. А что поделать — красиво жить не запретишь?.. Да я и не осуждаю пацанов, шут с ними, пусть хлещут спиртное, дай Бог, пусть до старости лет обойдется без последствий. Я понимаю, им опостыло зреть мое постное выражение, нафик им мой немой укор — они гуляют, пока гуляется. Хорошо, я потерплю, осталось всего ничего, меньше двух недель. Не успеешь оглянуться и, прощальный банкет (деньги внесу, а пить не стану).
Подхожу к двери в номер, странно, привычного гомона не слышно. Может быть, ребята ушли в ресторан, хорошо бы побыть одному? Но тщетно.
— А, пришел!.. — встречают меня радостно.
Не показывая досаду, скромно отшучиваюсь: «Куда бедному человеку податься в такой дыре?»
Передо мной странная картина. Неужто постный день? Все сидят, словно в избе читальне, уткнувшись кто в «Огонек», кто в конспект лекций, кто в газету.
— Ужинали? — спрашиваю. Получив отрицательный ответ, предлагаю спуститься в бар. Никто не польстился. Закуриваем...
И тут один предлагает: «Давай сыграем в телефон!» — есть такая доминошная игра. Рассаживаемся вокруг журнального столика, месим костяшки...
Черт возьми! Как здорово сидеть с трезвыми парнями, балагурить, спорить по мелочам, испытывая азарт пустячной игры! На душе потеплело. Я совсем оттаял. Мне как-то по-доброму совестно, зачем я клял ребят. Почему же я такая скотина?..


РАССКАЗЧИКИ — II


Пожалуй, расскажу о последней нашей встрече...
Стояло бабье лето. Солнце вовсю старается, щедро припекает, дарит последние жаркие деньки.
В обеденный перерыв я решила пробежаться по магазинам. Иду себе по улице, улыбаюсь прохожим. Горячий ветерок нагло озорничает: колышет юбку, растрепал прическу, запорошил глаза. Меня опережает интересный мужчина в сером.
«Да это же!..» — Димка! — Окликаю я мужчину.
— А Лена?.. Прости, задумался, не узнал тебя, — он оценивающе оглядел меня. — Здорово выглядишь!
На мне были узкие брючки из микровельвета, распахнутая японская курточка из плащевки — я нравилась самой себе. Не знаю зачем, кокетливо ответила:
— А ты как думал, стараемся!
— Ты все на старом месте? — спросил он (так, к слову).
Я ответила и поинтересовалась в свою очередь:
— Как у тебя дела?
Оказалось, что у него сегодня отменный день — прибавили заработную плату. Было непонятно, следствием чего явилась та надбавка — толи ввели новую должность, толи создали новый отдел? Но я искренне порадовалась за парня.
Место, где мы остановились, явно не подходило для разговора, на нас оглядывались прохожие. Вижу, Димке неловко, сейчас он помнется, скажет: «Ну, пока...» — и уйдет.
— Ты сейчас куда? — развертывался другой сценарий.
Я, очертя голову, махнула вперед рукой.
— В магазин...
— Давай пройдемся немного. Мне спешить некуда, да и обед сейчас.
— Пошли, — я старалась скрыть свою радость.
Мне приятно идти подле него. Кажется, он помолодел за время нашей разлуки. В своих манерах и жестах стал сдержанней и одет несколько старомодно, а может, наоборот, элегантно. Я улыбнулась про себя: «Похож на английского денди тридцатых годов, не хватает только гамаш на ботинках». Впрочем, сознаю, что в голову лезут глупости. Причем тут тридцатые годы, какие еще гамаши? Он красивый парень, но высокомерно холоден и отчужден от меня. Рассказывает какую-то чушь о работе... Что ему — нечего больше сказать? Неужели он ничего не понимает?
— Ну его, этот магазин, — беру на себя инициативу, проводи меня до заводоуправления.
Мы повернул обратно, шли рядом... Какая хорошая пара! Мне очень приятно, что он со мной.
— Девочки просили сладкого...
— Давай подержу сумочку...
— Хочешь пирожное?
— Нет, спасибо, — он отказался.
Видимо, со стороны мы походили на благополучную супружескую чету. Он придерживал сумочку, я запихивала в нее сдобную дюжину. Как и подобает примерному мужу, он вознамерился нести покупку. Я догадывалась, он хочет приблизиться ко мне. Из чувства противоречия — отняла у него сумку, он с заметной досадой отдал. Пусть бы он нес, зачем я ее отобрала? Я не помню, о чем мы говорили по пути.
Он знал, что в нашем (и его раньше) отделе одна из комнат вечно пустует. Не сговариваясь, мы прошли в нее, закрыв за собой дверь. Димка в нерешительности принялся ходить меж столов, теребить папки с бумагами.
— Садись! — велела я, он присел поодаль, боком ко мне.
Я испугалась, что Димка уйдет в свою скорлупу, и невольно сама взялась блуждать по кабинету. Не пойму его взгляда: и печальный, и ироничный... Внезапно я обнаружила огрех в своем туалете — расстегнулась пуговичка на блузке, обнажив кусочек белья. Как можно бесцеремонней я выговорила ему:
— Что же видишь и не скажешь... — кивнула на пуговицу.
Он скромно улыбнулся и отделался ничего не значащей фразой. Холодный истукан, закрытый на все створки. Не зная, что делать, я опять осведомилась:
— Как живешь?
Формальный ответ:
— Дом, работа...
— Рисуешь? (он неплохо писал маслом).
— Да так, изредка...
— Знаешь, а мой портрет, какой ты сделал по памяти, — я берегу...
— Да, я помню, как делал его. Получилось неплохо, а впрочем, так... — и он сделал неопределенный жест рукой. Его пальцы, сухие и длинные, помимо воли стали выделывать различные па: то переплетались, то барабанили по поверхности стола.
«Ах, негодяй!» — Его «впрочем, так...» — задело меня за живое. Я ощутила холод играющих пальцев, даже мороз пробрал по коже.
Он опять взялся долдонить о службе. Мне почему-то совсем не интересно. Я надеялась и ждала другого. А он, лишь бы не молчать и уклониться от острой темы, говорил, как отказался от повышения:
— Я хочу получить должность, но у меня мало опыта. Точнее, мало связей. Нет блата. Люди, которых ставят на это место, как правило, со стороны, малосведущи и временные. А я как постоянный замминистра в британском кабинете, весь процесс идет через мои руки. Но нет нужных знакомств, а без них можно завалить дело. Лучше обождать и не лезть на рожон. Это кресло от меня не уйдет... — сообразив, что я думаю о своем, он решил прибедниться. — Вот видишь, какой я трусливый?..
«Ты всегда был трусом!» — но я сдержалась.
Он, видимо, решил заболтать меня. Пересел напротив, принял свободную, даже фривольную позу. Стал совсем далеким и чужим.
— Да, я обмолвился про британцев. Ты знаешь, мне последнее время нравится косить под англичанина. Читаю книги исключительно из викторианской эпохи, стараюсь выглядеть как джентльмен, собираюсь на завтрак есть овсянку.
«Ты всегда был придурком, пустой фантазер по своей природе. Я помню твои бестолковые увлечения: Че Гевара, Ле Корбюзье, Гарсия Маркес. Болтал, что не прочь сражаться в интербригадах, полагал, что станешь кем-то великим, но не признанным, подобно Модильяни или Лорке. Теперь заделался эсквайром, подражаешь их картавому снобизму.
— Знаешь, прочитал недавно у Моргана — он рассуждает об британском характере. Вот одна деталь. Где то в горах в почтовом дилижансе оказались пассажиры нескольких национальностей, в том числе несколько англичан. Случилась авария, повозку занесло над пропастью. Что тут началось! Немцы, французы от страха подняли невообразимый гвалт, лишь англичане остались бесстрастны. Когда опасность миновала, континенталы в отместку пережитому ужасу принялись дурачиться, веселиться, лишь островитяне хранили безмолвие. Утром в отеле подведен итог прошедшему. Один англичанин скончался от инсульта, с двумя другими случились сердечные приступы. — Димка делал какие-то умозаключения, даже привел слова Герцена.
«Да, он, как всегда, увлечен только собой...» — я не слушала его монолога, я не видела его лица.
— Ты... что такая грустная? — прервал он мое забытье.
Я поспешила исправиться, улыбнулась игриво. Он потупил взор и спросил, не поднимая глаз:
— Как ты живешь?
«Это он из вежливости, собственно, ему безразлично, как я живу. Ему нет до меня никакого дела. Ну и мне нет дела до него!»
Он опять замкнулся, такой же красавчик, как и раньше. Немного исхудал, вернее, спала детская припухлость с черт лица. Короткая стрижка придает строгость. Странно, его волосы слегка припорошены сединой, а я сразу и не заметила. «Дима, милый, что с тобой?»
Он будто прочитал мои мысли.
— Ты знаешь? Я долгое время не работал.
— Знаю... — кивнула я головой.
— А ты знаешь, где я был?
Я искренне не знала и потому пожала плечами.
— Ха, ха... — засмеялся он неприятно, — я лечился от алкоголизма, милочка... — Он плотно сжал губы и посмотрел на меня холодно и отчужденно, как змея. — Вот такие пироги! Я ведь чуть не подох... Впрочем, не большая была бы потеря... Жил был певчий дрозд (название фильма)... Черт возьми, я чуть не вольтанулся там, в дурдоме, — он скривил губы.
Мне стало жалко, жалко его. Приблизься он ко мне, скажи хоть слово, позови — я пошла бы за ним хоть куда. Всем своим существом поняла, что люблю только его одного и всегда любила...
«Это я виновата, что он одинок и несчастен... Дима, милый, я ждала тебя!..» — но он не внял моему внутреннему зову.
— Знаешь, меня уже заждались в отделе. Я пойду. Счастливо оставаться, — он встал.
Я тоже встала и как полная дуреха произнесла:
— Ты уж не забывай нас, бывших сослуживцев («почему я сказала именно так?»). Заходи хоть изредка.
— Обязательно заскочу, — он взмахнул рукой, — всего доброго... Лена... — и ушел.
Весь день я думала о нем. Лелеяла надежду, быть может, ему взбредет в голову позвонить мне? Быть может, он уже поджидает у проходной? Я изглядела все глаза, но он не пришел...

По правде сказать, мне всегда казалось, что он обыкновенный выскочка, поэтому я не мирволил ему. Настоящего, цельного — за душой у него не было. У парня начисто отсутствовала жизненная позиция — то, что называется «на чем стоим». Он не был одарен и самобытным умом, будьте спокойны, это правда. Конечно, самолюбия ему не занимать, наверняка считал себя неординарной, сложной личностью, его в том никто не разубеждал. Наоборот, твердили и за глаза, и в лоб: «Ах, какой эрудированный молодой человек! Ах, какой начитанный, какая умница! Ну прямо талант!». Разумеется, на фоне обыкновенных трудяг легко выглядеть «светлым образом», покорять их неразвитое воображение своеобразными выдумками, неуемной фантазией. Но навязчивое пустословие, пустопорожняя болтовня, интригующие повадки есть лишь дешевая потуга на оригинальность. Думайте — я заблуждаюсь из зависти или соперничества, возможно, он и впрямь неординарная личность? Нет и нет! Полагаю, что до Печорина ему ой как далеко, а в двух словах — он просто болтун.
Человек любит слушать себя одного, мнения идущие в разрез со своим — отвергает. Я не раз наблюдал его бесчестный прием в полемике, даже если мнение противника рационально, а собственные суждения утопичны. Он задавливает оппонента эрудицией, вынуждает счесть, что тот ограничен, ничтожен, а значит и не прав. Весь его вид напыщен апломбом. «Что за примитивные рассуждения, познания на уровне школьных учебников, это неприемлемо...». И тем самым ловко запудривает мозги. Но я уверен — в другом, более просвещенном окружении ему пришлось бы поджать хвост.
Он типичный демагог, и такое витийство нельзя назвать безобидным, оно провокационно по своей сути, подвигает людей на переоценку устоявшихся взглядов. Но, как и всякий провокатор, он рядится в тогу искренности. Преподносит свои взгляды в легкой, непринужденной форме, играет этакого простака и правдолюбца, что и притягивает к нему людей. Он практиковал своеобразную многостилевость, общаясь с разными типажами, вживается в их ментальность: говорит их языком, их образами, опускается до откровенного мата — этакий свой парень. Со стороны почудится — щедрость общения... Но это барская щедрость, когда почитают себя выше собеседника. И опять несправедливость. Окружение считало его «своим в доску», за честь было приятельствовать с ним, как говорится — всеобщий любимчик.
И сей баловень судьбы — много пил. Все чаще стал появляться навеселе в рабочее время, но нетрезвость для коллег была так же естественна, что и его болтовня. Она не вызывала охлаждения, он становился более свойским через свою приземленность к пороку. Собирал околесицу, не зная удержу, порой становился откровенно груб и хамоват — все сходило с рук. Иногда мне казалось, что он совсем спился: говорил только о пьянках, случалось, опухал, был небрит. Но что странно? Он возрождался, как птица феникс — вновь и вновь. Делался опять элегантен, выглажен, надушен — молодец, да и только! Но без вина он уже не мог.
Я думаю, что работа являлась для него — своего рода местом выпивки. Коллегами, которые с ним не пили, он открыто пренебрегал, даже ядовито насмехался, обзывал тюфяками и подкаблучниками. Случалось, пользуясь начальственным положением, помыкал трезвенниками, выгораживая собутыльников. У него даже появился ординарец из инженеров-забулдыг, лет на десять старше его, используемый в качестве гонца за выпивкой и закуской.
И вот эта теплая компания открыто фрондировала, считала себя людьми незаменимыми. Надо заметить — они обладали большим опытом, имели закалку в крючкотворстве, знали всех чертей — потому ничего и никого не боялись. Большое начальство шло у них на поводу, страшилось потерять их как ведущих специалистов. Молодые сотрудники по неопытности тянулись к веселому обществу, но их еще можно было держать в узде, стращая тридцать третьей статьей.
Но всякой мерзости приходит конец. Первым был уволен заместитель начальника отдела, человек, приходивший на роботу с целью опохмелиться. Компания выпивох, почуяв недоброе, стала распадаться, точнее разбегаться кто куда. Ушел и наш герой, горят с повышением, ну и Бог с ним. Не скрою, было трудно, что ни говори, бражники набили руку на однообразной работе. Да и новые приходили не лучше, а то и хуже — дури было много. Но со временем — мы, молодежь, освоились с делами, отдел возглавила толковая женщина, я стал ее замом. Сейчас у нас все по иному.

Почему проходит чувство к любимому человеку? Наверное, они сами дают повод тому, творя поступки, рушащие в них веру. Порой казалось, одно неприметное слово, брошенное вскользь, сводит на нет лелеемое взаимопритяжение и взаимные потуги слиться воедино. Идет время, праздник первой близости перерастает в тягостные будни. Из подруги небожителя становишься обыкновенной бабенкой, спадает пелена с глаз и начинаешь понимать, что твой избранник вовсе не герой-любовник, а простой человек со своими слабостями. Наступает время истины. И если любимый стал родным и близким, когда его слабости — твои слабости, значит, ты повстречала свою судьбу. А на нет и суда нет! Обыкновенно я благодарна человеку, который понимает, что им тяготятся, и уходит сам. С таким стремишься поддерживать дружеские отношения, ищешь совета по житейским делам, даже сетуешь на не сложившуюся жизнь. Я считаю — хорошо, когда не теряешь человека совсем, когда он перешел в разряд друзей.
Как я отношусь к Димке? Люблю ли я его? Не знаю... У меня немало поводов разувериться в нем. Слишком много поводов?! Я говорила себе: «Хватит, с этим покончено!», но стоило ему вновь показаться на горизонте, прощала ему все прегрешения. Точнее — не чувствовала их за ним. Его нежданное присутствие снимало душевное раздражение, злые мысли улетучивались — глядя на его чистый взгляд, пропадало желание уличать в неискренности, забывались обиды. Возможно, где-то в потаенной глубине я осознавала — Димка не ангел, может оскорбить намеком, не принимать тебя всерьез, считать обезличенной куклой, — но оставляла флюиды сомнения на потом.
Я помнила его напыщенным букой, считающим себя пупом земли, я хорошо помнила его равнодушным и совершенно чужим, скверным, способным лишь пробормотать себе под нос: «Здрасть...» Я знала его наизусть, но он оставался неисчерпаем для меня — вот подойдет и повернется новой гранью.
На всю жизнь запомнила его двоякий поступок в начале нашего знакомства. Димка был безусым юнцом, а я наивной девочкой-недотрогой, но увлекалась без остатка, до безрассудной глупости. По молодости еще не ведала, на какие гадости способны ближние, да и сейчас с трудом разбираюсь в людях.
Я куда-то ходила по делам, и по дороге обратно, около казармы, меня окликнули. Из распахнутого окна третьего этажа выглядывали курсанты летного училища. Прокричав радушный комплимент, они кинули букетик полевых цветов. Ловко подхватив нечаянный подарок, помахав им, попрощалась со славными ребятами и танцующей походкой, словно на крыльях ветерка, поспешила домой.
Погруженная в радужное состояние, я поначалу не взяла в толк, чего хотят окружившие меня парни? Сколько их — трое, пятеро, из-за оторопи не уяснила? Они были пьяны, изрекая сальности, грязными лапами тянулись к моему букету. Радость жизни сменила горечь от грубости подонков. Прохожие, отвернувшись в сторону, торопливо обходили нас. Я так растерялась, стало так обидно, что слезы заполнила глаза.
И вдруг, Димка?!. Его внезапное появление расстроила планы хулиганья. Ласково взяв меня за руку, он втолковал пьяни: «Девочка со мной, чего пристали?» Шпана опешила, с непривычки встретив отпор. И пока они соображали, что да как, Димка вывел меня из их круга и повел прочь. Я еще опасалась возможной драки, но все обошлось.
Поначалу он молчал, должно взволнован не меньше моего, но благодарность переполняла меня, и вскоре завязался непринужденный разговор. Все складывалось наилучшим образом. Как вдруг Димка нарочно оттопырил полу пиджака и показал бутылку во внутреннем кармане. Мне претило вино, ему нельзя походить на давешних хулиганов. Прошу его воздержаться от выпивки, он шутит: «Не выливать же на асфальт?». Предлагаю оставить зелье у себя, якобы он после заберет его. Мне хотелось, чтобы Димка остался со мной, и была согласна распить эту бутылку с ним на пару (как ни позорно это звучит). Но Димка, проводив меня до самого дома, не остался, ушел.
Как мне было обидно, злилась на себя, на него — «Проклятый пьяница!» — Нет, я не кляла его, то были ласковые слова.
Он совсем не пропащий, позволял себе спиртное из какого-то баловства. В отличие от пьющих знакомых, Димка не отдавался пьянству, пил совсем не так и не для того, как они. Яркий пример Хемингуэй, и сам, и герои которого ни сколько не теряли от своего пристрастия... Дурного ли? То был праздник души — «Праздник, который всегда с тобой» (известный роман писателя). Мне кажется, я понимаю парня — не пить совсем, жизнь стала бы серой и невзрачной. Такому человеку не идет скука, он теряет живительную привлекательность, становится занудным сухарем. Да и другие не ругали Димку за слабость, а как бы журили, как журят малых детей за тягу к сладкому. Не считают то бедой, а чем-то естественно преходящим. Он и сам подшучивал в тему, у него получалось так невинно и непосредственно, что никаких других эмоций, кроме улыбки, не вызывало.
Помню, как-то мы поехали в подшефный колхоз на прополку свеклы. В то время мы с Димкой испытывали отчуждение друг к другу. Он увивался (словцо что надо) за одной замужней женщиной — легкомысленное увлечение. Оно не вызывало осуждения коллег, считалось просто шалостью. Безусловно, мне было неприятно, досадно, но я делала вид, что ничего обидного для себя в тех отношениях не нахожу. Я вела себя сдержанно и с ней, и с ним. Димка, конечно, осознавал неприглядность ситуации, но вел себя невозмутимо. Я думаю, он все же испытывал угрызение совести, хотя — почему должен стыдиться?
Наши женщины захватили фляжку спирта и после работы устроили сабантуй. Мужской персонал в гулянке участия не принял. Они вообще филонили: катались на автобусе, купались в пруду, даже не испачкали в земле рук — отдыхали, одним словом. Уже на обратной дороге Димкина пассия предложила ему допить оставшийся спирт (неразбавленный). Парень мялся, видимо, не желал портить день. Но та одалиска подзадоривала, мол, слабо выпить неразведенного... Как я тогда презирала эту женщину. Димка махнул рукой: «Черт с тобой, наливай!»
Автобус подпрыгивал на кочках. Димка балансировал пластиковым стаканчиком, стараясь не разлить злую влагу. Подлая бабенка смеялась. Мне стало противно наблюдать эту сцену, в сердцах я пожелала ему подавиться. В тот момент он поднял голову, и наши взоры встретились. Он смущенно улыбнулся, поднес стакан к губам... Тут автобус сильно тряхнуло, все чуть не попадали с мест. Димка же поперхнулся своим спиртом. Как он позже рассказывал: «Весь спирт ушел в нос!» Парень даже посинел от кашля, его подружка, смеясь, стучала ему по спине. Я, негодуя, отвернулась, у меня даже перехватило дыхание.
Приехав в город, я с горечью отметила, как Димка отправился провожать свою «ненаглядную», он пошел к ней... Мне стало так больно, что я чуть не заревела: «Ну и пусть, ну и пусть! Ненавижу! Легковесный мотылек, человек, живущий лишь самим собой! Зачем он мне?»
Но так просто мы не расстались. Наши отношения продолжали развиваться глупыми эпизодами. И лишь много позже я окончательно решила забыть его: «Найду себе другого! Найду лучше!»
И нашла... (пусть не лучше). И почти успокоилась...

Дмитрий годится мне в сыновья. Что связывает нас? Злые языки наплетут, что мы просто собутыльники — да, раньше он заходил раздавить бутылочку. А теперь — не совсем так...
Не отрицаю, я вовсе не трезвенник, но и не скажу: «Чего же тут плохого?» Считаю лишнем рассусоливать о «зеленом змии». Силой выпивать никто не заставляет — «Не хочешь, не пей — нам больше достанется» — такая вот людская мораль. Поговорим о Дмитрии.
Я не встречал молодых людей, понимающих нас (старшее поколение), которым интересны мои взгляды на жизнь, мое миропонимание. А главное, тех, что могли бы выслушать, не перебивая. Я не ругаю современную молодежь, она по-своему права, как и мы когда-то. Помню, на пасху (в достопамятное время) с трещотками и бубнами стояли мы за церковной оградой, поджидая крестный ход. А когда он приближался, начинали что есть мочи тарабанить. Нам казалось, что делаем нужное дело — агитируем за атеизм. Сволочи! — скажут сейчас.
Я сам в юности скептически выслушивал доводы стариков, мол, раньше все было дешевле и лучше. Умом понимаю — пожилые люди хвалят прошлое, ибо их молодость (лучшая пора в жизни) чудится в розовом свете. Но, черт побери, ведь в самом деле обыкновенному человеку, не еврею и диссиденту, было дешевле и проще прожить. Ладно, это я так, к слову.
Конечно, за молодыми настоящее и будущее, но все же обидно — хочешь сказать свое наболевшее, и в лучшем случае его принимают за нравоучение, а то просто отмахиваются с иронией. Я никогда не подвизался в роли ментора, тщетны те потуги — молодежь грамотней и находчивей нас. С молодыми держи ухо востро. Бывало, думаешь, какой обходительный парень (не люблю подхалимов, но приятно, когда тебе смотрят в рот), а сей хитрюга потом хвастает, как ловко провел старого пердуна. Да что мне шлея под хвост попала, выходит, как жалуюсь на судьбу? — И не собираюсь! Потому ближе к телу, как говорится...
Наверное, Дмитрий единственный гость, которому я всегда рад. Мы с ним на равных. У нас обоюдные интересы: его к моему прошлому, мой к его настоящему. Но что знаменательно, практически мы в одном ракурсе оцениваем имевшие быть место события. Не скажу, что у нас одинаковые убеждения, но нравственные оценки схожи. По-моему, человек рождается с уготованной ему моралью, а не чистым листом бумаги (как думают многие), вот почему в одной семье — и злодей, и доброхот. Духовное родство, этическое единомыслие может объединять людей разных поколений, разных судеб. Вы скажите, у меня с Дмитрием схожие характеры — да нет: я технократ, он гуманитарий чистой воды. Я никогда не искал славы и чинов, он напротив — хочет в начальники, хотя и не сознается в том. Честно сказать, он достоин лучшего. Гарантией того, что он не станет обыкновенным бюрократом, — развитая в нем культура человеческого общения. Она залог успеха в любом деле. Только не путайте с деликатностью... Уметь понимать людей и быть способным отыскать с каждым достойный способ контакта — вот на что следует обратить внимание нашим воспитателям. Мне приходилось порядком составлять служебных характеристик, но никого не довелось отметить качеством — «культурный в общении». Лишь Дмитрий достоин такого звания.
Вообще-то я не собираюсь петь дифирамбы. «Как мало пройдено дорог, как много сделано ошибок...» Прекрасно, что он завязал с пьянкой, нашел силы принять мудрое решение. Признаться, я и сам грешен, так как в немалой степени способствовал той гнусной привычке, и это гнетет меня. Он же считал меня учителем и наставником, он уважал меня, а я пил с подчиненным, превращал в собутыльника. Я виноват перед ним, давно хотел наставить парня на истинный путь, да сам не пример... Но жизнь оказалась проворней.
Я хочу, чтобы у Дмитрия хватило мужества противостоять дурному окружению. Тяжело, когда ты одинок в своем зароке, но это должно закалить тебя. А сам я не пример...
Однажды после лечения он зашел повидаться. Принес вина, видимо, хотел сделать мне приятное. Я отругал его: «Как он может якшаться с какими-то бутылками?..» Но ничтожен человек (кляну себя за слабость), малость поостыв, я оприходовал пузырь у него на глазах. Он отнесся спокойно, видимо, считал, что так оно и будет, но мне потом было стыдно.
Я зову его работать к себе. Через пару лет мне на пенсию, лучшего приемника не найти. Не хочет... А может — и прав. Раз сошел с одной тропки, нечего возвращаться, а то получатся заячьи петли.
У меня два сына младше Дмитрия: один на год, другой на пять. Поздние дети. Сколько я с ними пережил? Младшего чуть не посадили (связался с прохвостами, дурачок), старший — тот сильный ходок-с (ни с одной женой не уживется). Дмитрий третий мой сын. Да, да — именно так, я считаю его своим сыном, он по родственному мне дорог и близок.
Вероятно, из меня никудышный отец. О чем я мечтал для своих родных детей — навряд ли когда сбудется. Остается одна надежда — Дмитрий!.. Что я могу сделать для него, чем помочь? Не знаю... Пожалуй, постараюсь не потерять его расположение и больше не ударить в грязь лицом.
Он заходит, правда, не так часто, как хотелось, но забегает... Старается выглядеть непринужденно и веселым, но по глазам, вижу — ему не сладко. Мы беседуем о политике, о книгах (прочитанных им, я мало читаю) и говорим о людях, о жизни, рассуждаем о добре и зле. Хорошо, что он не забывает меня и не брезгует мной! Как я ценю наше общение! Приходят на ум слова Сент-Экзюпери: «Смысл жизни в общении, в человеческом общении с хорошими людьми...»
Вспоминаю себя молодого. Я ведь тоже, подобно Димке, метался по жизни, искал место под солнцем, искал самого себя. И вряд ли когда найду... Кому как ни мне согласиться со словами Экклезиаста: «Что было, то и будет. И что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «Смотри — вот это новое», но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем, да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после» (Е. I. 9-11.). Дай Бог, чтобы я и вместе со мной иудейский пророк Когелет — заблуждались.

Мало кто сегодня отважится на безрассудный поступок. Но если кто и сподобится — равнодушная толпа наверняка осудит выскочку, проигнорировав его побудительные мотивы. В расчет берется только один разум. А как хотелось, чтобы из-за тебя дрались на дуэли или оказаться похищенной в зимнюю ночь, когда сани, укутанные медвежьей полостью, везут к попу-расстриге в забытую Богом и людьми деревушку. А после венчания разодетые в атлас цыгане поют величальную и рекой льется шампанское. Как здорово, когда ради тебя пренебрегают условностями, сломя голову кидаются в бездну. Жаль, что ушли в прошлое разудалые кавалергарды, народ обмельчал, стал прижимистей — жадней не до жизни, а до ее суррогата — шуршащих бумажек. Натуры страстные, в ином времени несомненные мушкетеры или завзятые игроки, теперь годны лишь на кратковременный порыв. Цените эти мгновения, благодарите за них судьбу. Кто бы мог подумать, что Димка способен на подобное?
Я уезжала в отпуск в гости к сестре. Было тоскливо и грустно, чтобы хоть как-то скоротать время, зашла на работу — посудачить с девчонками. Меня преследовало тайное желание — быть может, они известят Димку о предстоящем отъезде, и он зайдет попрощаться? И мы с ним все решим... Но, как назло, его не оказалось на новой работе. Я, расстроенная, немножко посидела с подругами и ушла собираться в путь.
Вам, возможно, знакомо то судорожное состояние перед дальней дорогой? Томится душа, и радостно, и грустно одновременно. Находиться под кровом дома уже нет сил. А покинуть его ни как не решишься, хотя знаешь, что уже начался отсчет времени...
Но вот, пересилив себя, я ступила за порог. Вокзальная суета успокаивает, находишься среди собратьев по выпавшей доли, что придает обстоятельность в поведении и уверенность в себе. Бесцельно слоняюсь по залу ожидания, в голову лезут разноречивые мысли. Среди них колючкой цепляется одна — о Димке...
Я все же ждала его, подсознательно верила и не обманулась. Он невидимкой внезапно подошел ко мне. Полагая, что увижу его первой, став внутренне готовой и сильной, я в растерянности, чуть не заикаясь, тупо отреагировала на его приветствие. Как выяснилось, Димка «вечерней лошадью» тоже едет в Москву. Мне безразлична официальная цель той поездки, так как я была твердо уверена, что он отправился ради меня. Глупый, он мог бы признаться, открыться мне, зачем выдавать желанное за случайное совпадение? Вот так всегда! Димка боялся показаться сентиментальным, стыдился простой откровенности, а мне так хотелось обратного...
Его поезд отходил первым. А я, грешная, вообразила — не только поезд и вагон, но и наши места очутятся рядом, но, увы, волшебство так редко...
Поджидая состав, мы болтали о чем угодно, только не о нас самих. Но каждый знал — мы близкие, мы родные, мы имеем право друг на друга, — глупое сюсюканье явно неуместно в подобной ситуации.
Димке пора... Как само собой разумеющееся, без лишних слов мы столковались о месте встречи в столице.
Димка уехал... Я осталась, но мне не одиноко одной, я счастлива, словно маленькая девочка, у которой завтра день рождения. Я еще не ведаю, какие подарки мне подарят, но знаю наверняка — завтра мой праздник!

По приезду в Москву я больше всего боялась, что по не зависящим от нас причинам мы разминемся с Димкой. Но он ждал меня, как и условлено. Димка взял мой саквояж, в его манере была твердость, она импонировала мне, рождала чувство «как за каменной стеной». Я ощущала себя совершенно взрослой, полноценной, у которой есть «вторая половина», самодостаточной женщиной. Такое самоощущение редкий гость в моем сердце, где и сейчас слишком много детских страхов, глупой инфантильности, нерешительности — они мешают мне, сковывают, не дают развернуться в полную силу. Тогда же я была свободна и уверенна в себе как никогда!
Переход с вокзала на вокзал занял совсем мало времени. Наконец наши руки освободились от клади, впереди целых два часа. Димка поинтересовался — не голодна ли я, и хотя у мне с вечера во рту не было ни крошки, я отрицательно замотала головой — согласитесь, ведь, право, бездарно начинать новую жизнь с еды.
— Знаешь что, — предложил Димка, — у меня есть план. Сгоняем в одно место в самом центре. Там сохранилась церквушка допетровских времен. Она мой талисман, я часто наведываюсь туда. И еще вокруг живет старая Москва... Давай окунемся в старину, поедем...
Еле протиснулись в переполненный с утра вагон метро, полупьяные, с недосыпу, пошатываясь от толчков, мы глядели друг другу в глаза и нежно улыбались.
Но вот мы на месте. Димка распахивает здоровенную дверь станции подземки, и меня ослепляет яркое солнце. Как много света, какое прекрасное утро, какой свежий и чистый воздух — блестит позолота кремлевских соборов, искрится свежевымытый асфальт проспекта, какие красивые дома вокруг. Я плохо знаю Москву. Димка, как заправский гид, рассказывает о встреченных достопримечательностях. Я радуюсь голубым соснам в парке пушкинского музея.
— Если хочешь, можем сходить?
Мне, безусловно, хочется, но я говорю:
— В следующий раз... — и смеюсь шутке.
— Вот здесь стоял храм Христа Спасителя, помнишь, я рассказывал?.. — я, разумеется, помню.
Белесый пар лениво стелется по зеркальной глади плавательного бассейна. Но скоро дымное зеркало будет разбито. Уже появились первые купальщики, спешат из кассы в раздевалки. Потом мы идем тенистой липовой аллеей сбоку бассейна.
— Смотри! — Димка указывает на невысокую колоколенку, сворачиваем к ней.
Проходим старорежимным переулком и замедляем шаг у кованой оградки. Нас немного тревожит, вдруг церковь закрыта? Но повезло.
Димка первый, я за ним, осторожно ступаем в собор. Нам еще не видно помещение храма, но уже со всех сторон пронизывает чарующая музыка церковного хора. Продвигаемся вперед. Сообразив, наконец, трогаю Димку за локоть, прошу обождать, достаю из сумочки легкую косынку, повязываю ее. Димка одобрительно кивает. Мне не доводилось видеть столь прелестных церквушек, просто глаза разбегались. Людей на литургии очень много, нам не удается пробраться к алтарю. Пристроившись у колонны, наблюдаем за храмовым действом. Самозабвенно служил безбородый, коротко остриженный священник, похожий на ксендза. Посмотрев на Димку, на его задумчиво одухотворенное лицо — я поняла, что он вопрошает к Богу. О чем? Так и не спросила никогда. И вдруг опомнившись: «Да я же в церкви...» — стала молить Господа о милости ко мне. Не хочу рассказывать в деталях... но я желала, чтобы Бог дал мне Димку в мужья.
Мы так и не поставили свечек к иконам, к церковной лавке не пробиться. Да и время неумолимо. Димка берет меня за руку, идем к выходу. Я почему-то устала. Запах ладана, перемешанный с людским тяжелым духом, кружит голову. Скорей на свежий воздух. По молодости я была не суеверной, а уж воцерковленной и подавно, потому поначалу не придала большого значения нашему посещению храма. Как-то по иному должно оно обстоять, вот и не дал Господь...
Мы еще раз оглядели церковку — маленький, окруженный ухоженным садиком островок надежды. Тянет ввысь маковку колоколенка, стараясь превзойти разноликий новострой, и хотя она не выше, но все равно от всюду видней.
Лишь по прошествии лет стала я осознавать свое тогдашнее легкомыслие, соизмерять маловерие с неудавшейся судьбой. Возможно, все повернулось бы иначе, вымоли я свою любовь?.. Это сейчас понимаю, что все от Бога, а тогда думала, что Бог он только для пожилых и больных. И в церковь пошла как на экскурсию, не приготовила себя внутренне, да многое чего делала неправильно.
Возвращались липовой аллеей, мимо бассейна. Димка предложил посидеть на лавочке, закурил — безмолвствуем. Да и о чем говорить, нам и так хорошо. Но, видимо, он счел молчание затянувшимся, завязался разговор о предстоящем отпуске, о моей сестре.
Бедняжка, ей очень одиноко в чужом городе. Она ждет меня, и я не могу отказать ей. По себе знаю, как нужна поддержка близкого человека в трудную минуту, и уж тем более одиночке. Самой становится сиротливо... Димка, уловив в интонациях слезу, взял меня за руку. Он ласково прошептал: «Не бери в голову...» — чмокнул в щечку и перевел разговор в другое русло. Его рука теплая-теплая, и еще согревают его простые, будничные слова. Они соединяют нас невидимой силой — мы вместе!..
Со мной рядом, на одной скамейке, рука в руке — мой любимый... Он не зовет меня — единственной, обожаемой, любимой, да и я не произношу высоких слов, но мы прекрасно знаем, что сейчас мы только одна на земле влюбленная пара. Поиски образа, как и всяческие слова, излишни, ведь нет большей определенности в том, что мы сидим рядышком, и он ласкает мои пальцы.
Улицы заполнены второй волной москвичей, служащих и клерков, растекающихся по конторам и учреждениям. У всех свои заботы. Только меня бездельницу ничто не тревожит — еду отдыхать. Димке сложнее, придется завтра выкручиваться за прогул.
Спускаемся в Александровский сад. Обходим гомонящую группу иностранцев, им нет дела до прочих людей. Димка начинает разглагольствовать:
— Почему мы, русские, пялимся на иностранцев, почитая за полубогов? К примеру, кто эта женщина? — кивает на мадам в сапогах гармошкой, потертых джинсах и грубом свитере. — Лицо не просветлено высоким интеллектом, да и формы тела не свидетельствуют о предках, аристократах. Скорее всего, туристка — обыкновенная работница захудалой фабрики или горничная в дешевом пансионате. Почему обыватели уставились на нее как на диву? Быть может, заграничные шмотки дают им право котироваться выше, впрочем, тряпок и у нас предостаточно. В чем же тогда их преимущество? Видимо, сказывается наша рабская натура, оставшаяся с крепостных времен, когда в заезжих гувернантках и гувернерах русский мужик видел этаких полугоспод и ломал перед ними шапку. Плевался с досады, но все равно кланялся. Интересно, как поведут себя зеваки, покажись на дорожке сада, скажем, князь Трубецкой? Наверное, сочтут таким же иностранцем, а может быть, вообще не обратят внимания?
Димка дуралей, он любит философствовать, порой заносится и не в такие дебри... Но эти фантазии столь чисты и искренни, столь подкупающи, что я всегда прощала ему любую несуразную чушь. Я, конечно, необразованная дура по сравнению с ним, и это не кокетство, но чем хорош Димка — он не воображает, а размышляет вслух, как с ровней.
Могила неизвестного солдата. Еще рано. Нет блистательных свадебных кортежей. Молодожены не преклоняют колено у мемориала.
«Когда я стану невестой, Димкиной невестой... Все-таки он странный? О чем думает, всматриваясь в вечный огонь? Почему не сделает мне предложение?!»
Димка пригласил позавтракать. Я заупрямилась и отказалась — пусть идет один, мне не хочется, да и одета по дорожному. Он осерчал, мол, не в ресторан же мы пойдем, да и закрыты они. Но я была неумолима, хотя понимала — что я голодна. Откуда у меня такое упорство?
Мы забрели в ГУМ. В отделе мехов, прицениваясь к натуральным шубам, глупо пошутила:
— Вот бы богатого мужа — одевал бы как куколку!.. — Димке шутка явно не по нутру, но мне хотелось хоть в чем, но уколоть его — «бесчувственный чурбан!»
На вокзале Димке все же удалось напоить меня кофе. Он стоял рядом, какой-то странный, потерянный, что-то тяготило его. Мы опять говорили ничего не значащие слова, но теперь они были неуместны, пора было объясниться в любви. Пусть на ногах, наспех, пусть даже на ушко — но тщетно...
Подошел мой поезд. Разместившись, я вышла на перрон. Димка (он все же ребенок) не умел скрыть печаль, да и мне хотелось реветь. Я понимала, что не нужно притворяться черствой, но, чтобы не расплакаться, стала отсылать Димку. Мы скомкано поцеловались на дорожку, я вбежала в вагон... С усилием постаралась расслабиться и отвлечься. А когда все-таки взглянула в окно — Димки не было. «Ну и хорошо, — подумала я. — Ну и ладно, ну и Бог с ним...».
И вдруг в купе вбегает Димка с охапкой роскошных цветов.
— Это тебе! — протягивает букет.
Мы опять на перроне. Мы рады друг другу, мы счастливы! У нас все прекрасно! Мы долго, никого не стесняясь, целуемся... Поезд трогается... Заскакиваю в тамбур вагона...
— Димка, Димка! — Кричу я. — Спасибо, спасибо!»


СТАРИК — II


Утро вторглось в дом хлестким шелестом мокрых ветвей, так хлобыщет на сквозняке мокрое белье. Старик тяжело поднял веки — мутная пелена нового дня наполняла комнату. За окном уныло моросит мелкий дождь, скучный и обреченно безысходный. Старику лень вставать с нагретой постели. На душе скребут кошки, осадок толи горечи, толи страха сковывает волю, вжимает тело в ложбину матраса. Болезненное состояние подобает приписать случившемуся дурному сну. Старик вспоминает, как он ошарашено очнулся среди ночи. Путая сон с явью, с запозданием смекнул, что спит на стороне сердца и следует повернуться на правый бок. А тягучая дрема вновь поглотила его, так и не уяснившего сути испытанного кошмара. И вот, придя в рассудок, старик напрягся, и постепенно память с киношной подробностью, кадр за кадром, высветила ночные ужасти:
Якобы движется он в сером безвременье по странной улочке, похожей на театральную декорацию. Не ощущает возраста и болезней тела. На улице ни души, даже странно — люди словно вымерли. Неожиданно навстречу появляется местное хулиганье, отъявленная шпана, впрочем, они знают его (подростка) и никогда не задираются. Однако охватывает чувство грозящей опасности, интуиция подсказывает, что быть сегодня битым. Остается лишь судорожно гадать, к чему те придерутся, что послужит поводом для агрессии. Он не боится боли, бодрится, придает лицу равнодушие и спокойствие, но страх тошнящим холодом все равно стягивает грудь, сердце трепещет, словно осинка на ветру. Шпана приближается. Ближе всех задиристый паскудный щенок по кличке Моряк. Излишне предугадывать его провокаторскую роль, нужно прибавить шагу, чтобы побыстрей разминуться с подонками. Но путь бегства перекрыт. Приходится подобострастно здороваться — ему отвечают вполне дружелюбно. Но он понимает — это изощренная игра кошки с мышью, и ощущает себя обреченным. Моряк держится налетчиком, требует денег на выпивку. Лучше предупредительно отдать мелкую монету. Но наглец не успокаивается, наседает нахрапом: «Тебе за что вчера п***ы дали?» Старика давно уже, лет тридцать, никто не бил, поневоле растеряешься. Да и тон Моряка непонятный: толи хочет заступиться, толи еще наподдать в придачу? И тут на память приходит, что действительно бил Истомин. А за что? Шаг мысли начинает спотыкаться. «Как же Истомин, почему Истомин?.. Ерунда... Одинокий никчемный тихоня, инженер, умерший в пятьдесят шестом году, и не сладил бы со стариком...» Моряк заносит кулак. В душе все сжимается, и тело готово снести побои...
Но тонкой ниточкой завибрировало пробуждение. Он еще во сне, но ощущает себя вполне взрослым. И велит себе: «Ты — позорник, а ну врежь этому ****юку!» Душа уже ни чем не стеснена, но и сон сходит на нет. Только ломит сердце, нужно повернуться на правый бок.
И вот уже утром старик усмехается: «Фу ты, какая чушь приснится?» Но голова еще не совсем чиста: «Их ведь трое. А сладил бы с троими? — мысль сама накручивает дальше. — Тех отчаянных ребят положили еще до войны, хором попали под горячую руку на сортировочной станции. Так им и надо, сволочам, — сердце вспомнило прошлые обиды. — О чем ты, старый? — ловит он себя на этой мысли. — Прошло столько лет, столько воды утекло... Смех, да и только. — Но не смешно, а горько. — Эх... я»
Настроение с утра растревожено дурным, хотя и глупым детским сном. Старик тягостно подымается, подходит к запотевшему окну. Изморось скребет по стеклу. На ближней ветви клена, нахохлившись, притулился воробей — черненькие перышки с оранжевой каемкой. Этакий георгиевский кавалер — замерзший кавалер... Старик улыбается про себя печальной улыбкой: «Унылая пора...»
Донеслись бранчливые возгласы из-за стенки. Роза провожает сынишку в техникум, еврейчик, видимо, не хочет надевать шарф. Представляется забавная сценка:
Беспомощно протестует худенький, взъерошенный паренек в кургузом пальтишке, с оранжевым изрядно выцветшим ранцем за плечами — настоящий воробейчик. И рядом Роза — пышная, еще не протрезвевшая ото сна. Из под халата свисает ночная рубашка, в волосах финтифлюшки для перманента. Она сущая мама — воробьиха, самозабвенно опекающая неразумное чадо. А как же иначе быть на земле?..
Непреодолимая тоска стиснула грудь старику. Одиночество — сиротство наизнанку, точно в кокон, опутало его.
Поможет ли табак? После долгого воздержания стоит ли закурить в надежде хоть как-то успокоить нервы, но нет — получишь обратное. С головокружением в голову закрадываются черные гнетущие мысли, их гонишь — они наседают. Знакомая картина. Но все равно идешь на рожон.
Так и в этот раз. Старик загасил папиросину, сделав всего три затяжки. Верное средство запить, залить тлеющую хандру водой из под крана. Иллюзия затушенного пожара приободрили его.
День готов был начаться обыкновенно, но не заладился. Минут двадцать спустя стало тяжко, старик прилег. Прикрыл глаза. Накатила черная бездна. Попытка населить ее надуманными персонажами, вымышленными картинами не принесла удачи. Эфемерные образы, едва возникнув, тотчас иссякали, поглощаемые всемогущей тьмой. Старику показалось, что он сам потихоньку растворяется в этом мраке. Колыхнулась острая мысль: «Ну, вот и конец!» — он прислушался к сердцебиению: интервалы ударов были редкие, прерывистые. Внутрь самого себя стал закрадываться страх. Старик усилием воли начал успокаивать себя — не помогало. Тогда он взялся размышлять, думать, о чем часто раздумывал, чаять извечную людскую думу.
«Ведь умереть не страшно. Просто меня не станет. И все! Ничего не будет. И все!» — он много еще чего думал, уже без слов и, кажется, даже без чувств. Такое состояние стало даже нравиться старику. И вдруг он поймал себя на мысли: «Уж не помер ли я?»
Он прислушался к своим физическим ощущениям. Легче не стало. В горле пересохло, дышалось с усилием. Каждый вздох давался только после мысленного приказа — вдохнуть. Стоило малость попридержать дыхание, и голова проваливалась в омут подушки, сжималось сердце, а потом вздрагивали нервы. И все же старик успокаивался, интуитивно ширилась уверенность в том, что так запросто он не уйдет, просто расшатались нервы, измотались нервы — всего на всего нервы...
И тут каким-то новым, шестым чувством он, к своему стыду, постиг, что увлекся непозволительной забавой — игрой в смерть. Пришло уразумение вершимого кощунства, но осознание факта нечестивого занятия не отразилось на его притягательности. Искушение еще раз ощутить предсмертные позывы навязчиво разжигало старика.
Его внутреннее внимание сосредоточилось внутри головы. Мозг разжиженным студнем полоскался в черепной коробке, пришло сравнении с квантовой жидкостью, существующей по закону одной частицы. И мозг стал одним квантом, одной точкой — центром координат.
Старик прозрел, он уяснил, что ему доступны очень важные, никем не познанные истины, он возомнил себя гениальным первопроходцем, которому открылось неизведанное.
Старик храпнул всей носоглоткой и очнулся. До него дошло, что находился в состоянии между сном и явью и лежит на спине (жена-покойница приучила спать только на боку, чтобы не храпел). После испытанного маразма следовало бы встать, хорошенько умыться и выйти прогуляться. Нужно развеяться, разрядить дурной, гнетущий безысходностью потенциал, мертвечину, что накопилась от застойного образа жизни. Но обуяла поганая лень, неохота даже шевельнуться. И он стал ворошить давнее прошлое.
Припомнил себя опять маленьким мальчиком лет тринадцати. Он физически ощутил тогдашнее щуплое, но подвижное тельце, свой малый мальчиковый рост. Именно тогда его детский разум посетила одна философская метаморфоза. Она присуща каждому человеку. Мимо нее никто не проходит на своем пути. Вопрос лишь — когда?
Он был поражен противоречием между жизнью и смертью. Противоречием динамики движения, развития и статикой покоя, разложения. Им, тогда еще совсем неразумным пацаненком, овладел страх неизбежной, неотвратимо грядущей его личной смерти. Он вовсе не хотел умирать, не желал думать о том, но скорбные мысли сами лезли в голову. И побороть их было крайне тяжело.
Старик явственно вспомнил, как ветреным осенним днем он идет по длинной кленовой аллее, ступая по желтым разлапистым листьям. Внезапно всем его естеством овладевает панический ужас. Откуда взялось, но он уверен, что не дойдет до конца аллеи — умрет. Сейчас умрет! Своим детским разумом пытался переубедить, успокоить себя — ничего не случится, чтобы перестать быть — нужны более весомые причины, а не пустые страхи. Однако потуги рассудка не помогали. Уверенность в неминучем конце была так глубока, что он, тринадцатилетний мальчик, утратил желание противиться смерти. Он шел обреченный, но с каждым шагом ему становилось все менее и менее страшно. «Ну и пусть , ну и пусть, — думал он, если конец неотвратим, что я могу поделать?» Тогда в нем родилась самоотверженность. Он не свернул, он упрямо дошел до конца аллеи.
Подобное состояние еще раза два посещало его в молодые годы, но переживалось не столь остро, как в детстве. После того он уже не думал с трепетом о кончине, воспринимал ее чисто по научному, как естественный физиологический акт. «Чего страшиться?..» — старик обратил внимание, что опять думает о смерти, и почуял, что изрядно устал. Вроде и не работал физически, а устал? Он смежил веки...
Старик дремал минут тридцать, не более... Встал ободренным.
Долго и томительно тянется промозглый осенний день. Единственное развлечение — телевизор. По третьей программе шла учебная передача по химии: электролиты, дистилляция и прочая хрень. Седовласый моложавый профессор голосом популярного киноактера вещал никому не нужные истины. Старик не раз делал попытку сосредоточиться, но смысл исследуемых явлений ускользал от него. Даже лектору поднадоела скучная тема, и он с радость объявил об окончании урока. Старик повертел переключатель каналов. На первом показывали балет: танцовщик в облегающем трико с непомерно впечатляющим лобком высоко подпрыгивал, часто-часто подергивая ногами, балерины с наивными лицами назойливо обступали его, выгибая шеи, заглядывали исподнизу. По второй программе традиционно показывали моржей и тюленей. Старик обесточил телевизор.
Читать не хотелось, да и нечего было. «Не спать же, в самом-то деле?» — он решил податься на воздух. Дабы не быть праздным, захватил авоську: «По дороге зайду в гастроном, куплю чего-нибудь пожрать». Оделся он быстро.
Дождь, зарядив на весь день, не собирался проходить. Сколько можно лить? Редкие измокшие прохожие, зябко кукожась, быстренько перебегали от дверей одного магазина к другому.
В голову пришло сравнение с электронной проводимостью в полупроводнике — электроны так и норовят поскорей заполнить свободную «дырку»... Все целенаправленно, все до нельзя рационально — все правильно.
В любимом угловом гастрономе «выбросили» луковую зелень. Старик отстоял очередь, загодя предвкушая удовольствие от пожирания сочных зеленых перьев, густо подсоленных, непременно с черным хлебом. Как потом станет сытно жечь желудок, а пахучая отрыжка «скрасит» остаток дня. Потом еще подкупил по мелочам...
«Ба!..» — лоб в лоб у самого выхода он столкнулся с Василием Михайловичем Востриковым, прежним сослуживцем. Тот на ходу заталкивал в матерчатую сумку пачку крупы.
— Михалыч, ты что ли?!
— Семеныч, здорово!
— Здорово были. Ты чего тут?
— Да вот, Катька послала за детской кашей, дала на пиво... ну, я и пошел. А ты?..
— Да вот — луку купил...
Они неловко стояли друг против друга (давние знакомцы, можно сказать, друзья), не зная, о чем говорить, да и что скажешь в магазинной толчее.
— Знаешь что, Василь Михалыч, пошли ко мне, посидим... Я сейчас куплю бутылочку.
Глаза Вострикова радостно заблестели, да и кто бы думал, что он откажется.
— Да я, Семеныч... денег вот только — кот наплакал?
— Брось, Михалыч, о чем разговор?!
Купив водки, мало что соображая, окрыленные встречей, приятели заспешили на дом к Александру Семеновичу. Навстречу подвернулись шумливые подростки: толи старшеклассники, толи пэтэушники. Двигаясь скученной гурьбой, они, как ледокол льдины, откидывали в стороны людей, обрекая бедняг вжиматься в стены домов, выходить на проезжую часть дороги. От греха старые коллеги отступили перед напором юности, которая, гомоня, прокатилась дальше, никого не замечая, словно прочий мир был пустым.
— Проклятое хулиганье!.. — в сердцах выказал Василий Михайлович, — чего с ними цацкаются, развели, понимаешь, бандитов...
— Ты чего взъерепенился, Василь Михалыч, — старик изумленно взглянул на кореша, — чем недоволен то?
— Посмотри на них... Отрастили волосища, зенки залили, идут — признают только самих себя. Была бы моя воля, я бы им дал прикурить! А то поучают по телевизору — ах, общественность, ах, равнодушие!? Сажать надо, а не воспитывать. Бандит, он бандитом родился, и исправит его лишь гробовая доска. А то, понимаешь, убьют человека, а им дают по пять лет... Года через три выйдет — еще хлеще, прошел университеты... Эх, неправильно все, Сталина надо поднять! — и, вознегодовав на весь белый свет, Востриков взялся клясть теперешнюю жизнь.
Старик, в попытке воспротивиться агрессивному настрою сослуживца, сказал:
— Постой, Михалыч, может, это хорошие ребята. Молодые, потому и не обращают на нас, стариков, внимания. Вспомни себя в их лета.
Да куда там, — с полпинка Василий Михайлович разошелся не на шутку:
— Нас как учили? Советская власть строга, но справедлива!.. А теперь не смей их пальцем тронуть. Дожили, демократию захотели? Сажать б***ей надо, только так порядок будет.
— «Да, Михалыч, дай тебе волю, ты весь мир погнобишь...» — подумал старик, но не высказал вслух. Он решил не обращать внимания на гневные реплики Вострикова, истолковав его маразм извечным конфликтом поколений.
Но старика больно задело за живое слово «равнодушие». Действительно, мы свыклись с неспособностью властей одолеть уличное хулиганье — во всех бедах виним якобы безразличие окружающих. Но вот беда!.. Получается по Остапу Бендеру — спасение утопающих есть дело рук самих утопающих. Да и обывателя можно понять. С одной стороны, безнаказанность отморозков, которым в лучшем случае наплевать на интеллигентные замечания. С другой стороны, двусмысленность закона, когда от грабителя, проникшего в твой дом, нельзя защищаться топором, иначе посадят тебя самого. Вот и поступай как христосик, ударили по одной щеке — подставь другую.
Скорее всего следует говорить о безучастие. Действительно, ну кто в душе не возмущался омерзительным поведением мерзавцев, любой горел негодованием, дай обывателю право и силу — правый суд был бы неизбежен. А так — людьми движет элементарный страх, и не надо путать его с трусостью. Это разумный страх, ибо вмешайся кто по горячности, остальные пройдут мимо. Законы наши гладят шпану по головке. Подрежут заступника, а и взять не с кого, уж лучше пройти мимо. Видимо, властям выгодно, чтобы народ боялся налетчиков и прочую шушеру? Тем самым завсегда можно оправдать растущие до бесконечности милицейские ряды. Раньше начальником горотдела был ну, самое большое — майор, теперь одних полковников — пальцев не хватит. Умному ясно — зачем это делается, и тридцать восьмого года не надо...
Старик старался избегать крамольных мыслей, вот и сейчас на него подуло лагерным холодком. Слава Богу, наконец дошли до дома.
— Михалыч, посиди, посогрейся, а я картошечку сварганю, закусь соберу...
Но Василий Михайлович не стал рассиживаться и вышел вослед хозяину. Хорошо, что соседей на кухне не оказалось. Они закурили: старик испытанный «Беломорканал», а Востриков — пахучую местную сигаретку, предварительно вставив ту в источенный временем мундштук.
— Да, Семеныч, — подхалимничал гость, — я прямо завидую тебе. Полная свобода — хошь пей, хошь пляши... Моя-то Катька заела меня, подлюка: то ей не так, это ей не этак. Одно слово — пила!
Конечно, он шестерил — дураку ясно, как паскудно жить одному, какая тоска быть одиноким. Но речь шла не о том, прежде всего имелась в виду свобода выпивки. Старик согласно кивнул, но потер перед носом приятеля пальцами, сложенными щепотью. Мол — на какие шиши?..
Оба вздохнули. Разговор поневоле перешел на вечную нехватку денег. И так всегда — эх, жизня...
Но вот кулинарию по боку, перешли в комнату. Настал торжественный момент. Старик распечатал поллитровку, разлил по стаканчикам. Молча чокнулись, выпили... Востриков крякнул: «Хороша, но дороговата!» Малость закусив, потянулись опять за куревом.
И пошли — поехали обыкновенные застольные разговоры. Помянули добрым словом былых сотрудников, чуток покритиковали былое начальство. На душе благодать и праздник, так бы вот сидеть всю жизнь за бутылочкой и мило беседовать с закадычным дружком.
Василий Михайлович, смешав водку с пивом, заметно окосел, стал жаловаться на горькую долю, сетовать на нерадивых детей. Старик, чтобы прервать слезливые излияния, предложил спеть «Ермака» и затянул первым... Его хриплый корявый голос с чувством и расстановкой выводил великую мелодию, Михалыч с запозданием тоже подхватил писклявым фальцетом. На сердце легло разухабистое раздолье и удаль — вся жизнь обоих стала этой песнью.
«Ермак» спет, пиво иссякло, да и в бутылке чуть-чуть на донышке, неминуемость ее пустоты вызывала новую грусть и сожаление.
— Надо бы нам купить лучше красненького, оно побольше будет, — сожалел Востриков, Семеныч был солидарен с другом.
Не сговариваясь, они зашарили по карманам, собирая мелочь. Только вот незадача — кому идти под дождем в магазин? А уж как неохота покидать пригретое место у стола, топать по лужам туда-сюда. Старик и тут выказал широту души:
— Ты, Михалыч, покуда посиди, а я сбегаю, куплю красного.
Востриков воспрял духом...
— Да-да...
В полупьяном состоянии Александр Семенович очутился на улице, ливень был ему ни по чем, и он, словно мальчишка, запрыгал через лужи.
«Кутить так кутить!» — Семенович купил две бутыли красного вина. Его ублажало собственное радушие: «Вот, Михалыч, порадуется!..»
Но, придя домой, он увидел безотрадную картину. Востриков, свесив на грудь «буйну голову», смешно вздрагивая, расслабленно спал на стуле. На столе, посреди объедков и пивных опивков, лежала перевернутая, как на паперти, шляпа Василия Михайловича...
До Александра Семеновича дошло, какие они уже старые и немощные, ему стало жалко себя и Вострикова, жаль до того, что на глазах выступили слезы:
— Эх, Михалыч, — друг, вот и прошла, пролетела наша жестянка-жисть... — Но старик сладил с собой, не позволил горести взять верх. — Проснись, дружище, — он тряс собутыльника за тощее плечо, — я уже пришел!
Приятель очухался, по стариковски заискивающе улыбнулся, якобы — прости за грех, малость вздремнул тут без тебя. Старик залихватски выставил на стол два заветных пузыря. Мол — знай наших! Востриков удивленно и вместе с тем по собачьи преданно посмотрел на Александра Семеновича и больше для вежливости спросил заплетающимся языком:
— Не много ли будет, Семеныч?
Но старик уверен, да и Василий Михайлович тоже, что отнюдь не много, а как раз в меру.
Праздник продолжился! Как они были благодарны друг дружке, как пьяно добры и счастливы. Они поверяли самые сокровенные тайны, у них не было секретов. Они единомышленники, они понимали друг друга с беспредельной ясностью, хотя каждый талдычил нечто свое, отличное от чувств и мыслей товарища. Но им казалось, что говорили они об одном и том же на одном лишь им понятном языке, и нет в мире сейчас людей родней и ближе, чем они.
Всему хорошему приходит конец. Василием Михайловичем, совершенно пьяным, с лицом в бордовых пятнах и опухшим носом, овладела тотальная мысль: «Пора домой!» Старик пытался отговорить его, предлагал переночевать, но Востриков остался непреклонен. Упрямец начал пьяно собираться. Не хотело налазить пальто, как перина, ставшее пудовым, оно с шумом падало ниц. Нарочно куда-то задевалась шляпа: и на столе, и под столом ее не было — нашлась почему-то под кроватью. Авоськи той и след вовсе простыл, ну и Бог с ней, авось не пропадет. А ботинки так и не подчинились, шнурки не собирались в узел.
Но вот Востриков, шатаясь из стороны в сторону, отправился восвояси. Александр Семенович было собрался проводить товарища, но только на улице обнаружил, что забыл одеть пальто и фуражку, да и в одних носках... куда в холод без «верхней одежды». Михалыч же доказывал, что совершенно трезв и дойдет сам, в отличие от Семеновича, который бухой в доску и никуда не годен. На том друзья и порешили. Долго жали руки, расставаясь, — прощались будто навсегда.
Старик, чуть не плача, возвратился в сиротскую свою конурку, с горя хватил еще стаканчик и плюхнулся с размаху на диван, тот ответил жалобным стоном.
В голове Александра Семеновича стояла несусветная круговерть, словно он находился посреди дикого, необузданного канкана. Чтобы не свалиться на пол, он ухватился за диванную спинку, но казалось, что и диван переворачивается на бок, ввинчивается в воронку смерча, закрутившего комнату старика. Семенович смежил веки, но испытанная хитрость не помогала, чудилось, что само содержимое черепной коробки пришло во вращение, мозги стали юлой. Но вот из туманной бездны наплыла мышечная слабость, он безропотно воспринял ее, принял как божью благодать в надежде, что скоро подоспеет дрема.
Но сон, как назло, не приходил. Старик то плюхался в черные провалы, то начинал усиленно заглатывать воздух после обморочных задержек дыхания.
Вдруг его охватило томительное предчувствие уготованной сегодня ужасной неизбежности. Что-то значительное сейчас произойдет с ним в этой комнате. Старик мучительно смекал, искал то единственно важное, от чего зависело его существование. Чем усиленней старик думал, тем больше голова делалась слабой и бессильной, словно прошлогодняя паутина на чердаке. Местами порванная, с бездонными промежностями в чреве, безвольно колыхаемая порывами воздуха — зрительный синоним пустоты. Подсознание пыталось найти выход, сканируя остатки памяти и разума.
И настало просветление.... Как само собой разумеющееся, старику открылось, что должна появиться его жена, возникнув из небытия, как случалось прежде. Она приходила к нему три раза, и он мог без особого напряжения перенестись в каждый из них и вновь испытать его. Пережить не в памяти, а наяву, не ведая, что будет наперед. Эти свидания — их общая радость, их общая тайна. Старика вовсе не смущал факт смерти жены. Он твердо знал, что она существует рядом с ним, всегда рядом, ее просто не всегда видно. И пока будет он жив, жена тоже будет жить, будет разговаривать, будет помогать ему — ведь «смерть» и «ничто» не одно и тоже.
Александр Семенович почувствовал — она здесь и сейчас подойдет к нему...
Дверь растворилась, открылась медленно, без скрипа. Старик до боли в глазах вгляделся в черный проем — «Где же она, где?». Сердце тревожно екнуло: «А вдруг она сегодня не придет?» Старик не мог допустить столь кощунственной мысли, все его естество было против, он верил, он знал... И она пришла!
В комнату беззаботно, словно долгожданная счастливая весть, впорхнула она — двадцатилетняя девушка в беленьком легком платьице. Явилась... и тут же все исполнилось ее духом, ее теплым присутствием. На всем обнаружилась ее рука — худенькая, твердая, ласковая.
Старик заворожено смотрел на жену. Она, еще не заметив его, проскользнула мимо диванчика, обошла вокруг стола, покружила в воздушном танце по комнате. Старик лежал не шевелясь, его подмывало броситься ей навстречу, обнять, приголубить... ну, хотя бы напомнить о своем присутствии легким кашлем или жестом руки. Но остался недвижим, сверкали только глаза, впитывали ее светлый образ. Он пил ими, будто святую воду — ее пышные распущенные волосы, ее тонюсенький стан, ее робкие бедра. Он знал ее всю, но и будто не знал... Снова, как при первом знакомстве, открылись ему ее узкие плечи — слабые, ищущие его защиты, ее лебединая шея, ее девичьи груди, облегаемые нежной тканью, ее маленькие груди... открылось лицо — самое прелестное лицо в мире.
Александр Семенович не удивился тому, что жена так молода, как и в первый день их встречи, что тридцать совместно прожитых лет ничуть не состарили ее, не оставили даже лучиков морщин в излучинах глаз.
Старик всегда обожал ее глаза, даже виноватым — стесняясь их упрека, даже неправым — прячась от их укора. Он осязал их энергетику всем телом, даже когда сквозь людей она смотрела ему в спину, он узнавал ее взгляд. В одиночестве, в чреде невзгод ему так не хватало ее участия, и он воскрешал в памяти глаза любимой — и приходило утешение.
Наконец их взоры соприкоснулись, он весь подался ей навстречу. Она улыбнулась ему, у старика навернулись нечаянные слезы, но он не стыдился той слабости, вызванной чувственностью и ослеплением от долгожданного свидания.
Они неотрывно смотрели друг на друга. Она продолжала улыбаться ему — молодая, красивая, свежая — седому, старому, усталому... Из уст старика непроизвольно вырвалось имя любимой, вослед раздался ее голос — веселый, юный, задорный. Он упивался его тембром, наслаждался музыкой слов. Жаль только, никак не мог различить смысла произнесенного, видимо, от волнения стал столь тугоухим. Старик заставил себя успокоиться, но и тогда сказанное женой оставалось недоступно ему. Он ощущал в интонации речи ласку и доброту, чувствовал ноты грусти и сожаления от былой разлуки, но и воспринял отраду и радость, вдохновленные новой встречей.
Она подошла к нему близко-близко. Навстречу жене Александр Семенович протянул трясущиеся руки, но она ловко ускользнула от объятий. Вторая попытка прикоснуться к любимой тоже не удалась. Старик осознал, что сегодня ему не уготовано приголубить жену, не выпадет поцеловать ее, не суждено погрузиться в запах ее кожи, ощутить вкус губ и щек, упругость и податливость тела. Старик смирился и уже не сожалел о том, да и не было никаких задних мыслей, он был счастлив одним зрительным восприятием.
Он радовался, что она присела рядом, тешился блеском ее глаз, сочностью губ, наслаждался бодрым девичьи голосом — и все его существо наполнил покой, отрадный покой семейного уюта, они вместе с женой...
Александр Семенович сделался недвижим, присутствие любимой загипнотизировало его, осталось лишь парализовано созерцать свою единственную. Он помнил, что необходимо спросить у жены нечто очень важное, но слова, самые простые и обиходные фразы, затерялись где-то в недрах памяти. Да и Бог с ними... Старик не противился забывчивости, ему недосуг напрягать разум, он растворился в созерцании...
Во внешнем мире стремительно бежало время, уже сумерки, а в комнате старика оно, как в сказке о спящей царевне, обессилено прикорнуло — остановилось. Нужен был внешний толчок, и он произошел, включились уличные фонари.
Александр Семенович вдруг опомнился, яростный вулкан заклокотал в его сердце. Грудь разверзлась, и потоки огненной, все крушащей на своем пути лавы ринулись во вне. И следом прошибли горькие слезы, не рассудок, ни воля не смогли сдержать их необузданный напор. Горло пересохло, покрылось коркой, будто старик блуждал в самой сухой пустыне, не находя влаги и людей. Он не узнал своего голоса — рев пещерного медведя извергся из перекошенного рта. Да и сама плоть его стала ничтожной и тленной, она превратилась во прах. Старик рухнул на колени, уронил голову на тщедушную грудь, а его руки, словно пара засохших уродливых ветвей — тщетно колебали воздух. Александра Семеновича прорвало!..
Разом нашлись самые нужные, самые единственные слова, он никогда в жизни не говорил так колоритно и так правильно. Он раскрыл жене свою истерзанную, в незаживающих шрамах душу. Увы, любимая совсем не знала его, хотя они прожили тридцать лет и три года. Увы, она мало когда понимала его, разделяла его страдания. Нет, нет — она не была ему чужой, он безмерно признателен ей за все тепло, за все счастье, что она подарила ему. Он благодарен судьбе, что они встретились и сошлись, и долго жили...
Неуемная чреда страстных клятв, уверений в любви, обвинений в черствости, радостных и горестных воспоминаний захлестнула старика. Он говорил, говорил, говорил... Он уже не контролировал свои мысли, но в тоже время отчетливо понимал, что выкладывает самое нужное, самое главное на сегодня. Он знал, что хоть раз в жизни человек должен до конца высказаться, отыскать в своей душе слова — молитву и заклятие, сказать правду...
Но все на земле преходяще, иссяк, казалось, необъятный источник, Александр Семенович замолчал также внезапно, как и начал говорить. Почувствовал ли он облегчение от непроизвольной исповеди?.. Увы — легче не стало. По всему тело разлилась юдоль, ощущение собственной пустячности — юдоль в голове и сердце, кругом все зря... Стоило ли вообще сотрясать воздух речами сколь великими, столь и жалкими. Александр Семенович погрузился в прострацию, он превратился в мумию, равнодушие ко всему окутало его.
Через неделю, а может, через месяц кто-нибудь проникнет в его жилище и увидит окаменевшее тело старика, покрытое паутиной, а вокруг прах и тлен. «Ну и пусть... — где-то в глубине подсознания Александра Семеновича теплилась мыслишка, — меня уже ничто не волнует, я смирился со всем...».
Но тут он ощутил на своем темени поцелуй, горячий, словно расплавленный металл, долгий, как страшный суд. То его жена, она поцеловала старика, вдохнув своим поцелуем массу энергии, столь необходимой для продолжения жизни. Она растормошила рассудок старика, пробудила его от, казалось, неизбежной погибели, она подарила еще кусочек жизни.
Александр Семенович воспрянул от забытья, благодарно кивнул своей избавительнице. Их взгляды опять сошлись. Взор жены был покойным и ровным, сама вечность проступала в голубой бездне. Старик, было, хотел уточнить: «А как же я? Что станется со мной?..» Но жена опередила его вопрос и бесстрастно отозвалась, тот приговор не страшил старика, совсем не пугал его, он воспринял ее ответ как неизбежный и долгожданный итог — урок всей своей жизни.
— Скоро мы будем вместе, Саша, мы навсегда останемся вместе, и уже ничто не разлучит нас, — и любимая указала на противоположную стену. В фиолетовом мареве неземным светом сияли фотографии их молодости. Она стройная, красивая, совсем девчонка в прозрачном крепдешиновом платьице, ловко облегающем ее ладную фигурку, и он, серьезный парень с заметной проседью в волосах (бывший зека) — сильный, смелый, еще не уставший от поражений.
— Мы будем там такими же, как в день нашей встречи, мы будем целомудренными, мы будем чистыми, — она выговорила фразу плавно, нараспев, еще сильней укрепив веру и бесстрашие мужа, — протянула руку...
Старик сжал узкую ладонь, холодная плоть не испугала, не отодвинула...
— Пойдем со мной, Саша, побудем еще раз на нашем месте...
И Александр Семенович, ведомый молодой прекрасной женщиной, ощутив самого себя тридцатилетним, бодрый и радостный, ступил за порог.
Вот они вышли из парадного... Александр (новый Семенович) не ощущал слякоти и ночного холода, он (да, простительно сравнить со слепым) положился на волю поводыря, спешил за ним, не ведая, куда его ведут...
Они остановились на высоком берегу реки. В ночном мраке речное русло едва различимо, и лишь бурлящий шум воды предостерегает неосторожного путника от возможного лиха. Александр Семенович отчетливо вспомнил, что здесь, на взгорке, они назначили первое свидание. Он ждал возлюбленную, присев на парапет, нервничал, как самый распоследний трус, а потом ощутил себя на седьмом небе, когда торопливо и неумело чмокнул милую в раскрасневшуюся щечку. Они полюбили этот каменистый взгорок. И именно тут он явственно осознал, что она — станет его женой, единственной перед Богом и людьми.
Теперь они стояли рука в руке на заветном месте, слушая неугомонную песнь воды, ведь под ее живительную мелодию родилась и окрепла их любовь.
Потом супруга потянула его дальше, они шли в гору. Александр Семенович не противился торопливости жены, да он и не устал на крутом подъеме. Дышалось легко и свободно, так, когда он, точно орловский рысак, оббежал весь город в поисках квартиры — их гнездышка.
А вот и он, маленький невзрачный домишко... В нем прошел медовый месяц, тут они ожидали рождение малыша — и было им тогда так славно, как уже никогда.
Он сильно обветшал — старый, часто снящийся во сне родной дом. Только сейчас старик узнал, что тут давно не живут, строение сиротски смотрело пустыми глазницами окон. Хотелось попрощаться с родимым кровом, но жена влекла дальше...
Перед ними вставали забытые уголки города, где они любили бывать в пору молодости, где были счастливы. Старик поразился цепкой памяти любимой — нашла даже самые укромные места.
Дождь стих, и раздались голоса давно умерших друзей, их смех, обрывки ходячих анекдотов тех дней. Хлесткий ветер снес с неба остатки туч, его сменил легкий ветерок, навеявший сладкий запах разнаряженных девчушек на танцплощадке, впрочем, Александр мало заглядывался на них. У него была одна единственная, созданная лишь для него одного, одна — та, что сейчас стоит рядом.
Она спешила все дальше и дальше, он безропотно подчинялся. Сдавалось, они уже обошли весь город и тем самым прочувствовали все совместно прожитые годы, непростые, но светлые — их жизнь. Куда теперь?
Старик вгляделся вперед. Что за диковинная картина? На черном небосклоне, усеянном яркими звездами, прямо перед ним — черная квадратная бездна, ни одна звездочка не мерцает, ни одно облачко не проплывет. И тут до него дошло. Ведь это собор, черный айсбергом заполонил треть небес. Любимая привела его к собору.
Они ступили в таинственно замерший церковный сквер, он казался царством теней, по сути, и был сколком давно минувших эпох.
— Ну, вот и все!.. — произнесла его любимая. — Саша, спасибо тебе за эту прогулку, мне было так хорошо... спасибо, милый.
Александр Семенович недоуменно смотрел на молодую женщину, не соображая, чем ответить.
— Прощай, Саша... Мы скоро будем вместе, мы навсегда будем рядом, до свидания... — и она ушла, растаяла во мгле.
Тоска одиночества резанула старика в самое сердце, следом мучительная судорога сотрясла все тело, первобытный хлад закрался в самые потаенные уголки души. Старик глубже втиснулся в стародавнее мокрое пальто, окоченевшими руками поднял скользкий сырой воротник...
О чем он думает, трудно ответить однозначно? О красавице жене? О прожитых годах? А может быть, просто разглядывает мрачный силуэт готического собора?..

Внезапно, очнувшись от забытья, старик поднялся со скамьи и, нетвердо ступая одеревенелыми ногами, засеменил к выходу. Его голова была чиста, как мир в первый день творения, он ни о чем не думал, все его переживания, вся боль остались там, в мертвенно затихшем сквере.
Старик направился домой. Его шаг обрел твердость, его спина выпрямилась — он шел домой, ни о чем не думая, не обращая внимания на редких прохожих, на проносящиеся мимо поздние авто.
Вот он перешел мост над бурлящей рекой, давшей имя городу, поднялся по булыжной мостовой в гору, свернул на узкую, еле освещенную улочку...
Явился дар слышать. Первое, что он воспринял, — погано резанул слух разухабистый мат, изрыгаемый из пьяного нутра. «Кто-то повздорил?» — решил старик и продолжил свой путь. Вскоре его глазам открылась неприглядная картина. Группа переростков (толи пэтэушников, толи просто бездельников) окружила мужчину лет двадцати пяти-тридцати в длинном пальто. Слышались хамски настойчивые требования хулиганья. «В пальто», видимо, противился...
Старик подошел к сбившейся кучке пьяных юнцов.
— Что здесь происходит? — как можно строже вопросил он. Тем временем узнал в молодом человеке, вчерашнего незнакомца, попросившего огня возле собора. Шпана осталась безучастной к вопросу старика.
— Что здесь, наконец, происходит? — настойчиво повторил Александр Семенович.
Один из подростков пьяно осклабился:
— Проваливай, дед, пока цел! — Прочие гадко засмеялись, выказывая одобрение собрату, заверещали:
— Пошел, пока цел!..
Александра Семеновича прошибла неприятная нервическая дрожь, стараясь не выдать волнение, он повел себя намеренно грубо:
— Что ты сказал? — и схватил хама за шиворот. — Вот мы сейчас посмотрим, кто — пошел вон? Сейчас посмотрим... — рассерженно твердил Александр Семенович.
Юнец, пытаясь вырваться, подобно марионетке, конвульсивно дергался в руках старика. Остальные волчата также представляли жалкое зрелище. Один из них успел схлопотать от «пальто» по морде, согнулся в три погибели, закрыв лицо руками. Другой, трусливо пятясь, никак не мог подобрать упавшую шапку. Четвертый бежал в страхе. И только пятый, самый разбитной, медлил. Мерзко ощеряясь, он почему-то шел на Александра Семеновича. И тут старик заметил в руке подонка жирно блеснувший нож.
— Стой гад! — закричал парень в пальто, кинулся на налетчика и сбил того с ног. Но тот успел сделать свое дело...
Александр Семенович еще не осознавал, что его зарезали, он еще был на ногах, но в животе, в поддыхом разливалась горячая боль. Старик, было, хотел пожать руку молодому мужчине, но стена дома косо поползла вверх, а звездное небо обвалом рухнуло вниз.
— Атанда! — истерично взвизгнули подонки и бросились в рассыпную.
— Не уйдешь, сволочь! — раздался крик парня в пальто, затем старик расслышал глухие мягкие удары и возглас мольбы:
— Дядя, не бей!..
«Зачем он так его?..» — осудил старик молодого парня. Кровь колокольным набатом пульсировала в висках. — «Не может сердце стучать так громко?..»
Собирались прохожие. Послышалась сирена скорой помощи. Над стариком склонились люди в белых халатах...
«Что все? Что все?..» — не понимал их слов Александр Семенович. Он заметил того молодого человека в длинном распахнутом пальто. Увидел милиционеров, уводивших вываленного в грязи человеческого волчонка, и ему стало жаль загубленную участь уличного мальчишки.
Молодой человек опустился к изголовью Александра Семеновича — он узнал, вспомнил вчерашнего старика, одарившего в сквере огнем.
Парень что-то пытается сказать... Но почему он такой расстроенный, отчего? Что произошло?..
Александр Семенович уже не чувствовал боли, ни страха, ни тоски — ему было хорошо.
И вот над ним распростерлась чья-то большая длань, медленно надвигаясь, она закрывала собой весь мир. Огромные, словно горные утесы, пальцы коснулись век, нежно и ласково потянули их вниз. Блеснул и померк свет. Тьма обступила Александра Семеновича, тьма.
Но что-то там забрезжило, засверкало в конце темного тоннеля...
Свет?!.





Отзыв:

 B  I  U  ><  ->  ol  ul  li  url  img 
инструкция по пользованию тегами
Вы не зашли в систему или время Вашей авторизации истекло.
Необходимо ввести ваши логин и пароль.
Пользователь: Пароль:
 

Проза: романы, повести, рассказы